Текст книги "Грозное время"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
– О моем пути царском и о моих судьбах прорицать стал?
– Угадал, государь… Желаешь ли выслушать?…
– Отчего же, говорите… Занятно… Занятно…
– Страшно, а занятного – мало будет, чадо мое! Слушай! Стоит старец, как мел, бледен ликом, трясется и глаголет: «Прорицаю царю: да не противится совету моему и вашу. Бог того не хочет… А ежели презришь, царь, поедешь в путь дальний и на Песношу же придешь… И не послушаешь меня, по Бозе советующа… Забудешь кровь мучеников – ратников, избиенных от поганых за правоверие, презришь слезы сирот и вдовиц, поедешь с упрямством… Ведай о сем, царь, иже сын твой умрет, не возвратится оттуда жив! А послушаешь – все живы и здравы будете!»
Сильно передав пророческие слова Максима, Сильвестр остановился, желая поглядеть, какое впечатление произведут они на царя. Но Иван стоял спокойный, непроницаемый, холодный. Словно даже не слышал того, что говорили ему.
И вдруг обратился к Курбскому:
– Брат твой скончался, я слышал, от ран?
– Скончался, государь… – опешив от неожиданного и неуместного, казалось бы, вопроса, ответил Курбский…
– Семья у него большая осталась…
– Сам ведаешь, государь…
– Да, да… Как думаешь: надо нам позаботиться о них?
– Бог сирот не кинет, государь… А на прочее – твоя царская воля…
– Моя царская воля, конечно… А вон, слышишь, чудеса творятся… Мою царскую волю почему-то изменить хотят. Мних, старец дряхлый, еретик оглашенный, узник былой – видения видит, кои против моей царской воли идут. Он ли мне указ?
– Государь! – опять заговорил Сильвестр. – Не ладно ты молвил. Чем старца коришь? Узами и темничным смирением, и гонением мирским… Помни, и Господа Христа гнали фарисеи лукавые… Отринь гордыню, чадо мое… Ежели мних тебе, владыке, прорицания вещает – не ложны слова его… Помни, царь, аще и почтен от Бога царством отцов его, но дарований не получил, – обязан искать не токмо у советников ближних, но и у простых людей, умудренных опытом и разумом… Понеже дар Духа дается не по богатству и силе внешней, но по праведности душевной… Давид из пастухов на трон восшел…
– Вот, да, да! – подхватил Иван. – Как мыслишь, Алеша: и ныне бы не худо Господу явить такую милость Свою пастуху какому ни на есть? А?
– Никак не думал я о том, государь, и не могу ответа дать! – поняв намек, произнес Адашев, стараясь по-старому поймать взор царя и внутренней, тайной силой внушить ему покорность словам и желаниям своим.
Но Иван упорно избегал посмотреть в глаза Адашеву, даже спиной к нему встал и произнес:
– Благодарствуйте на вестях… А теперь…
– А теперь? – не выдержав, спросил Сильвестр.
– Князь Иван! Ты – на Москву ворочайся, град мой державный блюди… А нам – колымаги подавать… Я верхом не поеду… И на Песношу, в путь трогаться! – громким, повелительным голосом приказал царь.
Молча все отдали поклон и вышли из кельи, где Иван стал быстро в дорогу снаряжаться.
Выйдя на крыльцо, царь подозвал Саина Бекбулатовича и что-то шепнул ему.
– Будь покоен, великий государь!.. – гортанным своим говором ответил царевич. И во весь путь, с лучшими воинами так и не отходил от колымаги, в которой ехала царица с Димитрием и мамками его. И потом, днем и ночью, у дверей ли кельи, в саду ли, куда гулять носят царевича, неотступной тенью следит за ним сам Саин Бекбулатович или один из самых надежных удальцов-казаков его астраханских…
* * *
Вот прибыл и к Песношскому Николину скиту царский обширный поезд. Здесь, на Яхроме-реке, в которую впадает речонка Песконоша, суда приготовлены, на которых дальше по воде поедет Иван. Из Яхромы – в Сестру-реку, затем – вниз по Волге до места, где в нее впадает река Шексна. А по этой – вверх начнет подниматься флотилия до самого Белоозера, где и Кириллова обитель крепкая стоит.
Последняя искра надежды погасла здесь у сильвестровцев, когда Иван, прослушав молебен в монастырском храме, прямо прошел в келью к ненавистному всем старцу-заточнику Вассиану Топоркову, который в свою очередь горячо ненавидел всех сильных людей при царе, в убеждении, что они строят ковы и гнетут его, Вассиана, не желая видеть вблизи юного царя опасного для себя соперника.
