Текст книги "Русь на переломе. Отрок-властелин. Венчанные затворницы"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Чтобы ребенок имел сверстников для игры, к нему допустили по выбору около сорока мальчуганов, из «жильцовых», из служивых семей, живущих во дворце. Царевич был еще очень мал, и поэтому не разбирали – знатного или простого рода мальчик. Лишь бы здоровый, веселый был.
Часто летом, особенно под вечер, оставя пяльцы, вышивание или хлопоты по домашним делам, Наталья шла в сад, на лужайку, где Петруша резвился со своей крохотной свитой, под зорким наблюдением очередной мамы, нескольких нянек и двух-трех боярских сыновей, молодых парней, годных на всякие послуги.
Гам и звон детских голосов так и висел над лужайкой. Чаще всего играли в ратный строй. И конечно Петр был всегда во главе войска, хотя годами моложе всех. Но ростом и видом он казался много больше своих трех лет. Про смышленость и говорить нечего.
Один из сверстников, Екимко Воронин, мальчуган лет шести, сын стрелецкого полуголовы, хорошо знаком со всем ратным строем.
От него и царевич и все мальчуганы быстро переняли военные приемы.
Деревянные мушкеты, сабли, самодельные бердыши и луки со стрелами – всегда были в распоряжении роты лилипутов. И впереди нее особенно важно, подражая большим, выступал полнощекий, румяный Петр, темные кудри которого так прихотливо выбирались из-под блестящего шишака, а глазки горели веселым, задорным огнем.
Устраивали мальчуганы и примерные войны, причем всегда побеждали те, кого вел на битву царевич. Отчасти сами дети старались потешить царственного сверстника. Но и сам он так стремительно вел на битву «войско», несмотря на ребяческий возраст, так умел поднять воинственное настроение у своих, что противникам только и оставалось бегство или сдача в плен. Царевич в пылу столкновений забывал обо всем, не думал о возможности получить толчок, удар, хотя бы и очень чувствительный. Даже не плакал, если ему делали больно. Он заметил, что товарищей, задевших его, хотя бы и нечаянно, наказывали потом очень сильно и надолго запрещали появляться для общей игры.
Со слезами он бежал тогда к матери, а то и к царю, просил, чтобы вернули ему ратника, лепеча своим решительным, хотя и нетвердым говором:
– Не обизай ен Петрусу… Не дюзе бобо Петрусе… Пусти к Петрусе Сеню…
И Сеню прощали, снова допускали к царевичу.
Часами любовалась мать своим первенцем. Окружающие ее боярыни что-то толковали царице. Она отвечала им изредка, почти не вникая в докучную, привычную болтовню, состоящую из дворцовых вестей и пересудов, из отрывков того, что по Москве толкуется… И все глядела на сына, думала да гадала: что ждет его в жизни?
Наведывался изредка и царь в свободные от дел минуты полюбоваться на своего любимца, потолковать с Натальей о том, кто им ближе и дороже всего на свете.
Конечно, окружающие удалялись тогда к сторонке, чтобы не мешать, не мозолить своим присутствием глаза царю.
Изредка лишь покидал царевич свои шумные игры, стрелой кидался к матери, чтобы приласкаться к ней, к отцу, поделиться впечатлениями веселой забавы, выпросить для себя и для своих товарищей яблочек, жамок, орехов, которые тут же «дуванились» поровну… И снова поднимались шум и возня, все голоса покрывал звонкий, веселый голосок царевича.
– Дал бы Бог на ноги поднять Петрушу, – часто повторял Алексей. – Вот бы царь был земле. Гляди: дите малое, а какую отвагу да разум, сколь много даров своих отпустил ему Господа… Не Феде чета… Тому-то и жить в тяготу, не то дело царское вершити… Не глуп и Федя. Грех сказать. И душевный парень. Да больно размазня… А вот этот…
– Ох, уж молчи лучче, Алешенька. Услышут – и со свету сживут мне сыночка Милославские да присные их… И то, слышь, толкуют: научаем мы тебя с Артамоном, слышь, с дядею, да с батюшком моим, што-бы ты детей старших наследья лишил, все моим детям отдал бы… Вон што толкуют… Так уж ты не сказывал бы и сам ничево, миленький…
Так с тревогой упрашивает мужа Наталья.
