355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Жданов » Том 3. Во дни смуты. Былые дни Сибири » Текст книги (страница 35)
Том 3. Во дни смуты. Былые дни Сибири
  • Текст добавлен: 24 марта 2022, 20:01

Текст книги "Том 3. Во дни смуты. Былые дни Сибири"


Автор книги: Лев Жданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)

И для этой роли непригоден Алексей. Меншиков понимает это даже яснее, лучше, чем Петр.

Что же делать? Как надо поступить? Особенно теперь, когда у Петра есть и трехлетний внук от того же царевича, стоивший жизни своей матери принцессе Шарлотте; когда растет и второй малютка – сын, рожденный от Екатерины, которая до сих пор предана и покорна светлейшему князю не меньше, чем своему державному мужу.

И, конечно, регентом при будущем царе-ребенке, сыне, внуке ли Петра, безразлично, при его вдове-царице – первым будет он, Меншиков, еще не старый, полный сил и широких, честолюбивых замыслов…

В силу таких соображений ум внятно и властно подсказывает светлейшему, что Алексей должен быть осужден людьми, как осудила его сама природа, создав таким искалеченным, неприспособленным, негодным не только к царствованию, но и к самой заурядной жизни приличного человека.

Грязное распутство, дикое, непробудное пьянство, злобное раздражение против тех, кто не изъявляет рабской покорности перед самодурным Алексеем, – эти свойства не помогли бы ему устроиться хорошо и в частной жизни. А взойдя на трон, он неизбежно явится тираном, пожалуй, еще похуже, чем недоброй памяти сам Иван IV.

В этом убежден и царь наравне с Меншиковым.

Значит!?

Тут князь постарался скорее отвлечь свое внимание в сторону от неизбежного вывода и подумал про себя:

«Что мне голову ломать… решать?! Как все скажут, так и я… Благо, голос мой придется подавать последним!»

Так порешив, видя, что высокое собрание разместилось, расселось и все налицо, он поднялся и заговорил сначала вычурно звонко и нараспев своим голосом слегка носового оттенка. Но потом стал оживляться все больше и больше, и с середины речь его полилась, сильная, выразительная, захватывая, увлекая всех, как сам был захвачен своими ощущениями и словами князь Ижорский, бывший челядинец и рядовой, а теперь главный верховный судья, решающий не только вопрос о жизни и смерти царевича всероссийского, но и судьбу целой монархии, одной из сильнейших на земле. В этой игре слепого, злого случая честолюбец видит действие Высших, Божественных сил. В своем ложном убеждении он черпает вдохновение и отвагу, находит источник для мыслей и силу для слов.

Сначала сжато и кратко изложил светлейший историю побега царевича, коснувшись даже смерти принцессы Шарлотты, словно бы эту гибель молодой женщины считал отчасти делом рук Алексея, слишком дурно обращавшегося со своею женой.

Напоминая судьям последний указ, изданный в Москве 3 февраля того же, 1718 года [8]8
  См. приложение № 1.


[Закрыть]
, этот грозный обвинительный акт Алексею, оглашенный Петром перед своим народом и целым миром как бы для его собственного оправдания, Меншиков нарисовал картину воспитания царевича, в котором и сам принимал немалое участие. Затем перечислил заботы отца о сыне, старание Петра просветить его «многими политическими науками, обучить военному делу и чужим языкам», чтобы приготовить из него «достойного наследника российского престола».

– Но тщетны были старания любящего отца и государя! – продолжал князь, поднимая голос, увлекаясь своей ролью «коронного обвинителя», прокурора, ради которой покинул, забыл спокойный, бесстрастный тон президента-докладчика. – Напрасно отец и царь увещевал сына и наследника, приводил его к исправлению и ласкою, и сердцем гневным, а иногда и наказанием отеческим! Напрасно брал с собою во многие воинские кампании, где все же охранял жизнь царевича от опасностей боя, проча себе в наследство, сам в тех же боях своей царской жизни не щадя! И в Москве не раз оставлял государь сына, вручая ему управление некоторыми государственными отраслями для научения в будущем деле царском. И в чужие края посылал наследника, чая, что там, среди просвещенных порядков и людей, приучится к добрым нравам и регулярному государственному управлению, склонится к трудолюбию и добру царевич. Увы! Все доброе ненавидел сын государев и наследник, ничему не внимал, не обучался, но непрестанно имел обхождение с людьми непотребными и подлыми, кои закоснели в мерзейших обычностях своих и царевича к тому же приучили!

