Текст книги "Грозное время"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)
Глава VII
Год 7089 (1581)
Ноябрь
Годы, недуги, муки душевные и телесные, наконец, подломили могучую натуру Иоанна.
Не слышно опал и казней на Руси. Войска за рубежом не видят больше царя со стягом победным за собою. А надо бы Иоанну двинуться с места. Всю зиму Псков, врагами окруженный, стоит, уж и голодать начинают люди, затворившиеся в крепости и отражающие приступы войск Батория.
Но Иоанн духом упал. Царевича Ивана тоже не пускает от себя. А вдруг и сына старшего собьют враги с пути, против отца научат восставать.
Никому не верит старый сердцеведец, потому что хорошо знает самого себя, знает, что ему тоже нельзя ни капли верить, если только земли и царства касается.
И живут в мрачной Александровской слободе по-старому отец с двумя сыновьями взрослыми, с новой молодой мачехой-царицей, Марией Нагих в девичестве. Матерью скоро готовится стать молодая царица. Не попусту в седьмой раз женился Иоанн, отягченный годами, болезнями и распущенностью своею.
И другая обитательница мрачного дворца в Слободе, третья жена царевича Ивана, юная царевна Марина, тоже носит ребенка. Внука готовит державному деду.
Так и блаженная Аленушка говорит, любимица царевны Марины.
– Раньше да выше будет твой царевич ее царевича! – тыкая пальцем в царицу Марию, бормочет дурочка царевне Марине.
Та – алеет. А царица-мачеха бледнеет и брови сжимает грозно. Зла царица Марья, в свой род, в Нагих пошла.
И порой, пересилив отвращение, какое внушает ей старый, больной мучитель-сластолюбец Иоанн, – ластится к мужу царица и жалуется:
– Слышь, бают, наш сын будет ниже сына этой дуры, бабенки Ваниной, снохи-то твоей! Может ли быть то?
– Пока я жив, – не может…
– Ну то-то! А зачем она дразнит меня? Видит, что ты, старый грешник, заглядываться стал на сноху-прелестницу… Даром, что на сносях баба… Не хуже вот меня – полным-полна! Прочь поди! Не люблю такого…
И делает вид, что хочет оттолкнуть мужа.
А тот тянется за женой и шепчет:
– Постой, погоди минутку… Еще… минутку… Малость самую… А уж я… Я проучу ее…
И взглядом ищет старый, привычный посох свой с острым наконечником. Не расстается с ним и доныне царь. Часто гуляет жезл по спинам рабов нерадивых…
– А уж какая охальница да срамница баба. Нагишом чуть не при людях ходит. Да с парнями все бы ей. Гляди, внучок-то твой богоданный – так только, по имени роду вашего царского, а не взаправду… Грехи! Поганая бабенка. Каждому на шею готова кинуться.
– Что ты?
– Вот тебе Бог… Сама сколько раз видела; по сеничкам в уголках, по переходам стоит, прячется, да не одна, а все с мужиками. Я и подойти боялась. Ну прибьют? А что творили они: козни ли супротив нас с тобой строили, так ли хороводились, как узнаешь?
– Козни? Марина? С кем? С кем же?
– Ну, нешто разобрать лица? Видать, что боярин. А какой, поди разбери! Более тыщи охальников их здеся у тебя, в Слободе.
Хмурится царь и ласкаться к жене перестал.
Козни?! Все быть может. Добра не видал он от людей. А козни? Их только и знает всю жизнь. Иван, сын его старший, мрачный что-то ходит. И на пирушках невесел сидит. А это – дурной знак. Видно, совесть не чиста. И в дела царские все норовит, щенок, впутаться.
Надо приглядеться будет. Вовремя зло захватить. А то? Долго ль придавить его, старика?! А умирать еще не хочется. Тяжело жить. Но умирать? Нет, умереть – рано!
И быстро поднялся Иван с лавки, где после обеда на мягких подушках с женой шутил, отдыхал.
– Пойду-ка, сына проведаю, словом с ним перекинусь. Да и про невестку скажу. Научил бы жену не грубить царице, матери своей, супруге нашей. Ты погоди… Я скажу…
И, стуча по настилу покоя жезлом, пошел из горницы Иоанн.
Душно в невысоких покоях мрачного, обширного Слободского дворца. Осень на дворе, ноябрь прохладный, румяный. А в горницах везде жарко-прежарко натоплено ради царя. Зябок он стал, словно дитя малое.