– Глупая. Никому же я, тебе говорю… Все одно, хоть бы и не думалось мне, нешто они в покое останутся? Лютеют час от часу, вижу я, слышу, доходит и до меня все, што круг царя деется… Не смогли в те поры помешать женитьбе моей, теперь всяки петли плетут, как бы тебя свернуть, и мне – крылья отсечь… И деток наших со свету сжить… Гляди, никому большой веры не давай. Сама робят блюди. Бабушку проси, Анну Левонтьевну, пущай за внучком денно и нощно… И сестру свою, и…
– Да, уж и просить не приходится. Гляди сам: вон, ровно наседка над птенцами, матушка так и караулит всюды, где наш Петрушенька… Што он пьет, што ест – все сама наперед надкушает да опробовать неволит тово, хто яства подает… А от порчи, сам знаешь: един Господь оберечи может… Коли сила да злоба у ково столь велика, што могут на младенца, на душку на ангельскую чары пущать… И мощи на ем, на миленьком, на кресте навешены святые… И святой водой омываем, коли чуть хоть бы што… Лекарь, почитай, ежедень смотрит и язык и всево Петрушеньку… Бережем, как можем. А тамо – Божия воля… Да спасет ево Великий Спас и Пресвятая Мати Богородица…
– Аминь…
И оба, замолкнув, глядят на ребенка, который беззаботно, не чуя, какое величие и какие опасности ждут его впереди, – носится по лужайке, покрывая птичий перезвон своим веселым, детским щебетаньем.
Опасаясь оставить ребенка без своего призора, царь и царица брали его с собою, куда бы ни выезжали, хоть на короткое время из Москвы или из летних пригородных дворцов. Ездил он и на осеннее, обычное богомолье царской семьи к Сергию-Троице.
Нравилось ребенку зрелище, которое развертывалось всегда в виду высоких мшистых стен знаменитой Лавры, еще так недавно выдержавшей грозную осаду.
Все иноки обители с местным духовенством во главе, отец-игумен, митрополиты и власти духовные, сьезжавшиеся обычно к тому времени в монастырь, окрестные жители, монастырские крестьяне, с хоругвями, с иконами под торжественный звон колоколов, с пением псалмов выступали из главных ворот Лавры навстречу царскому поезду.
Царь с царицей покидал карету, которую еще тащил шестерик могучих, взмыленных от усталости коней, и, окруженный своей и царицыной многочисленной свитою, ждал с непокрытой головой приближения крестного хода.
Длинной, блестящей вереницей тянулось монастырское шествие, сверкая под лучами солнца изогнутой линией сообразно извилинам дороги. Поезд царя, кареты, кони, разноцветные кафтаны провожатых, дорожные темные шубы и головные уборы, также заполняя извивы монастырской дороги, сбегающей здесь с полугоры, – все это красиво отличалось от первого монашеского шествия.
И пытливый глаз ребенка все замечал; еще бессознательно, но уже полно восхищался и вбирал в себя впечатления ясного осеннего утра, ласкового солнца, гармоничных красок и согласных звуков церковного пения, в которое порою нестройно, но кстати врезались оклики кучеров на балующих коней, лошадиное ржание и погромыхиванье бубенцов на парадной сбруе.
Зубчатые стены, еще носившие следы приступов и польских ядер, кой-где обвалившиеся, особенно влекли к себе внимание царевича. Ему чудилось, что там за ними кроются богатыри и грозные чудовища из сказок, какими тешили царевича старые нянюшки, когда, лежа в постели, а то и днем, порой усталый от беготни, он требовал:
– Сказочку скажи… Ха-аросую… позанятней…
И слушал сказку с затаенным дыханием, с трепетно бьющимся сердцем. То же испытывал мальчик, когда ему говорили о недавних сравнительно боях на Руси, об осаде Лавры. И эти рассказы сейчас словно выплывали в его памяти; проносились перед глазами лица воинов, дерущихся друг с другом, лестницы осадные, тучи стрел, шествия с иконами и крестами во время боя, чтобы Бог своей мощью оградил обитель от постыдного плена и разорения…
Бессвязными, но яркими картинами проносилось это все в памяти ребенка, едва показывались впереди стены Лавры…
А войдя под своды ее ворот, проникнув в кельи, царевич, оставленный на свободе, так как опасаться здесь было нечего, обегал все кельи, все дворы и задворки монастырские. Заглядывал и к седобородым аскетам-схимникам, и в трапезную, и на поварню, где суетились молодые послушники и монастырские служки под наблюдением толстого, краснощекого отца-кухаря… Забегал и в келью отца-игумена… И везде был желанным, дорогим гостем. Все монахи расцветали при появлении мальчика, такого ласкового, вглядчивого, понятливого и веселого. Души в нем не чаяли обитатели Лавры.