Благоразумно умолчал обвинитель о том, что заброшен оставался Алексей и мальчиком, когда Петр веселился, кутил, и потом, юношей, был одинок царевич, жил без призора в Москве, не видя отца по годам, предоставленный самому себе или учителям, вроде Вяземского, которого ученик колотил, получая взамен от наставника грозные послуги в виде дворовой девки Ефросиньи, с которою юноша так сблизился потом. Не говорит Меншиков, что он, назначенный «блюсти за воспитанием царевича», прекрасно знал, какие люди окружали юношу; видел, как свита, монахи, попы постепенно втягивают его в пьянство и разврат, совращают в раскол, подстрекают против отца, надеясь по смерти Петра получить влияние и силу при будущем царе Алексее.

Меншиков не только не принял мер, чтобы пресечь «дурную» жизнь юноши, он словно незаметно и сам потакал этому. А затем пример Петра тоже мало мог исправить Алексея, который, придя в возраст, очутился в числе «собеседников», застольников и собутыльников на шумных пирушках, устраиваемых державным хозяином невского «Парадиза».

Обо всем этом молчит светлейший, а сразу переходит к женитьбе Алексея, явно для всех присутствующих искажая истину.

Он говорит, что Петр, «желая сына от помянутых непотребств отклонить», убедил Алексея избрать себе супругу из семьи какого-либо чужестранного государя по его собственной воле, где он полюбит.

– И царевич, улюбя внучку герцога Волфенбительского, свояченицу цесаря Римского, а племянницу короля Английского, просил отца, дабы позволил на оной жениться, что и было учинено, невзирая на многие траты и иждивения!

Несмотря на важность роковой минуты, невольная улыбка пробежала по губам у многих, когда было помянуто о «любви» Алексея к невесте.

– Сухопарая немка – ведьма! Уродина! Жердь сухая… Чертовка рябая!

Так, не стесняясь, своим приближенным, даже слугам аттестовал двадцатилетний младожен свою семнадцатилетнюю, действительно некрасивую супругу. А Трубецкого, Гюйсена и других посредников, устроивших этот брак, обещал колесовать и посадить на кол, как только примет власть по смерти отца.

Вот почему улыбка, как бледная дальняя зарница среди темной, воробьиной ночи, промелькнула на устах у тех, чьи сердца сейчас мучительно сжимаются страхом, жалостью и тревогой.

Но Меншиков, если и уловил эту улыбку, делает вид, что не видел ничего, дальше ведет свою звучную, подчеркнутую речь.

– И хотя супруга оная была ума довольно изрядного, обхождения честного и любезного, хотя по своему избранию взял ее царевич, – еще раз повторяет скользкое утверждение беззастенчивый оратор, – но жил с принцессою в крайнем несогласии, умножив обхождение свое с непотребными людьми, на стыд имени и дому царскому, и при той жене своей взял бездельную девку-работницу, жил блудно с оною, явно беззаконно поступая, оставя жену, которая вскоре и жизнь свою кончила хотя и от болезни, однако думать можно, что и сокрушение от непорядочного жития супруга-царевича много тому вспомогло!

Актер по природе, умеющий прекрасно играть разные роли даже перед таким взыскательным и опасным «зрителем», как Петр, здесь Меншиков дал волю своим способностям; горестные ноты звучат в голосе, даже лицо, негодующее и скорбное, слегка побледнело.

Минуя фальшь докладчика, слушатели тоже почувствовали стеснение в груди, припомнив тихую, ласковую, хотя и некрасивую Шарлотту-Софию, ее печальное житье в России и мучительную смерть.

Заметив перемену настроения, Меншиков с новым жаром, подъемом, почти возвышаясь по трагизма, продолжал:

– И што же государь-отец!? И тут не иссякла, не истощилась мера долготерпения родительского. Только с великой угрозой, в самый печальный час погребения невинной страдалицы объявил первенцу своему: лишите-де царевича наследства, ежели он не оставит худых нравов, не будет покорен воле отца и не примется усердно за изучение того, что наследнику государства знать достойно. И не поглядит на то, што один у него сын, ибо тогда еще не было другого царевича рождена от матушки царицы нашей. И подтвердил, што лучше чужого достойного учинить наследником, нежели своего непотребного, который растеряет все стяжания царские, добытые с помощью Божией, опорочит славу и честь народа российского, для которого сам государь и здоровья не щадил, и живота своего, во многих баталиях участвуя своей высокою персоной. И не желает государь по смерти принять кару на Суде Божием за то, што вручил правление народом сыну, зная верно о непотребности его к делу!