Скоро Иоанн добрался до покоев, в которых царевич старший живет.
Проходит одну, другую горницу – нет никого. Отдыхают, видно, после трапезы.
Вдруг, войдя в летнюю опочивальню, в светелку, наверху, он увидал на широкой лавке свою невестку спящею.
Оставя мужа внизу, царевна поднялась сюда, где попрохладнее, разделась, кинулась на мягкий ковер, которым прикрыта лавка, под голову подушку притянула – и сладко спит. Одна сорочка тонкая, шелковая, ровно вздымается на груди. Горят румяные щечки, рдеют во сне. Брови соболиные как по шнурку рисованы. Ресницы густые, длинные, осеняют закрытые глаза. Алые, детские губы полураскрыты. Раскинулась небрежно во сне царевна, полуребенок, готовый через четыре месяца стать уже матерью… пятнадцать лет всего царевне.
Глядит Иван. Хороша. Дивно хороша. Куда лучше Нагой. Та баба совсем. Высокая, крупная. А эта как хмелевинка, стройна и гибка.
Осторожно с пересохшими губами подошел к спящей старик. И про журьбу забыл. Левой рукою слегка по волосам провел. Густые, шелковистые пепельные волосы распущены. Волнами падают на грудь, такую нежную, полусозревшую, как бутоны весной на розовых кустах. Коснулся руки, закинутой над головой. Теплая, мягкая кожа, совсем атласистая.
И наклонился грозный свекор, припал с поцелуем к губам невестки.
Та сразу проснулась и в полусне еще спросила:
– Ты, Ванюшка?
– Ванюшка, Ванюшка… – улыбаясь и отклоняясь немного, проговорил Иван. – Угадала невестушка.
В испуге вскочила сноха.
– Ты, государь-батюшка? Прости, помилуй. Не ждала тебя. Жарко. Истомилась, недуга моего ради. Прости! – вся алея от стыда, бормочет растерянная женщина. Потом к тому концу лавки кинулась, где одежду бросила.
Схватила сарафан, им прикрывается.
– Жарко? Еще б не жарко. Да брось сарафан. Брось. Не чужой, ведь, я… Свекор родной… Брось…
И он взялся за край одежды, чтобы вырвать и отбросить ее.
Безотчетно, изо всех сил держит измятую ткань, прикрыла ею грудь царевна. Рвется, не дает сарафана, сама из рук у старика безумного скользит.
А в том уже зверь заговорил.
Ему противиться? Ему не уступать? Царю, отцу державному! Девчонка спорит с Иоанном! Да если бы он кожу стал срывать с нее, с дочери богоданной, с подданной его – и то молчать, терпеть, смирно стоять должна.
В приливе ярости, смешанном с ощущениями дикой, страстной злобы, вступил в борьбу озверелый старик с обезумевшей от страха женщиной. И не кричит она, только рвется из рук у него, сарафана не дает, к дверям порывается.
– Нет, не уйдешь! – хрипит старик. – Еще с такою – справлюсь. Поставлю на своем! Нечего невеститься!
И правда, одолевать начинает. Чувствует женщина, что руки слабеют. Сейчас выскользнет сарафан из судорожно сжатых пальцев, и опять она полунагая будет стоять перед этим страшным человеком.
С последним усилием, забыв, кто перед ней, – рванулась в сторону царевна, так в грудь толкнула старика, что отпустил он сарафан.
Свободна, спасена, наконец. К дверям бросилась.
Но разъяренный свекор уж перерезал дорогу. Поднят тяжелый посох и тяжкий удар ложится на плечо несчастной. С криком у самого порога свалилась она, руки над головой подняла, еще ударов ждет.
И посыпались удары. Но не жезлом – рукой.
Согнувшись над упавшей, почти прильнув к ней, – обеими руками наносит удары по нежному телу обезумевший старик, и все то же смешанное чувство ярости и страсти безудержной – слепит его воспаленные глаза, неподвижно уставленные в лебяжью шею этого полуребенка, полуженщины. Не видит и не слышит он ничего. Только чувствует, что чья-то сильная рука схватила его за плечо и сразу отбросила от жертвы, над которой так мучительно хорошо чувствовал себя Иван, терзая ласками хрупкое созданье.
– Кто смеет? – взмахнув поднятым с полу смертоносным жезлом, вскрикнул было старик. Но тут же сразу умолк.