– Наш царевич… Дитятко Божие… Богоданчик радостный – так только и звали Петрушу все в монастыре.
В осенние, зачастую ненастные дни словно весна вторично заглядывала в темноватые кельи Лавры, в замкнутые, угрюмые или грустно настроенные души монахов, когда царевич являлся туда с царем и царицей.
Уезжали они – и долго еще вспоминали по кельям, как весело да радостно смеется младенчик Божий, как он умен да ласков, что кому сказал забавного или милого, как шалил и проказил даже тут, в стенах монастыря, где вечно жизнь тянется так чинно, степенной и утомительно-однообразной чередой.
С каждым появлением все более и более живая и тесная связь устанавливается между царевичем и обителью.
Это впоследствии очень пригодилось Петру, как мы увидим из повести.
Любил эти поездки царевич. Но еще больше радости доставляло ему, когда Наталья одна, а то и вместе с царем брали сына в гости ко «второму» дедушке, как он звал Артамона Матвеева в отличие от Кирилла Нарышкина, первого деда.
Здесь не баловали очень Петра, не закармливали его сластями, как дома или в Лавре. Но мальчику особенно нравилось, что с ним обращаются и говорят как с равным, не тискают, не тормошат, не пристают с лишними ласками. И «второй» дедушка и его «молодая бабушка» без всякого раболепства, просто и серьезно, хотя в то же время очень внимательно и тепло относились к привлекательному ребенку. Они чутко откликались на каждую мысль, на каждый запрос детской, но уже полной неясными ощущениями души.
Матвеев так хорошо объяснял и рассказывал про все, что только ни пожелает узнать царевич. Раскроет большие, стоящие в углу часы, объяснит, как все зубчики двигаются, отчего звон идет из них на каждый час… И заведет такую птичку, которая, слово живая, поет. А между тем крылышки у нее золотые и вся она из чего-то сделана…
Пушечку маленькую подарил он мальчику. На колесах она, на тяжелом станке. Совсем настоящая. И мышку дал, тоже не живую, которую заводить надо. Тогда она кружится и бегает по полу так юрко, так быстро и забавно…
Раза два приводил его Матвеев в свой кабинет и раскрывал какие-то книги, в которых такие же цари нарисованы, как и царь Алексей, когда тот сидит в облачении полном на троне.
– Вот, смотри, Петруша. Это все дедушки и прадедушки твои. Все цари, великие князи и государи Московские… Они землей правили. Тебе готовили трон и царство. Теперь ты еще не уразумеешь. Мал больно. Только вглядись в них. Как они смирно сидят. Не носились, поди, так по хоромам, как ты… Все вниз главою не ставили. Ослухами не были. За то и люди их чтили. И Бог им давал много-много всего хорошего. И ты таким будь… Хорошо тебе будет…
– Мне и то ладно, – ответит Петр. А сам задумается.
Важные фигуры, надменные лица, блестящие венцы и бармы и ризы царские стоят перед глазами ребенка, когда уж и закрыты листы, на которых изображено все это. Непонятное влияние оказывают эти образы на душу ребенка. Он сам начинает ходить как-то ровнее, держится, как цари на портретах, глядит властно… И это еще больше прелести придает цветущему, прекрасному личику ребенка.
А в покоях «молодой бабушки», Матвеевой, тоже немало интересных вещей имеется.