Петр слушает речь Меншикова и словно себя слышит самого, даже беззвучно, одними губами повторяет каждое слово. Желая дать свободу судьям, он не явился в это Судилище, чтобы из страха перед царем не покривили душой судьи. Но все-таки хорошо, что Меншиков умеет так выразить мысли и чувства царя-отца, вынужденного судиться перед Богом и людьми со своим первенцем-сыном.

А Меншиков, словно угадывая, что не одно только «высокое собрание» ловит каждое слово его умной речи, еще больше вдохновляется, еще тверже и внушительней звучат его слова:

– В ответ на милость, не имеющую примера, на любовь отцовскую и терпение неистощимое царевич ответил неправдивым, притворным писанием, выразил желание отречься и принять иноческий обет. А сам, выждав, когда государь для дел военных, себя и жизни своей не жалея, отбыл в Дацкую землю, – в тот час и скрылся царевич, добрался до австрийских земель, во владения цесаря Римского, коему при личном разговоре многие жестокие клеветы возвел и на отца государя, и на царицу, как и на слуг их верных!

– О себе смекает Данилыч! – негромко шепнул соседу – боярину Стрешневу князь Иван Ромодановский.

– Жалобы принес свояку-цесарю царевич, будто извести его готовы и родитель его, и царица-матушка!.. – возмущенным, негодующим голосом продолжает Меншиков, как будто невыносима его сердцу такая клевета, такой «лживый» навет, как будто не собраны здесь сейчас судьи, чтобы при свете дня, на основании холодной, бездушной буквы закона лишить жизни того, кто убежал на чужбину именно из желания спасти себя от смерти.

Это соображение мгновенно зашевелилось в мозгу у каждого из здесь сидящих, но некогда им остановиться, вдуматься в него – надо следить за порывистой, быстро и бурно текущей теперь речью «ревнителя закона», добровольного обвинителя.

А тот совсем увлекся сейчас. Покраснело лицо, глаза мечут искры, голос наполняет весь обширный зал присутствия.

– Не помышляя о возможности толикого проступка и бесстыдства беспримерного, государь потревожился родительским сердцем, узнав об исчезновении с пути сына, приказал искать следов его, опасаясь свершенного над царевичем злодеяния. И узнал весть невероятную, што сам царевич бежал, взяв с собою и девку свою непотребную, и после свидания с цесарем – укрыт последним в Тироле, в крепости Эренбери. А когда прислал государь в Вену нарочитых послов, требуя выдачи сына, тот и дальше проследовал, поселился в неапольской крепости, в полной тайне. И лишь по многим трудам и проискам, употребя ласку и угрозы, удалось выманить царевича из этого убежища. Да и то по пути он думал бежать далее и укрыться у папы Римского, чем еще больше мог бы расплодить смятение и опозорить отца государя. Но Бог к тому не допустил. Получив от царя обещание полного пардона за побег свой, вернулся в отечество царевич. И получил оное прощение, но с уговором, чтобы открыл в полной мере своих подстрекателей, сообщников и всех тех, кто способствовал бегству или к оному побуждал.

При этих словах светлейший быстрым, словно случайным, взглядом скользнул по лицам нескольких важнейших вельмож, сидящих, как нарочно, один за другим. Это были: князь Яков Долгорукий, князь Голицын, граф Мусин-Пушкин, Тихон Стрешнев, барон Петр Шафиров, боярин Петр Бутурлин и, наконец, князь Матвей Гагарин – все те, кого сильно скомпрометировал Алексей в последних своих показаниях, данных уже под ударами кнута.

И вздрогнули они все, невольно потупились, словно принялись разглядывать свои отметки на листках бумаги, положенных перед каждым судьей.