Царевич Иван проснулся внизу, услыхав крик жены, прибежал в испуге и стоял теперь перед царем.
– Ты… ты что же делаешь, отец? Убить ее собрался или?… Что же делать мне? Господи, Боже мой! Зверь ты или человек? Гляди, что сделал-то?
Подняв жену и видя, как избита бедная, царевич сам бледнее смерти стал…
– Ну, будет… Не беда… Чего скулишь? Поучил невестушку. Неучтива больно. Гляди, как отца… как царя своего встречает… Словно ведьма, простоволосая… раздетая… Да еще грубить затеяла… Ну, и поучил… А теперь будет…
И, чувствуя, как он не прав, старик к дверям уж двинулся.
– Нет, стой, батюшка… Так не уйдешь теперь отсюда! – сложив на лавку бесчувственную жену, заговорил царевич.
– Не уйду? Так и правда: козни с этой распутницей строишь супротив меня? Ждать наскучило, пока умрет старик… Думаешь: скорей бы за бармы схватиться… Так берегись!
– Не знаю, о чем говоришь ты, государь, а я душу свою выложу! Третью жену ты губишь у меня… Одну сосватал, да пожить с нею не дал, в келью заточил ни за что ни про что… Вторую – тоже… И третью отнять хочешь… Да еще младенца во чреве губишь моего! За что же? Что же это? Бога ли нет на небе? Как живешь ты? Ведь, если правда то, что я подумал сейчас, так… мало казней за грех такой… Сноху губишь… Внука губишь… За что? Можешь ли?! Изверг ты!
– Что, что? – шепчет старик, а сам озирается.
В дверях стоит Иван-царевич. Не пройти.
Взвесил тяжелый посох в руке старик, изготовился.
– Да, мало казней лютых тебе за такое дело! Русь гибнет… Стыд над нами навис… Пскову бы помочь подать… А ты… Меня не пускаешь… Сам не идешь… Беспутством живешь здесь… Не то чужую, – родную кровь пить готов, лих, сил не хватает… Не жить такому лучше! Раздавить тебя надо…
И в безумном порыве, царевич, неоглядчивый сын безудержного отца, сделал движение вперед, невольное, роковое движение.
Просвистало что-то в воздухе. Посох, с тяжелым, стальным жалом на конце, пущенный привычной, хоть и старческой рукой, так и впился, как дротик прямо в голову, в место над левою бровью царевича…
Широко, словно птица крылами, взмахнул руками царевич – и рухнул к ногам отца.
Посох, раздробив висок, отскочил, лежит на полу…
Мертвенно бледна, на лавке широкой царевна уложена. Сомкнуты глаза… Не видит она, как вдруг над упавшим мужем ее наклонился дрожащий старик, к свету раной голову сына повернул, рукой зажимает широкий пролом, из которого вместе с волнами крови и жизнь отлетела, жизнь такого могучего, красивого юноши… наследника великого царства Московского…
Иссиня-бледно лицо старика. Сквозь пальцы сухие, узловатые, которыми охватил он голову сына, – кровь льется густая, липкая. Безумными глазами глядит старик на пурпурные, липкие струи, шепчет невнятно:
– Да, нет же… Не может быть. Не хотел же я… Он… Шутит он все, прикинуться вздумал… Ваня… Ваня… Сын… Царевич мой ненаглядный… Да идите ж, идите скорей все сюды… Скажите ему, чтобы встал он. Чтобы не пугал он меня… А-а-а!
И с диким воем, в судорогах повалился убийца-старик на труп убитого сына своего.
Говор, смятенье за дверью светлицы, но войти… войти никто не решается.
Эпилог
Гроза отбушевала
Год 7092 (1584)
18 марта
Заключен мир с Литвой. Хоть и тяжелый, – но мир. Все лучше всякой ссоры. Заключен мир со шведами. С ханом крымским мир заключен, с Солиманом – падишахом и с цесарем. Со всеми – мир. Сознает старик: рано для Руси бороться с Западом! Последним ударом не только сына, и себя добил Иоанн.
Во время долгих дней безумия, овладевшего отцом – невольным сыноубийцей, бояре ближние, с Годуновым во главе, правили царством. Около двух лет прошло. Оправился Иоанн – и дал всему дальше идти тем же чередом. Идет дело – ладно. Движется огромная машина, перестроенная и в ход пущенная могучим строителем – хозяином земли. Ни прибавить ей ходу теперь нельзя без особых, нечеловеческих сил, какие были раньше у Иоанна, ни замедлять слишком нельзя размахов тяжелого маховика русской народной жизни. Веком раньше, веком позже – все придет. Все, о чем мечтал лишь Иоанн в лучшие, творческие минуты свои, – все станет действительностью…
Иные мечтатели на троне явятся, ускорят век5 на два хода огромной машины… И опять ровней задвижутся колеса, тише зашуршат шестерни и валы.
Отдых и народам целым нужен, как каждому человеку в отдельности. Пути проторены. Ермак – Сибирь принес, если не к ногам царя, как пишут в реляциях, так отдал в руки славянскому народу… Оттеснили Москву от Ливонии, от Эстляндии… Но Москва цепка. Где раз побывал, придет, чтобы покрепче взяться за дело, – и осилит его…
Польша, Литва? Все дело времени… И Крым… И Цареград далекий… И город, где кроткий Спаситель за всех был распят… А пока доживает Иоанн свои печальные дни, пережив былую доблесть и славу… Не без дела живет он все-таки. Племянницу помоложе у Елисаветы Английской сватает… На вторую невестку свою, на Арину-красавицу заглядывается, на сестру Бориса Годунова, и вспоминает: как раньше хорошо жилось! С доктором ученым, с Робертом Якобусом, которого сестра Елисавета прислала, о своем тяжелом недуге все толкует…
Раньше, после гибели царевича Ивана, долго в себя не приходил Иоанн. По ночам с постели вскакивал, вырывался из рук окружающих его людей, метался по дворцу и страшно вопил. Чудилось ему, что, весь окровавленный, идет за ним, гонится убитый им царевич… А за царевичем – бесконечная вереница таких же окровавленных призраков… Все, кто в синодике записаны… И внук-малютка, которого не доносила невестка избитая… И ока – тут же, от родов безвременных погибшая… Все гонятся за стариком… И мчался он из покоя в покой, вверх и вниз по безмолвному дворцу Слободскому, ужас наводя на всех своими воплями ужаса… Кое-как излечившись, оправившись, созвал царь бояр объявил:
– Окаянный я грешник. Кровью сына руки обагрил. Не достоин скипетра касаться царского… Сын мой Федор умом и духом для царства слаб. Изберите кого из своих князей али бояр… На трои пусть сядет… Либо Ернесту Австрийскому, сыну брата и друга нашего наследье упрочим. Решайте… подумайте!
Переглянулись бояре, старые времена вспомнили:
– Не ловушка ли это, чтобы вызнать их думы?
И зашумели все:
– Царь-государь, не один царевич у тебя… Вон и Димитрия-царевича второго Господь вам с царицей Марией послал. Старший не пожелает на отцовский стол воссесть, погодим, пока младшенький выровняется… Было так, знаем мы…
– Было, было. Со мной так было,… – задумчиво сказал Иван.
Понял, что лукавят бояре, – и отпустил их с миром… А сам царице Марии Нагих говорит:
– Слушай, как умру, сокрой, убери куда-нибудь дитя наше… Загубят, изведут семя царское, как первого Митю извели моего. Как меня извести пытались… Клянись, что послушаешь меня!
– Клянусь, государь… Богом заклинаю! И то, чует сердечушко недоброе… Таково-то плохо я тебя нонеча во сне видела…
– Молчи, дура-баба! Прочь пошла… – И сам отвернулся, прочь пошел, отплевывается все…
Только духом окреп Иоанн, тело разрушаться стало… Заживо распадается… Как у отца… Изнутри гангрена поедает Иоанна. Снаружи – весь отек он… Руки, ноги… Бывает полегче временами, да недолго. О женской ласке уж и думать нечего. Тварь неразумная, Зорюшка, любимая гончая царя, – и то теперь с визгом убегает, едва он руку протянет приласкать ее… Чует пес дыхание смерти!
Одна кроткая Арина, жена Федора, приходит порой, приглядит за умирающим, подаст, что надо, не грубой чужою рукой челядника, а нежной и ласковой, дочерней рукою…
Март стоит на дворе… весной повеяло. Солнце стало чаще и дольше светить в окна опочивальни больного старика, словно вливая жизнь и бодрость в его холодеющее, изможденное тело.
– С весною и ты, царь-батюшка, оздоровеешь, гляди, – ласково улыбаясь, сказала больному Арина, входя в середине марта в опочивальню царя поглядеть, не надо ли чего старику.
Добрая, отзывчивая женщина искренно жалела свекра, о котором порою забывали и самые приближенные люди.
Сейчас, сияющая, свежая, как дитя весны, как луч солнечный, появилась она в опочивальне и своими темными, лучистыми глазами стала вглядываться в лицо больного.
Смуглая, тонкая, хотя и меньше, чем брат Борис, выдавала лицом Арина свое восточное происхождение, все-таки видно, что не русского корня она. А голос – пленительный, бархатный, говор с легким нерусским носовым оттенком – душу ласкали они всем, больному же старику в особенности…
Порою запевала негромко сноха песни печальные, протяжные… И отрадные, светлые слезы катились по его дряблым щекам, туманя воспаленные, вечно бегающие, подозрительно и злобно выглядывающие глаза…
Призраки и тени по ночам носились перед этими глазами… И тогда, окончательно лишаясь рассудка, он метался в покое и кричал, сам молил:
– Орину, скорее… Пусть молит Господа… Пусть голос подаст… споет мне… Разгонит духов злых…
И он сам шел к снохе, или она являлась к нему… Говором, голосом, песенкой, прикосновением нежной, прохладной руки отгоняла тьму безумия, то и дело налетающую на этот мощный когда-то дух.
И вот сейчас, в полуденную пору, когда ушли все в трапезную, явилась Арина проведать, не забыт ли совсем больной.
Отекший, огромный, как колода, он уже несколько дней и двигаться не мог, не вставал с ложа.
Увидя Арину, осклабил Иван свой рот, теперь почти лишенный зубов, несмотря на то, что только 53 года ему.
– Оринушка, касатка… Солнышко… Правда моя… Авось оздоровлю… Сам чую: силы прибывают. Хошь свадьбу играть… Што же? Хвор я, да не мертвец вовсе… И не перестарок… вона бояре мои, Сицкой да Куракин… Обоим за седьмой десяток. А бабы их пузаты. Не от полюбовников, бают… Мне же и на два десятка поменей старцев тех… Хе-хе…
– Пошто же, осударь, царицу-осударыню не зовешь к себе? – отозвалась Арина, оправляя ложе больному, приводя в порядок сбившиеся покровы.
– Нейдет, сука… Получше нашла, гляди… Да ей ошшо лекаря подлые нашептали, што от меня занедужить может. Клеплют все. Жили же… и Митю от меня прижила, – несталосяснейхудо…Опшю мне бает: «Самому, муженек, не след тобе к бабам ластиться…» Сам я не знаю, што ли, след али не след? Подлая…
И, ухватя за руку Арину, он вдруг умильно зашептал:
– Оринушка, пожалей старика… Хошь девку свою, которую ни на есть, приведи… Поубрала бы у меня… Ишь, не ладно как… Сорно… пыльно… А?
И, не ожидая ответа, которого не умела даже дать стыдливая женщина, он вдруг взял ее и за другую руку и с неожиданной силой, полуприподнявшись на ложе, зашептал, прижимаясь головой к пышной груди царевны:
– Слышь, дозволь сама… Поцелую… Сюда вот… Грудку твою лебяжью… белую… Только… Оздоровлю… Чую, што здоров стану от тово… Меня ли не пожалеешь… Не рвися… Стой… Не пущу… Никого там… И не ори… Не услышат…Не пущу…
И всей силой стал он тянуть к себе напуганную, дрожащую Арину, которая отбивалась, как могла, и громко звала на помощь.
Ослабевать уже стала женщина, когда на пороге появился врач царя. Услышав крики, прибежал из дальнего покоя, где отдыхал после бессонной ночи, и этим спас Арину. С проклятием выпустил руки царевны Иван и, проклиная, кощунствуя, с пеной на губах, повалился на ложе. А женщина, закрывая руками лицо и грудь, на которой сарафан был разорван стариком, стрелой пронеслась мимо пораженного немчина…
Ночи особенно царю тяжелы… Все голоса какие-то… Храм ему видится темный… Читают имена всех, им внесенных в синодик, и полон храм этими самыми людьми, по ком панихиды поют… Царевич старший впереди… А за ним – все Филиппы, Филиппы, Филиппы… Большие и малые, мужья и жены… Разные… Только лица у всех – такие точно, как у Филиппа было, когда его из собора гнали с позором: кроткое, незлобивое… Да и не Филиппа это лик, а Другого… Того…Распятого за людей… И Иоанн начинает понимать, что он тоже Его распинал… Распинал в лице всех этих призраков, которые были живыми людьми когда-то…
Облитый холодным потом, с диким воплем просыпается Иоанн. А наяву – все то же. Опочивальня его полна призраками, и чей-то голос читает синодик бесконечный… И кровь леденеет в жилах…
И только, когда часы боевые прозвонят рассветный час, – дрогнут тени, побледнеют и скроются… Ненадолго, до завтра. До первой темноты ночной… Умереть легче, чем эти ночи переживать… А днем? Днем совсем иное… Люди, шуты… Попугаи… Послы приходят… Бояре, дьяки… Не все помимо царя делается… И днем вспоминает Иоанн то доброе, что сделать успел для Руси.
Учить стал народ, людей простых и бояр надменных… В уме вспоминает Иоанн: какую принял Русь, какою оставляет ее… И радуется, и спокоен! Днем – ум работает… Ночью – совесть говорит. Не уснула в царе эта гостья докучная.
Медленно, но неудержимо идет разрешение… И лекарей, и колдунов, и ведуний призывал к себе Иоанн… Ниоткуда нет помощи. По монастырям послал умирающий царь просьбу самую смиренную: пусть молят Бога о помощи, о чуде! Молятся попы и монахи… Усиленно моленья шлют… Народ? Он как-то затих, напуган. И не ждет ничего доброго… И желать боится… Но попы усиленно молятся.
И правда, легче стало Иоанну…
18 марта 1584 года проснулся он, словно совсем поправляться готов. Грудь не давит. Спал всю ночь покойно… Видел Настю и Митю во сне… Своего первенца-царевича…Свою первую жену, первую и последнюю любовь. Все же другие? Ну, известно, чем были оне… Спустились с небес будто оба к нему. Митя по лбу ручонкой водит… Свежесть, прохлада в самую душу проникла от этой нежной, легкой ласки, от мягкой детской руки, пальчики которой, как лепестки розы, легли на пылающий лоб Иоанна… А Настя шепчет… Тихо, кротко шепчет:
– Соскучилась. Позабыл ты, видно, о нас, государь… Грех… Ждем… Побывай на досуге…
И скрылись тут же. Не хотели дольше побыть…
– Знаешь, Якобус, добрый сон мне снился нынче, – говорит врачу-англичанину государь…
– То-то, говорили мне, что спали вы спокойно, ваше величество, нынче всю ночь! – с довольной миной, кивая головой, отозвался тот.
Щупает пульс, глядит язык больного…
Встал Иоанн… Легко, хорошо ему… День весенний за окном. Должно быть, прохладно, свежо, но не очень. Вон на солнце какие лужицы от снегу…
– А не сыграть ли нам в шашки с тобой, Якобус? Давно не побивал я тебя…
– Сыграем, государь… Рад служить…
Принесли дорогую тафельницу… Сели играть… Вдруг дернулось судорогой, потемнело лицо Иоанна.
– Скорей, за царицей… За попами! – крикнул только Якобус… И стал около больного хлопотать, бормоча:
– Так и знал… Не нынче завтра следовало ждать…
Над полумертвым царем совершили обряд пострижения, как он давно приказывал, а к вечеру – не стало инока Ионы, в миру – Иоанна IV, Грозного. Свободно вздохнула земля. Свободно вздохнули бояре, войско… Все. И только спрашивали друг друга:
– Как вынесли мы? Как раньше не сдогадались?
Не умели понять, что их же взаимная свара и рознь делали могучим и страшным этого тирана, который при жизни получил имя Грозного и на Руси, и за рубежами ее… Кровавой, пылающей кометой много лет горело на горизонте имя Ивана. Теперь закатилось это светило, такое тусклое, утопающее в ореоле кровавом под конец…
Воцарился Борис Годунов, именем свояка-царя приявший власть и землю в свои руки…
Ярко заблестела звезда этого умного счастливца-боярина. Светлее заблистали и многие другие звезды на беспредельном горизонте русской государственной жизни.
Но день еще не загорался! Не взошло над многострадальной русской землею ясное солнце свободной и разумной жизни, правды и права общеземского!