Совсем не по-теремному убрано здесь, как и во всем доме матвеевском. Покои высокие, просторные, окна большие, свету много. Блестит все кругом: и полы, и подоконники, словно зеркало. Ковры такие цветистые на полу лежат и через них белые дорожки протянуты. Вместо суконных занавесей везде затканные портьеры висят, гардины и подзоры красивые на окнах. Цветы стоят в разрисованных фаянсовых и фарфоровых горшках. Птицы в дорогих просторных клетках висят и так славно поют. И обезьянка живая сидит на камине, где потеплее, вечно грызет что-нибудь или почесывается так забавно…
А крошечная, покрытая белой волнистой шерстью собачка свернулась клубком, в мягкой корзиночке, у кресла, где обыкновенно сидит Матвеева. И прыгает к ней на руки по первому зову…
По стенам тоже ковры висят. Только особенные: словно живые, люди и звери и деревья вытканы на них. И писанные красками картины тут же висят. И темные гравюры, на которых баталии представлены, и портреты каких-то королей, со шлемами на головах, с чеканами в руках, вот как в сказках описывают няньки царевичу. Это все короли английские.
А на особом столике в опочивальне «молодой бабушки» чего-чего нет. Флаконы в виде цветов и драконов, фигурки фарфоровые… Зеркало такое большое, хорошее. А рама у него тоже из стекла, из разноцветного, выделанного в виде листьев цветов и золотых колосьев. Дорогой венецианской работы это зеркало. Сама Наталья с особенным интересом разглядывает его.
И еще стоит поставец, вроде горки, здесь в углу. Тут уж столько наставлено, что у Петруши глаза разбегаются, чуть он подойдет. А трогать, он знает, ничего нельзя. Все такое красивое, хрупкое. Изломает – «молодая бабушка» и недовольна будет, и побранит. Она одна только и решается делать выговоры ребенку.
– Надо, чтобы и он знал, что не все ему позволено, – говорит умная шотландка. – У нас принцев тоже так воспитывают. И это – неплохо.
Зато уж если снимет Матвеева с горки какую-нибудь безделушку, болванчика китайского, веер расписной, чашечку красивую, всю разрисованную людьми с косами на голове, и даст подержать мальчику, – он и рад необыкновенно, и бережно держит вещицу. Слушает, что ему про нее расскажут, откуда она привезена, что обозначает, как делается… И потом отдает:
– Поставь, слышь, баушка?.. Да не кокни, гляди… Ладна забавка-то твоя…
Наглядится здесь на все и мчится к Андрюше, в его детскую.
Очень просто убрана эта комната. Проще всех в доме. Полочки для книг сделаны, стол стоит, за которым учится Андрюша Матвеев. Уже восемь лет ему. Он не только русскую грамоту и латынь, и польские азы, и греческие письмена понемногу разбирает.
Но до этого и дела нет царевичу.
Андрюша показывает царственному родственнику – гостю кое-что поинтереснее книг. В больших коробах, покрытых кисеей, наколотые на шпеньки, сидят неподвижно яркие, цветистые бабочки, золотистые и бронзовые жуки невиданной величины и формы… Никогда таких Петр летом не видывал, хотя любит гоняться и ловить жуков и мотыльков.
И малюсенькие зеленые ящерки, не то сушеные, а даже живые – сидят у Андрюши в особом ящике, покрытом слюдой. Ловит мушек Андрюша и бросает в ящик.
Ящерица быстро накидывается на жертву, мелькнет раздвоенный язычок – и нет мухи, и другой, и третьей, сколько бы ни посадил к прожоре ее хозяин.
А в одном углу – целый небольшой крокодил, высушенный, отполированный, висит на шнурке с потолка. Один только раз, когда царь взял Петрушу с собой к лекарю фон Гадену, видел там царевич такое же чудище, только много больше, и напугался.
А здесь – чучело маленькое. И при Андрюше Петр не боится, хотя крокодил так и оскалил свои желтые частые зубы.
Книги у Андрея тоже занятные. Таких в тереме царевич никогда еще не видывал ни у братьев, ни у сестер, хотя те тоже учатся, как и Андрюша.
На больших листах – люди и звери и деревья нарисованы… И еще какие-то круги, которых не понять.
– Это – земля, – говорит Андрюша.