А Меншиков, довольный действием своей мимолетной стрелы, принял еще более сокрушенный, скорбный вид и негодующе бросил вопрос:

– И што же было потом, господа высокое собрание? Вы сами ведаете хорошо. Невзирая на милосердие отцовское, какое ограничилось только публичным оглашением о лишении наследья строптивого сына, царевич продолжал упорствовать, скрыл главнейших пособников своих, как мать родную царицу-иноку Елену, как тетку царевну Марию Алексеевну, как многих других, кои все же раскрыты были и кару достойную, даже до смерти, понесли!.. А в ту же пору открылись и новые вины самого царевича, его тайные замыслы на овладение престолом хотя бы силою и при жизни отца, на каковую злодейски помышлял царевич, как сам сознал при допросе и пытке… И мера терпения отца и государя преисполнилась!..

Глухо, зловеще прозвучали последние слова. Вздрогнули многие словно уже услыхали похоронный звон, возвещавший о смерти Алексея, услышали стук падения камней и земли на крышку гроба юного царевича…

Меншиков, выдержав паузу, тем же зловещим, ровным и глухим голосом продолжал:

– Все вы свидетели того, что правду сказал я в сей миг, хотя и горькую, самую страшную. Зная, что за единый побег, за измену отечеству, за поругание отца и государя царевич по российским законам достоин смерти, простил его государь, суду не подверг за первую вину, только лишил престола и царского наследия. Теперь же, узнав новые вины, много более тяжкие, чем прежние, поборол государь чувства отеческие к сыну, помня долг и обязанность повелителя многих народов и земель. Подобно Аврааму, не дрогнувшему принести единственного сына на алтаре Господу, решил и государь лучше принести жертву крайнюю, нестерпимую, чем погубить все царство. И положил в мыслях: судить сына-царевича сообразно законам Божеским и установлениям государственных законов, принятых в царстве. Высоким судьям сего Верховного Судилища известно, что сперва государь просил совета у духовных властей царства, высших и меньших. Вот это рассуждение духовного чина, поданное царю по вине царевича, подписано осмью епископами, четырьмя архимандритами, святой жизни мужами, высоко почтенными, и двумя учеными священноиноками [9]9
  См. приложение № 2.


[Закрыть]
. Его оглашу вам теперь.

Внятно прочел Меншиков «рассуждение» епископов, которые тоже хорошо поняли, чего ждет от них царь, начиная свое писание, помянули о «тяжкой вине сыновней, равной греху Авессалома», наказанного смертью по воле самого Бога; затем смиренно указали, что судить дела гражданские им не подобает вообще, а тем более касаться таких высоких особ. Но, исполняя волю царя, они все-таки решаются привести подходящие примеры из Старого и Нового Завета, говорящие как о строгой каре, так и о безмерном милосердии родителей к детям, даже и преступным.

Дальше проведено было девять мест из Ветхого Завета и столько же из Нового. Сперва поминался грех Хама, поругавшегося над отцом и проклятого, история Авессалома, грозные заветы книги Исхода и Второзакония, присуждающие смерть непокорным детям; потом в Евангелии и Апостолах было выбрано все, что можно было истолковать в том же смысле… Но здесь небольшую подтасовку допустили смиренные отцы, приписав Учителю жестокую заповедь, несущую смерть непочтительным детям, когда Он только помянул древний Закон, Им часто отвергавшийся, только для уличения фарисеев, не соблюдающих самых строгих заповедей, где им это было выгодно.

Снова после этого лицемерно повторили иноки и епископы, что не смеют и думать о том, чтобы «явиться судьями над теми, кто поставлен над ними от Бога». Затем осторожно перечислили, уже без пунктов, места из Священного Завета и Евангелия, где говорится о прощении и милосердии к самым нераскаянным грешникам, помянули тексты о «блудном сыне», приводя и слова того же Давида, который простил Авессалома и просил щадить бунтовщика сына. Не забыта здесь и прелюбодейка жена, прощенная Назареянином, возгласившим: «Милости хощу, а не жертвы!» И многое еще другое…

«Кратко рекше: сердце царево в руце Божией есть! Да изберет сам тую часть, куды рука Божия его преклоняет» – так кончили свое рассуждение осторожные отцы святители, не решаясь прямо подтолкнуть поднятую руку Петра, не имея мужества и задержать эту разящую руку…

Небольшое молчание настало после чтения бумаги, где первою стояла подпись смиренного Стефана, митрополита Рязанского, того самого, который всего семь лет назад в Успенском соборе сказал такую проповедь, так разгромил новые порядки Петра, такую горячую молитву прочел «Алексию, человеку Божьему», поминая и отсутствующего царевича, что вся Москва и Петербург всколыхнулись, а сам царевич добыл список с проповеди, хранил его много лет как святыню.