Бывший епископ Коломенский, монах прославленной Иосифлянской обители, первый друг и советник покойного Василия, Вассиан неуклонно служил той же идее единодержавия, которую так ревностно проводил в жизнь отец Ивана IV. Ни жестокость, ни хитрость не считались дурным средством у обоих, если надо было достичь заветной цели. То, что с трудом прощалось господину, стало всем особенно ненавистно в слуге… И Вассиан сразу испытал на себе всеобщее озлобление, едва умер Василий и княгиня Елена, ценившая монаха. Возмутили народ против Вассиана; епископ едва не был побит каменьями; потом схватили и заточили его в дальний монастырь…
Вельможи долго мешали юному Ивану вспомнить о советнике, о друге отца, и повидаться с ним. Но события катились своим чередом, и сын Василия пришел за советом в келью к человеку, помогавшему московским князьям ковать русское самодержавие. Напрасно только так волновались перед этим свиданием напуганные сильвестровцы… Ничего или очень мало нового сказал Вассиан Ивану.
Вот сидят они один против другого.
Желтоватое, одутловатое, полное лицо Вассиана с редкой, седой бородой и такими же усами – чисто русского склада. Две горькие, презрительные складки глубоко залегли по углам рта, который все словно пробует что-то, словно жует, – старческая, неказистая привычка. Глаза – небольшие, серые, тускловатые, странно выглядят из-за круглых больших очков в медной оправе, с сильно увеличивающими стеклами. Стекла эти особенно выпукло показывают лежащие под ними мешки – подглазины старика. Каждая складка, каждая из бесчисленного количества морщинок, окружающих глаза, так и вырезывается под этими круглыми стеклами. И получается впечатление не человеческой головы, а головы огромного сыча или филина, чему особенно помогают и клочки седых волос, торчащие во все стороны из-под скуфейки… В пути еще часто думал Иван: «Недаром так опасаются Топорка мои други милые! Он мне даст палку на них… Пооткроет глаза! Посеку я главы непокорные…» И первым вопросом его было:
– Научи, отче, как бы мог царствовать я отцовским обычаем, дабы великих и сильных своих вельмож и стратегов в послушанье иметь? Не запомнил я отцовых обычаев царских… А в книгах и летописях – что прочесть можно? Да и кроют от меня многое, что им на вред, а мне на науку пойти может. Ты же видел царство родителя. Поведай, научи меня!
Тягуче, медленно, каким-то бабьим голосом, не заговорил, а скорее зашептал Вассиан, все оглядываясь на двери, не подслушает ли там кто обычаем монастырским. Здесь не отстают и от дворцов, где, как известно, даже стены имеют уши, и очень чуткие. Брызжа слюной, шепчет шепеляво Вассиан:
– Скажу, скажу… Давно я поджидал тебя… Все продумал. Не взошли бы… Не помешали… Не услыхали бы…
– Не бойся! Я не велел тревожить нас. У дверей – моя охрана стоит верная. Чужие не подойдут.
– Ладно, ладно… Они – лукавые… Они подберутся… Да я тебе по тихости… На ухо скажу… Первое дело, аще хощеши самодержавцем быть, – не держи себе ни единого советника, которого почитаешь за мудрейшего себя. Понеже сам – ты лучше всех, аки от Бога помазанный. Тако будешь тверд на царстве. Сам про все осведомься… Всему – научись… Знай свою волю и твори ее! Глупых не слушай по их глупости. Аще же будешь иметь мудрейших близу себя – по нужде, поневоле будешь послушен им. И минет самодержавство! И земля узнает, что ты не царь, а сам в послушании у советников.
– Великое, справедливое слово твое, отче! Да ведь и без людей нельзя. С дураками царства не управишь. Дурака и купить, и обмануть легше… как же быть? И вне, и внутри земли врагов не мало… Как же быть без помощников, без советников?
– Э-э-эх, малый… Ты слушай меня! – с досадой отмахнулся Вассиан. – Не говорю: вовсе мудрых прочь гони. Нет! При себе, во дворце, на Москве не держи. Кто самый мудрый да хороший у тебя, того на самую окраину пошли, к самому трудному и опасному делу приставь. Он дело там сделает, а слава на Москве – твоя. Гляди, от Москвы и по всей земле твоя же слава пошла. А как знают люди, что много у тебя мудрых ближних помощников, ино дело сам ты состряпал, а чернь бает: «Тот-то да тот-то за царя дела вершит!» К умникам и прут все. Умники твоей силой и разумом величаются… Казну твою хитят… Вот слово мое какое… Уразумел ли?