– Не! Земля – черная… Она сыплется… На ей трава, на ей хоромы стоят. Какая это земля, – возражает царевич.
А Андрюша уже новые чудеса выкладывает. Ставит на стол какой-то ящик, дернул за что-то. И ящик начинает играть, громко, хорошо так…
А потом – ведет в сад царевича. Тут позволяют везде бегать ему. Только сзади для порядку идет какая-нибудь нянька. Да где ж ей угнаться за ребятами!
И это чувство полной свободы, отсутствие любовного, но не прерывного и потому тягостного надзора особенно отрадно детской душе.
К небольшому гроту ведет хозяин гостя. В гроте – вечно звеня, под самым сводом подземный ключ пробивается наружу, каскадом падает вниз и вытекает из грота нешироким кристальным ручьем, который весело катится дальше по ложу, выложенному, словно мозаикой, разноцветными камешками и перламутровыми раковинами.
Из темного угла достает Андрюша два кораблика, чудесно вырезанных из коры, оснащенных и полных балластом, который не дает опрокинуться им при спуске на воду.
Расправив измятые паруса, закрепив напрямую руль, пускает Андрюша свою флотилию по течению ручья.
Бегут оба мальчика за быстро движущимися вперед суденышками и вдруг очутились на берегу небольшого чистого пруда, куда впадает ручеек.
Посредине пруда устроен искусственный островок, на нем – беседка в виде колоннады, увитой зеленью и плющом.
Тут же, у берега, небольшая лодка привязана за колышек.
– Едем на остров, – предлагает Андрей. – Я умею грести. Сколько раз с тятей и с матушкой ездил туда… Хочешь?
Петруша не решается сразу. Правда, ему никогда не случалось бывать на воде. Есть и в дворцовых парках пруды, большие, темные. Но всегда царевича остерегали, чтобы он даже близко к ним не подходил. И водяной ухватить может. И утонуть легко.
Тогда уж не видать ему ни тяти, ни матушки… И царем никогда не быть.
Да, те пруды – мрачные, окруженные большими деревьями. Порою и другого берега не видно, такие они обширные. А этот – веселый, ясный, небольшой… И кусты кудрявые кругом, цветы насажены… Раковины разноцветные кругом цветов и по берегу пруда раскинуты. Где тут водяному быть? И утонуть нельзя. Вон Андрюша говорит, что умеет возить по воде…
Поборов инстинктивный, детский страх, ребенок бойко, решительно говорит:
– Сади меня, Андруса… Только в воду не рони, гляди… Я утону…
Андрюша уже готов был исполнить желание гостя. Но в этот миг подоспела няня, далеко отставшая от детей.
– Стойте… Стойте… Што удумали, проказники… Грех какой. Вон царь-батюшка идет. Он ужо вам…
Остановились дети, смотрят.
Петруша даже от воды побежал на аллею, усыпанную золотистым песком.
– Тятя… Где тятя?.. Ен с Петрусой сядет… По воде поплывет… Где ен?
Но, сообразив, что нянька обманула, мальчик сейчас же поспешил обратно.
– Нету тяти… Садись… Плыви, Андруса… Ты, нянька, прочь иди…
Растерялась старуха. Удержать мальчика – сил не хватит. Он, как развоюется, вырваться может из рук посильнее, чем ее старческие руки.
А все-таки с нее взыщется, что допустила царевича до такого баловства, опасного и запрещенного строго-настрого.
Ухватилась за борт лодки старуха, молит Андрюшу:
– Андрюшенька, не плыви с им. Христа ради… Не велено, слышь… Лучче мне в воду головой, ничем дите пустить на пагубу… Ох, не сажай ево и сам не сади-ся…
– Да если нельзя, я и не поеду, – отозвался степенно Андрюша. – Я нешто знал. Думалось, как меня пускают и одного в лодке, дак и Петруше можно… А то и не надо… Кинь, царевич… Идем, што я еще покажу.
– Не стану глядеть… Не надо Петрусе… Плыть охота… Плыть буду… Прочь, нянька! Иди, старая… Царю нажалуюсь… Хочу плыть… хочу… пусти…
И он со слезами, с громким криком стал оттаскивать от лодки старуху, которая так и вцепилась в борт руками. Вместе с нянькой, которую мальчик тормошил изо всех сил, раскачивалась и плясала на воде небольшая лодочка, расплескивая воду и обдавая брызгами и няню и ребенка.