Но это было семь лет назад! Теперь же хитрый украинец Стефан, стараясь услужить Петру и смыть свой старый грех, особенно подробно изложил «карающие» тексты в епископском отзыве, поданном по делу того же несчастного Алексея.

Выждав немного, Меншиков снова заговорил, как бы желая, подвести итог всему оглашенному:

– Теперь слово и решение за вами, государи мои, господа Верховное Судилище. Вы, господа министры, сенаторы, чины военные и гражданские, сюда призванные волею самодержавного государя нашего, многократно собирались в этой палате, слушали выписки из дела и подлинные письма от его царского величества к царевичу, равно и ответы последнего, слышали устное признание виновного сына, и читалась вам собственноручная запись его, гласящая, что желал он смерти отцу своему и государю, даже на духу попу своему в том каялся и бунт учинить хотел, сам собрался при жизни отца во главе мятежных стать. И многое иное, не менее тяжкое! И ныне хотя не подлежит нам, подданным его величества, судить такие дела, но исполняя указ государя, по чистой совести, никому не похлебствуя и без всякого страха, внимая поучениям и заповедям Закона Божия, а равно помня Уложение и Воинский артикул, не забывая уставы иных христианских государств, равно как древних, особливо римских и греческих цесарей, должны мы согласиться и приговорить: чего достоин царевич Алексей за все вышереченные вины свои? Особливо за то, что повинную свою царевич писал неправдиво, что с давних лет искал получить от отца при жизни его престол через бунт, надеясь на чернь, что скорой кончины желал отцу и государю, – за все сие какая кара ему подлежит? С сокрушением сердечным, со слезами на очах, яко рабы и подданные, но должны мы сие обсудить и свое истинное мнение, как повелел самодержавный наш повелитель, постановить должны не в виде приговора, но как велит то изложить чистая христианская совесть. Прошу вникнуть, господа верховные судьи, обсудить в себе и между собою, а затем поименным, открытым голосованием мнение подать!

Последние слова страшнее всего поразили сидящих. Никто не ожидал, что открыто придется подавать свой голос в таком тяжком деле, в этой запутанной самим роком нечеловеческой тяжбе…

И долго еще сидели все, подавленные, растерянные, когда Меншиков уже замолк, отирая с лица и со лба крупные капли пота, проступившие после утомительной, долгой речи, которая и его самого взволновала не меньше, чем слушателей.

Закрыв свои сверкающие глаза, прислонясь плечом к двери, за которой он сидит, затих и Петр, замер, словно повис на высоте и сейчас должен рухнуть вниз с головокружительной быстротою, не зная, спасен он будет или разобьется вдребезги…

Вдруг дрогнуло мертвое молчание, которое наполняло зал несколько мгновений и всем показалось тяжелее горы, длиннее вечности…

Несколько голосов, словно против воли, вырвалось, переплелось, снова смолкло и опять зазвучало.

Полуслова, полувздохи, не то вопросы, не то оправдания перекинулись от одного к другому… Больше молодежь подала голос, еще о чем-то желая спросить, что-то выяснить, нащупывая какую-то надежду… Между тем и пришли все сюда, чувствуя, что придется произнести одно страшное слово. А после речи Меншикова еще больше убедились, что только одно это слово смеют и должны они сказать, если не хотят сами очутиться на одной доске с царевичем, которого так тяжко «допрашивал» отец, подвергая кнуту и дыбе наравне с последними из преступников, своих рабов и подданных.

И это слово, которое придется сказать: «смерть»!

Но первый никто не решается сказать его…

Отсрочить бы, заменить бы другим, самым страшным, только другим, если уж нельзя ждать чуда, не придется услышать слова: «Прощение, пощада, жизнь!..»

Из общего гула, неясного и печального, как дальний похоронный перезвон, долетающий в подземную тюрьму, вырываются отдельные слова, вопросы, обращенные друг к другу и к президенту Меншикову.