– Уразумел, отче… Дай руку твою облобызать за совет драгоценный! Еще и отец был бы ми жив, такого глагола полезного не поведал бы мне!
– То-то… Ты уж молчи, знай… Слушай, коли Бог привел нам свидеться… Я им насолю… Я научу тебя! – с нескрываемой и понятной Ивану злобой шипел Вассиан. – Чем им, подлым, так ты сам лучше чужими руками жар загребай… Землю ихней кровью покрепче склеивай. Нищают пусть, грызутся, яко псы из-за подачки твоей да ярмо тянут, яко волы сельние. А ты всем пользуйся. Ты – хозяин, все твое. Да стравливай их почаще. Да не давай долго на одном месте сидеть, друзьями заручаться, от поборов богатеть. Ты – царь… Твоя вся земля… Твоя рука владыка… Сильные роды разоряй, подлых людей в знать веди. Первые слуги тебе будут. И гляди за всеми… Что тебе надо – ты берешь хозяйскою рукой. Ты одного не разоришь, чтобы иное поправить. А умные советники твои?! Крышу сымают, чтобы окна закрыть! Им гривну надо, а они на целый рубль серебра урону тебе царского причинят. Натворят, напортят, нашкодят… И-и!
И Вассиан от ярости на воображаемых грабителей казны даже закашлялся…
– Правда твоя, отче… И сам я часто также смекал…
– Еще б не правда… И еще от них горе: умный урвал от ума… А дурак увидал – себе тянет. Смерд боярину грозит: не смеешь-де мне перечить! У самого – рыло в дегтю. Тянут оба заодно. И такое решето выходит на место строю хозяйского, что беды! А как сам царь – голова, и награждает он, кого хочет, как похочет и за что вздумает. И лестно такому царю угодить… И слуги боятся его… стараются милости добыть… А не то, чтобы обмануть государя за спиной советников царских купленных…
– Знаю, знаю, отче! Полземли так уж роздано ворогам моим, чтобы против меня же стояли. Отцовские села и города невесть кому дадены…
– Вестимо… И не то еще будет, коли за ум не возьмешься…
– Да берусь уж, кажись… А после твоей беседы…
– Да, да, да… Таких, так их, так их… Скорпиями, бичами треязычными… Не стоют они лучше! – с пеной на выпяченных, бледных, бескровных губах шипел Вассиан, словно видел уж, как принялся Иван за слуг своих непокорных.
И долго еще читал шипящим голосом старый озлобленный монах свой урок хозяйничанья в земле юному и внимательному царю Ивану, и без того исполненному глухой вражды ко всем, окружающим его, советникам и временщикам зазнавшимся.
Темнее прежнего было лицо Ивана, когда он вышел из кельи, сел на большую барку, где был раскинут шатер для всей царской семьи, и приказал двинуться в дальнейший путь.
– Пропали мы! – объявил в тот же вечер Адашев Сильвестру. – Видно, все он узнал… Да и царица не промолчала, поди, насчет попытки моей…
– Пустое! – ответил упрямый протопоп. – Не больно легко и свалить нас, сам знаешь! Видишь, все вдет по-старому. Мы – при царе, – и земля цела. Нас не станет – царству поруха! Не может же он забыть наши советы добрые. Всю удачу, какую мы ему несли до сих пор… Не забудет он и ночи той пожарной, когда… припугнули мы его, мертвых показали легковерному… Пожди, все перемелется, на прежнее повернет! Особливо есть тут способ один… Потом потолкуем! Одно знай: не уступлю я!
И оба, успокоясь, легли спать под наметом другой барки, плывущей вслед за царской.
А если бы знал Сильвестр о встрече фрязина с Иваном, конечно, об одном бы Бога стал молить: чтобы забыл государь ту пожарную ночь, когда был так грубо обманут и на шесть лет заключен словно в неволю.
* * *
Быстро, весело, с говором и песнями гребцов, а то и на парусах при попутном ветре спускались барки поезда царского сперва вниз по Сестре, а там – и по верхнему плесу Волги, до самой Шексны, где подниматься вверх пришлось, и сразу поездка замедлилась.
Но дни стояли светлые, теплые, совсем майские, хоть май уж минул, да и июнь – тоже почти прошел, и близок знойный июль, месяц первой жатвы, страдная пора на Руси. Здесь, на воде, – даже зной не особенно ощутителен. Прохладой тянет от глади речной, из кустов и камышей прибрежных. Волны плещут, ласкают, баюкают…
Ивану и Настасье казалось, что никогда они еще не были так счастливы и не любили друг дружку, как в эти чудные, теплые, ясные дни…
Избыв войну, болезнь, опасность возмущения боярского, Иван словно ожил здесь. А решимость начать последнюю борьбу с непокорными слугами, нанести решительный, смертельный удар всем похитителям воли и власти царской – эта решимость придавала словам и движениям юного государя какую-то силу, зажигала глаза особым огнем! И не могла налюбоваться царица порой на супруга своего богоданного. Горячо, беззаветно ласкала его и сама принимала ласки горячие…
Одно заботило Ивана: здоровье ребенка-царевича. Не поверил он печальному предсказанию Максима, но принял его за скрытую угрозу со стороны тех людей, с которыми решил вступить в борьбу.
Наедине с царицей, ночью, он ей шептал не раз:
– Не Бог, сами Селиверстовы да Адашевские приспешники, да дружки брата Володимера попытаются извести у нас сыночка, загубить семя наше царское… Все им надежда: авось не мой род царство унаследует, а ихние пащата…
– Спрятать, увезти куда младенчика, сокрыть бы его?! – заражаясь страхом Ивана, вся побледнев, шептала царица.
– Куда спрячешь тута? На воде как на ладони. А недруги: поп и Алешка, видишь, не зря увязалися… Вот приедем на Москву, иное дело… Там, покаместь Бог нам еще сына али двоих не пошлет, – мы энтаго укроем… Подменим, што ли, до поры… Чужого возьмем. Своего спрячем… Убьют подмененного, отравят ли – не беда… Пройдет время, а я и скажу им: «Што, аспиды! Промахнулись?… Вот сын мой единокровный… А то – чужак был! Напрасно брали грех на душу, проливали кровку детскую!» Ну а до тех пор надо нам с тобой личину носить. Ласково принимать своих недругов…
И Иван залился в полутьме неслышным, довольным смехом, предвкушая наслаждение видеть, как изменятся лица у одураченных, изловленных на злодействе врагов…
Но беда была ближе, чем ждали ее. За плечами, не за горами стояло горе царское.
Второй день уж плывут струга, каторги царские вверх по Шексне; второй вечер румяный догорел, вторая ночь спустилась, тихая, теплая, звездная и бледная в то же время, одна из северных белых ночей. Так пришлось, что поблизости, по берегам, – ни одной обители, ни городка не видно попутного. Прямо спустили якоря с кормы у всех судов, причалили под тем берегом, который покруче. Словно стеной стоит темный, кудрявый от лозняка приречного берег и охраняет путников от свежего заходничка – ветерка, гуляющего ночью по воде и по степи…
Весело было костры разводить, яства варить рыбные да грибные, всякие постные… Петровки еще не отошли. Еще веселей прошла вечерняя трапеза царская прямо на траве-мураве зеленой, где ковры и скатерти браные раскрыты, камчатные, да подушки мягкие разбросаны, чтобы можно было раскинуться поудобнее за походным столом, на сырой земле-матушке… Кончили ужин. А все в шатер не уходят Иван с Анастасией: глядят, как девки молодые из провожающих царицу, сенных, – по лугу бегают, в горелки играют, песни поют звонкие… А эхо им из рощи заречной темной так и откликается…
Царевича с кормилкой – раньше на барку услали, потому как ни тепло, а воздух луговой. Младенец береженый, холеный, из горниц ночью ни разу вынесен не был. Поберечь надо.
И сидит кормилка у колыбели младенца, скучает в шатре обширном, на опустелой барке, порою – песню мурлычит себе под нос, порою – не то дремлет, не то о чем-то смутно думает…
Душно в шатре, хоть и приоткрыта пола одна, где вход. Полусвет в шатре, хоть и мерцают лампады перед походным киотом в углу… А в приоткрытую дверцу – даль виднеется неясная, ночная, и небо голубое, на котором слабо выделяются звезды белой ночи, одной из последних в этом году.
Недолго оставалась одна кормилица. За стенами шатра послышались шаги. Миновав сходни, которыми барка соединена с берегом, кто-то зашагал по настилу судна… Вот в дверях – темная фигура обрисовалась, и быстро вошла сюда боярыня Курлятева, жена князя Димитрия, ближайшего друга Адашева и протопопа. Никто не помешал, да и не обратил внимания на боярыню, ехавшую в свите царицы; никто не спросил, куда идет она и зачем.
– И, чтой-то за духота какая в шатре?! – заговорила Курлятева, чуть вошла. – Так и знала я, что истомно тебе здеся, Марьюшка! Вот медку попить принесла.
Сразу просияло широкое, простое лицо кормилицы, здоровой, мощной телом, но недалекой крестьянки из дальних вологодских волостей, где бабы самые могучие.
– Вот, дай Бог тебе, боярыня… И то, думаю: чево бы мне? Сама не разберу, а словно не хватает чево… А то испить желалося… Апосля ужина… Мед оно ничего и для младенчика, храни его Христос…
– Вестимо, ничего! – подтвердила боярыня, глядя, как жадно припала баба к сулее с медом. – А скажи мне, Марьюшка, зубки-то режутся ль у царевича нашего, сокола ясного? Чтой-то, слышно, словно блажить он стал по ночам?
– Резаться – режутся, – отдуваясь и отирая губы, отвечала кормилка, – а только ен смирный… Не блажит. Вот и таперя: не спит, лежит в колыске – и хошь бы што…
– Ну, быть не может, чтобы зубы резались и не блажил. Мои ребята по ночам и спать мне не давали… Царевичу сколь много времени? Восьмой месяц, никак? Може, и запоздает с зубками-то… А тебе бы надо поскорей царя порадовать. Знаешь, что бывает на зубок?
– Как не знать? – ухмыльнулась кормилица. – Не то у вас, бояр, и у нас, за первый зуб – кормилке подарочек… Это уж…
И, не кончив, она вдруг громко, сильно зевнула, словно сон напал на бабу.
– Подремать манится? – догадалась боярыня. – Ну, я пойду… Только все же дай взглянуть… Пальцем пощупаю: зубка не нащупаю ль? Вот тебе и обнова… – не сводя глаз с осоловелой бабы, негромко проговорила Курлятева.
Подойдя близко к младенцу, она наклонилась над ним и прямо в полураскрытые губки сунула ему свой мягкий, полный палец, который блестел, словно был намазан чем-то. Почуяв прикосновение, малютка втянул в рот палец и стал сосать его с такой охотой, как будто тот был очень сладок. Незаметно боярыня и другой свой палец дала пососать царевичу, приговаривая:
– Агу-агунюшки… Вот увидим сейчас: нет ли зубка-зубочка у нашего Митеньки, у красного солнышка?
В то же время она искоса поглядела на мамку.
Та, вдруг странно захлопав глазами, так и упала на подушки, лежащие на скамье, где сидела до сих пор, сторожа колыбельку.
Внезапный и глубокий сон овладел усталой женщиной. Сонное зелье, всыпанное в мед, сделало свое дело… Мгновенно изменилось приторно-сладкое выражение лица у Курлятевой. Она огляделась. Кругом – все тихо. Малютка, проглотивший что-то, чем были намазаны данные ему пальцы, тоже странно вздрогнул, вытянулся, закрыл большие, ясные глазки и стал глухо хрипеть, словно задыхался, а чрез несколько мгновений и совсем затих.
Тогда Курлятева вынула его из люльки и лицом вниз подложила совсем под бок спавшей мертвым, неестественным сном кормилицы, нажавшей теперь всем телом на Димитрия. Под личико ребенку Курлятева подложила угол мягкой подушки, лежащей тут же; еще раз огляделась, выскользнула из шатра и быстро перешла по сходням снова на берег, а по дороге – швырнула в воду сулею, из которой угощала кормилицу.
– Заспала кормилка младенчика – да и только! Никто иного и не помыслит… А что я медом угощала ее – не скажет от страху дура, если раньше еще ее царь сонную не пришибет! – подумала Курлятева, незаметно присоединяясь к общей группе боярынь царицыных, стоявших и сидевших на лугу.
Никто даже не заметил ее отсутствия, которое длилось десять-пятнадцать минут. С лишним через час – к стругам потянули все, на покой стали укладываться. Анастасия первая поторопилась к Димитрию. Видит: спит кормилица крепко… Тяжело, громко дышит во сне.
– Экая Марья наша! – обратилась царица к боярыне, шедшей за нею. – Спит, и никого при ней… Выпасть может из люльки Митенька!
И быстро подошла к колыбели мать. Что это? Не обманывают ли ее глаза? Колыбель пуста… Кругом – нигде не видно маленького…
Задрожав, с отчаянным воплем кинулась к мужу Анастасия, восклицая:
– Унесли! Украли. Митеньку нашего вороги унесли!..
Пока Иван, обезумевший от безотчетного страха, от воплей жены, добежал до колыбели, окружающие царицу боярыни успели открыть, в чем дело.
– Где? Кто смел тронуть? – закричал, подбегая к колыбели, Иван. Он был ужасен, с бледными трясущимися губами, с глазами, чуть не вышедшими из орбит. Царица не поспела за ним, она лежала на палубе и билась в, рыданиях. Одна из боярынь, вся дрожа, не говоря ни слова, указала царю на скамью.
Там темной грудой возвышалась спящая, несмотря на общий переполох, кормилица, а из-под боку у нее белело тельце прижатого, похолодевшего уже царевича с посинелым, мертвым личиком.
Поняв, в чем дело, Иван кинулся к спящей бабе, схватил ее за горло, сдернул с малютки и продолжал держать и потрясать, пока кто-то подхватил Димитрия и опустил в колыбель, пока огненные круги не заплясали в глазах Ивана… Он отшвырнул полуудушенную, но еще не совсем проснувшуюся бабу прямо наземь, а сам припал головой к трупу сына и безумно зарыдал, не находя слов, не видя исхода своей муке, своему отчаянию… И только одну мысль мог уловить он в своем смятенном сознании, один вопрос жег его страдающую душу:
– Кто это? Кто? Бог ли, за то, что не послушал я старика-монаха, или они… враги мои сумели выполнить угрозу жестокую, дьявольскую?
Пришедшая в себя кое-как кормилица – словно остолбенела, когда ей сказали, что случилось, как во сне она заспала царевича. До утра, до допроса ее оставили под караулом одного из гребцов – на корме судна. Но как только заснул этот случайный сторож, непривычный к своей новой должности, – баба поднялась с места, где лежала и выла, колотясь о палубу головой, огляделась кругом безумными глазами, в один миг грузно слетела вниз, через борт барки, разбив зеркальную гладь реки, и, после короткой, невольной борьбы с течением, – скрылась навек под водой.
Легко вздохнула Курлятева, узнав об этом поутру. А Ивану так и не удалось решить загадочного вопроса: случай или злодейский умысел людской унес у него первого сына?… Анастасия – ни о чем не думала. Она горевала и металась в тоске. Усопшего царевича послали в Москву, где и положили его в ногах у деда, в усыпальнице царской, в соборе Архангельском. Объезд царский продолжался своим чередом, только похоронным он стал теперь, а не тем веселым, каким был раньше… Суеверный, тяжелый страх наполнил снова душу Ивана по отношению к двум прежним любимым советникам: Сильвестру и Адашеву. Любовь не возвратилась, как никогда не возвращается она обратно… Но им и не надо было любви царя. Довольно того, что он тих, мягок снова стал… Совета просит у них… Что и как думает этот затравленный человек? Собирается ли мстить в будущем, или разбит он последним ударом бесповоротно и навсегда? – не желали задаваться такими вопросами оба временщика.
– Раньше слушал… Заупрямился, а ныне – снова покорен стал… И хорошо. Надо стараться каждый удобный миг использовать и власть свою закреплять. А там, что дальше будет, – не все ли равно? Было хорошо. Должно еще лучше стать!
Так думали они, так и дело вели, стараясь глубже пустить корни, больше приверженцев насажать во всем царстве, на всех местах и во всех углах Земли.
А Иван, утешая горюющую жену, тихо-тихо шептал ей:
– Потерплю еще… Потерпим, милая, чтобы и нас не сжили со свету. Заклятиями – жизни тебя не лишили бы. Страшно нам… Тяжко нам… Но страшно же мстить я стану нечестивцам, кои царя, как узника, держат! Клянуся: отомщу…
Содрогнулась Анастасия, так свиреп был вид у мужа, так сурово звучал его голос в минуты эти клятв…
Не успели еще на Москву вернуться царь молодой с царицей своей, чтобы там малютку-сына отпеть, а Ррк и утешение им послал. Анастасия в Переяславле, где совершили преклонение у мощей св. Никиты, почувствовала, что снова будет матерью. И с каким-то пророческим видом она сказала мужу:
– Вот увидишь, Ваня, сына я тебе принесу другого… И уж сбережем мы его… Никто, никто у нас его не отымет!
Она угадала: в посту Великом следующего года, почти на Страстной неделе родился сын у них, и в честь отца – назвали его Иваном…