Не слушая уговоров Андрюши, который видел, что добром дело не кончится, царевич с плачем стоял на своем. Лицо его побагровело и жилы на белом широком лбу проступили, как у его отца в минуты гнева.
На крик ребенка поспешили Матвеева и Наталья, тоже сошедшие в сад и только усадив с собой ребенка в лодку и переправясь с ним на остров, удалось им успокоить упрямца.
– Кремень будет парень, – с довольной улыбкой заметил только Алексей, когда ему рассказали обо всем.
– Пока что будет, теперь жаль, што власти нет над Петрушей, – отозвался Матвеев.
– Бог над ним власть… Да – доля ево… Пусть растет как растет, – отозвался Алексей. – Вон, меня по заветам держали по старым… Может, оттого и не вышло из меня царя такова, какой Руси теперь надобен. Ино, там людей слушаю, где надоть бы заставить себя послухать… И неладно. Пусть Бог им ведет. Авось худа не буде.
И рос царевич на полной воле, только любовь, раболепство и жаркие заботы о себе видя вокруг.
Радовался Алексей на красавца-сына. Отдыхал душою с любимой молодой женой своею. По царству – тоже все ни плохо, ни особенно хорошо шло.
А все-таки что ни день, то яснее царю, что силы слабеют. Какой-то тайный, роковой недуг точит тело, мрачит душу и тоской нестерпимой и неясными, но тем более томительными предчувствиями и подозрениями…
Раньше, бывало, спал хорошо Алексей, особенно после веселого вечера, проведенного с близкими людьми, вроде старика Нарышкина, князя Ромодановского, Матвеева, Ртищева и того же Симеона.
По складу характера все это люди очень не сходные между собой, разных взглядов на жизнь и на порядок в царстве. Но все – люди умные, способные относиться и к противникам с известным уважением, особенно в присутствии государя, когда тот созывает их не на совет, не на споры по вопросам управления землей, а просто потолковать, осушить кубок-другой в приятельской компании, без которой и Алексей скучал бы, как и простой смертный.
А теперь ни веселые вечеринки, ни усталость, ни лишний кубок вина не дают крепкого, без сновидений, сна недомогающему Алексею.
Часто просыпается он среди ночи с сильно бьющимся сердцем, в холодном поту… И вспоминает, не сон ли, тяжелый, страшный сон, который он видел сейчас, заставил его проснуться или просто плохо почувствовал он себя во сне? Оттого и пригрезилось все неприятное… Оттого он и проснулся, не может теперь заснуть, как ни старается.
Снятся ему часто дни походов, время польской войны.
Неприятен вообще вид крови и смерти царю. Особенно ярко приходит тогда на мысль, что и самому придется скоро, может быть, лечь в тесную домовину…
А во сне он видит море крови, груды тел… И враги уже теснят его… Он хочет повернуть коня, ускакать. Конь падает, пронзенный копьем… Хрипит и бьется.
Алексей решается бежать. Да ноги не двигаются. Словно свинцом налиты. Чужие, мертвые… Какая-то глухая боль в пояснице усиливает мучительное состояние. Его тяготит не столько страх, что вот-вот сталь вражеского оружия коснется его груди, как эта неподвижность ног, эта неизбытная тупая боль…
Царь просыпается. Ему тяжело дышать… Ноги, правда, покорны его воле… Он вскакивает, спускает их с постели… Но боль в пояснице – она не прекращается и наяву, только становится тупее, не так ощутительна, как во сне. И сердце сжимается все больше… Удушье растет… Сделав глоток питья, которое стоит всегда, приготовленное, у постели, откидывается снова на подушки Алексей и лежит, не засыпая, целыми часами, пока наконец усталость не возьмет свое, и он засыпает.
А пока не заснет, самые неприятные думы и воспоминания приходят ему, как нарочно, на ум. Видит он трех своих сыновей, умерших так рано… Первенец его, Димитрий… Потом – тезка отча, Алексей… Такой хороший, умный юноша. Уже был объявлен наследником. Семнадцать лет ему исполнилось. Уж подумывал отец и невесту приискать сыну… И сразу, словно гроза среди ясного неба, – загадочная, жестокая хворь… И – смерть… Умер и третий, Симеон, ребенком, правда, четырех лет не прожил… И – больной был, вроде Иоанна… А вот Иоанн – тот живет… Почти незрячий, плохо понимает, плохо может выражать свои мысли… Живой труп. А – живет… Отчего сыновья все умирали?.. Из шести – только трое уцелели. А из десяти дочерей – семь в живых… И три… да, три в могиле… И дочерей трех смерть унесла. Что это? Случайность?.. Или – знамение свыше… Кара за какой-нибудь грех…
Не помнит Алексей за собою особых грехов. Да и каялся он всегда, говел, получал разрешение… От патриарха от самого… Разве ж этого недостаточно для Божества…
А что ждет остальных детей?.. Особенно – Петрушу… И Федю… Кого лучше назначить наследником царства? Об Иване – и речи быть не может…
Старший – Федор… Вот уже шестнадцатый год ему пошел. Конечно, если смерть не даст отсрочки, если скоро наступит конец, – волей-неволей придется Федору вручить правленье… С чьей-нибудь помощью… Вот, Матвеева. Да разве допустят до этого Милославские, Толстые, Хитрово… и все ихние… Не о земле, не о царстве – о своих местах, о чинах и разрядах все думают… Да о наживе скорой… Вот, если бы этих разрядов да мест совсем не было. Как в иных царствах… Там – много лучше дело идет… Сказать надо будет Феде… Если сам не успею все сделать…
Да, видно, Феде царить… Иное дело, если пожить еще лет десять – пятнадцать… Петруше будет уже к двадцати тогда. На Руси, в Московском царстве нет запрета… можно и молодшего сына на трон посадить, если отец этого желает… Вот бы тогда… И, рисуя себе, что было бы тогда, Алексей успокаивается понемногу и засыпает…
А днем и виду не подает, какую ночную тревогу пришлось пережить. Не желает он пугать Наталью. Да и бояре его, хотя и вечно непокойны они, тягаются между собой, потихоньку подкапываются один род против другого, все же не очень поднимают голос. Царь свое дело ведет, скоро нельзя ждать перемены. И им нет причины особенно заводить возню. А вот, если почуют, что скоро придется, может быть, старого хозяина хоронить, нового хозяина земли приветствовать, – тогда вовсю пойдут интриги да происки… И уж совсем покою не будет Алексею и в последние дни жизни…
Вот отчего крепится он, даже мало с лекарями своими советуется. Продажный все народ. Он их счастливит, дарами осыпает, почетом окружил. А они, может, первые, почуяв кончину государя, перекинутся на сторону тех, кто может больше заплатить, кому больше интереса узнать: когда умрет Алексей?.. Когда можно ждать воцаренья Федора?..
И стискивает зубы Алексей, чтобы не выдать гримасы страдания, порою невольно искажающей ему лицо и в храме, и на совете, и в часы веселой, дружеской беседы.
Наступил 1676 год. По обычаю торжественно справлено было Новогодие 1 сентября. И войска смотрел царь. И бояр да служивых людей принимал, дары раздавал обычные. У патриарха был и его у себя принимал с крестами и иконами.
Рождество минуло. Ничем не отличалось оно от прежних лет. Так же чинно и торжественно справлялись все обряды, проходили пиры и приемы.
1 января, когда за гранью справляют Новый год, в Москве он уже считался четыре месяца тому назад народившимся. Но все-таки и московский двор принимал некоторое участие в веселье и торжествах, с какими иностранные послы и резиденты справляли в чужом краю свои родные праздники.
А 6 января приспел большой выход царский, неотложный. Крещенское водосвятие на Москве-реке, где уж из года в год, чуть ли не веками, у Водоотводной башни прорубь для царской Иордани устраивается.
В торжественном, красивом шествии духовенства и первых чинов двора, при залпах из пищалей и орудий, в полном царском облачении, окруженный всей семьей, побывал Алексей на водоосвящении. Служил сам патриарх со всем кремлевским клиром, в сослужении митрополитов, какие только были в тот день на Москве.
Десять тысяч народу высыпали на оба берега реки, любуясь красивым, величественным шествием, всем чином водосвятия.
Зимнее солнце, много дней закрытое тяжкими тучами, теперь проглянуло над Москвой, словно для того, чтобы придать больше блеска и красоты всей картине.
Парадные столы были после этого приготовлены во дворце. И царь сидел за трапезой, утомительной и долгой, до самого конца. Только ел очень мало. Пил больше. И не любимый свой старый мед, не фряжское вино, а квасы и легкую брагу, словно испытывал большую жажду.
– Знобить меня штой-то, – сказал он негромко Наталье, которая заметила ему, что он очень бледен, не так, как всегда. На пирах от жары и вина, которое приходилось пить, отвечая на здравицы, лицо Алексея обычно краснело.
– Знобит?.. Што же не встанешь?.. На покой бы тебе, государь… Лекаря позвать бы…
– Ништо… Пустое все… Вот велю байню завтра мне изготовить… Прогреюсь тамо малость – и как рукой сымет. Дело бывалое. Видать, продуло меня нынче на Иордани, на Москве-реке. Хошь и ясный день, да сиверко было… Помнишь…
– Да уж, веяло… Я и то опасалася… И за Петрушу. Нет. Спать лег с устатку да со свежего воздуху… А ты бы, государь, не одну баньку… Ты бы…
– Ладно, после доскажешь… Не час теперь… Видишь сама… Надо гостей отпускать…
И столованье пошло своим чередом.
Жарко была истоплена баня на самом рассвете другого дня.
В обширном предбаннике, убранном восточными мягкими коврами, кроме Алексея находился крепыш, татарин крымский, Али, любимый «мовник» царя, лекарь Данилко Жид, он же – Стефан фон Гаден, и постельничий, юноша Иван Нарышкин, брат Натальи.
По внешнему виду Алексея, всегда носящего широкие одежды царские, с лицом, правда, изжелта-бледным, но полным, нельзя было подозревать, как затаенный недуг подточил силы, изнурил крепко сложенное тело царя.
Дряблая кожа ложилась везде складками. Суставы рук и ног проступали отчетливо сейчас. А бывали дни, когда ноги вдруг разбухали и обувь оставляла на них глубокие, вдавленные следы, словно на мягкой глине.
– Кровь и влага останавливается в жилах вашего царского величества, – объяснял Гаден державному больному.
Но от объяснений не становилось легче…
Сейчас, устав от несложной работы, от раздеванья, в котором ему помогали Нарышкин и Али, Алексей раскинулся на белоснежной подстилке, склонясь головой к шелковым подушкам, брошенным на тахты предбанника.
Гаден прикрыл его заботливо легким кафтаном на собольем меху, чтобы тело не охлаждалось слишком сильно.
Али вошел в парильню готовить вся для мытья.
Деревянные лавки и полок были начисто выструганы, выглажены и блестели, как серебро. Пол был устлан мягким, молодым можжевельником, как и скамьи и весь полок. От ветвей шел такой легкий приятный аромат. Большой, замурованный в печь котел с краном был полон кипятком. В углу стояла кадка с чистой холодной водой, лежали веники, губки на скамье, куски душистого мыла.
Тут же стоял большой жбан с квасом, настоянном на мяте, чебреце и других ароматных травах. Али черпнул его ковшом и плеснул на раскаленную каменку, чтобы поднять температуру в парильне.
Душистые, густые клубы пара отпрянули от раскаленных камней и заполнили помещение, быстро рассеиваясь, исчезая из виду и оставляя после себя только приятную, влажную теплоту и здоровый, бодрящий аромат.
Вошел Алексей.
После первых омовений явился сюда и Гаден с какими-то флаконами, баночками, мазями.
Он доставал оттуда понемногу, что ему было надо. Сперва мазал себя и Нарышкина, чтобы удостоверить в отсутствии всяких вредных начал. Затем наносил мазь на кожу больного. Али принимался осторожно и сильно втирать мазь с тем искусством, каким отличаются только восточные банщики-массажисты.