– Ужли сейчас надо и решать?..

– Может, еще дело не совсем кончено?.. Мысли свои преступные, правда, выявил царевич. Но не видно из дела и допросов, што приступил и к свершению бунтовского замысла… А за мысли полагается ли по закону смертная кара?

– Да и можно ли нам царевича прирожденного судить, как обычайных злодеев? Особливо ежели помнить, что и теперь у англичан право есть святое: «Судить каждого должны равные его!» А мы же где равны царевичу, хотя бы и преступил он законы?

– Да может еще и так быть: мы осудим… А царю-отцу жаль станет! – говорит какой-то пожилой, седой сенатор, негромко, словно опасаясь, что Меншиков или другие из усердных прислужников передадут его слова царю.

И вообще, каждый здесь боится сказать слово по душе, опасаясь предательства. Еще оно и хуже, что Петр приказал судить без себя. Ему могут на каждого наговорить таких ужасов, что потом не оберешься беды.

И стихли понемногу вопросы, угасли голоса. Но решения общего еще нет.

– А ежели еще просить государя, пусть бы сам решал, как ему Бог положит на душу. Дело очевидное, что вина велика… Но и кары той, какую закон велит, мы назвать, поди, не сможем! – говорит негромко Нарышкин соседям своим Дмитрию Голицыну и Якову Долгорукову.

Те молчат. Понурился прямой, честный князь Яков. Брат его Василий уже сослан. Надо себя поберечь хоть немного. То же думают и Голицын, и другие, «оговоренные царевичем», самые влиятельные вельможи, которых обжег глазами Меншиков во время своей речи.

Они и сейчас чуют на себе острый взгляд фаворита, который несомненно заменяет и здесь особу царя, как это бывает очень часто в других важных государственных делах.

Молчат все. Один лишь человек подхватил вопрос Нарышкина и решился заговорить.

Это князь Гагарин, губернатор Сибири.

Что-то необычайное, странное владеет им сегодня. Нет особо дурных вестей по его личным делам. Царя он видел, тот говорил с ним довольно дружелюбно, хотя не так, как раньше бывало, до отъезда в Тобольск. Но словно бык, которого выводят из хлева и собираются вести под топор, затосковал вдруг без причины, готов бы наброситься на каждого… Хотел бы и Меншикову крикнуть, что он лжец и лицемер, и упрекнуть этих вельмож, раньше подстрекавших Алексея, а теперь затихших, безмолвных, оробелых, подобно лакеям, укравшим господское добро и готовым свалить на другого свой грех… А больше всего бесит Гагарина сам Алексей! Глупец! Начал смело, умно, кончил так глупо, и теперь из-за него все первые люди земли вынуждены подличать, говорить не то, чего бы хотели, спасая собственную жизнь, или должны пожертвовать всем и бесполезно, потому что Гагарину ясно: царевич заранее осужден царем!

Кроме того, князю показалось, когда, он садился, что за дверью, там, в углу залы, мелькнуло в узком просвете страшное, бледное лицо, такое знакомое ему, как и всем, здесь сидящим… Конечно, Петр способен явиться незамеченный, выслушать прения судей, чтобы убедиться в преданности или в крамоле каждого из них…

И, словно не владея собою, желая только излить трепетное нетерпение и злость, сдавившую грудь, стремясь положить конец своему и общему напряжению, ускорить развязку подлой трагикомедии, князь резко, громко заговорил:

– Помилуй Бог! Мало наслушались мы, господа министры и сенаторы и прочие господа присутствующие? Еще ли не ясно дело? О чем и кого еще просить сбираемся, когда прямая воля государя нам сказана: судить и мнение ваше положить. А там его воля, конечно! Мы должны так решать, чтобы не страшно было явиться перед Вечным Судией нам, судиям земным… А перед законом все равны, и царь, и нищий! Давно и сам его величество о том постановить изволил! Так и я скажу открыто. Ежели бы мой родной сын такое содеял… Один приговор ему бы я дал: смерть! И то самое, чаю, должны мы по закону объявить за проступки нестерпимые царевича Алексея… А подтвердить наше мнение либо отринуть волен уж сам государь-отец, как Бог ему внушит. Я сказал. Кто за меня либо против – его дело. Решайте, государи мои!

Еще последние звуки голоса Гагарина дрожали в воздухе, но и другие, и сам он ощутили такой холод в груди, везде, что дух перехватило у многих. Побледнели самые румяные лица, потухли, опустились книзу самые смелые и яркие, самые лукавые и беззастенчивые глаза.

В эту минуту гулко стали вызванивать часы в соседнем покое. Девять ударов должно прозвучать. Все, как один, считают про себя эти звонкие, протяжные удары, хотели бы удесятерить их, чтобы бой длился часы, дни, без конца… Потому что с окончанием боя зазвучит один роковой вопрос, на который, против воли, придется дать единственно возможный ответ…

И часы, пробив, умолкли…

Вопрос зазвучал:

– Господа министры, сенаторы и прочие присутствующие здесь! Вы слышали сказанное его превосходительством, господином князем Гагариным. Мнение оглашено. Я по долгу своему сейчас опрашивать начну, от самых младших и до старейших, по списку сему о согласии либо о несогласии с оным мнением. Так угодно ли вам будет?

– Угодно! – не дружно, не сразу прозвучало несколько подавленных голосов.

– Повинуюсь закону, указу его царского величества и вашему жел; нию. И приступаю с помощью Всеблагого Господа!

Взяв лист с именами судей, он развернул его и остановился глазами на самом крайнем имени, стоящем в конце длинного списка, занимающего три страницы большого листа плотной синеватой бумаги.

Настало мгновенное молчание. Среди трепетной, напряженной тишины, когда, казалось, слышно было шуршание камзолов на груди у всех там, где порывисто билось каждое сердце, прозвучал голос Меншикова, внятный, но прерывистый, как будто готовый сорваться на каждом звуке:

– Согласие либо несогласие свое благоволит каждый из вопрошаемых изъявить на мнение господина губернатора Сибири. Господин обер-секретарь! – обратился светлейший к Анисиму Щукину, сидящему за своим столом с двумя дьяками. – Второй список для отметок у тебя готов ли?

– Готов, ваша светлость!

– Отмечай.

И, обратясь к младшему из дьяков, Меншиков только спросил:

– Какое мнение?

Вскочил, пробормотал что-то невнятно жалкий, растерянный служака и снова сел, будто надеясь укрыться на своем стуле от тяжелой необходимости подать первый голос.

– Громче! Не слышали мы… – поднял голос Меншиков.

– Со… согла… согласен! – наконец выдавил из горла более внятно тот и снова сел.

За ним второй голос, такой же жалкий и ничтожный, проговорил это слово… Третий, четвертый, десятый, сотый… Все повторяют его, это небольшое, гибельное слово. И каждый раз оно звучит, словно удары заступа по сырой земле, где начинает раскрываться и зиять черным провалом могила юного царевича Алексея…

Никто не посмел прибавить крохотной частички «не» к трехзвучному, несущему смерть слову «согласен».

Последним поднялся Меншиков. Он стоит, опираясь рукой на стол, как будто раздавлен хорем. Говорит тихо, но внятно:

– Мой черед сказать слово… Ежели бы я знал, што моей жизнью вместе с моим решением изменю волю судьбы… Ежели бы мое одно «нет!» перевесило все подтверждения, единодушные, какие мы сейчас слышали, я бы сказал это «нет»! Но… сдается, только сам Господь и его величество могут теперь изменить решение общее… А я против сердца моего… терзаюсь жалостью, но по чистой совести обязан также сказать: согласен, что за вины свои смерти достоин царевич Алексей! И посему… Господин обер-секретарь, прочти изготовленный проект приговора. А вас прошу каждого, ежели не будет замечаний либо изменений оного, подписать своеручно для немедленного подания его величеству [10]10
  См. приложение № 4.


[Закрыть]
!

Меншиков сел.

Обер-секретарь стал читать заранее приготовленный приговор. А Петр, не ожидая больше ничего, едва поднялся со стула, грузно, пошатываясь, словно от вина, даже не заглушая своих гулких, тяжелых шагов, вышел из покоя, пошел по коридорам к выходу, твердя про себя:

– Осудили… ну что же!.. А этот вор!.. Гагарин первый посмел!.. Он, немало сам виновный… сына мне часто с пути сбивавший, он первый же на него посмел… Добро! Пожди, судия праведный! Буду я судить и тебя… предатель!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю