Текст книги "Под крылом земля"
Автор книги: Лев Экономов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
И вот теперь этот «свободный человек» кивнула на стол, заваленный книгами и нотами.
– Вот видите, готовлюсь.
Она рассказала мне о задуманном цикле лекций по истории музыкального искусства.
– И знаете, во время лекций я обязательно буду музицировать!
Я не перебивал ее, потому что видел – она хотела казаться и мне, и себе совсем иной, чем при нашей последней встрече.
Вошел Одинцов, как всегда, в тужурке и галстуке (он терпеть не мог пижам, халатов, домашних туфель). Остановился и стал слушать, сначала снисходительно, а потом с интересом.
– Знаете, лейтенант, мне она об этом не говорит, – заметил он, когда Нонна Павловна кончила.
– А разве тебе, Одинцов, интересно? – Нонна Павловна прищурила темные глаза. – Вот не знала!
И хотя сказала она это шутливо, я увидел на лице инженера растерянность. Он поспешил перевести разговор на другое:
– Вы, вероятно, Простин, по поводу своего самолета?
– Да, собственно…
Инженер подсел к столу и, сдвинув в сторону книги Нонны Павловны, взял карандаш.
– Для вас, конечно, не секрет, что при посадке самолета наибольшую нагрузку испытывают шасси. – Он нарисовал стойку, на которой крепится колесо и складывающийся подкос. – Очень важно не допускать перегрузок на подкос. Сделать это нетрудно. Надо всего-навсего в точности выполнять наставления. – Он посмотрел на меня. – Вы здесь, Простин, не при чем, – и я понял, что речь пойдет о моем механике. – Нельзя заливать в стойку жидкости больше, чем требуется. Нельзя при заливке пользоваться грязным шлангом: этой грязью забиваются отверстия в поршне, через которые идет жидкость при работе стойки. Нельзя допускать, чтобы давление в пневматике было выше нормы. На самолетах, механики которых забывают об этих «нельзя», амортизация становится жесткой, она не способна поглотить усилия, которые при взлете и посадке сжимают задний подкос. Подкос деформирует или разрушается, что, собственно, произошло на вашей машине.
– Что-нибудь случилось? – испуганно воскликнула Нонна Павловна.
«Случилось!» – сказал я себе, ошеломленный.
XIV
На комсомольском собрании, где разбиралось дело Мокрушина, я сидел, как побитый. Да, создать передовой комсомольский экипаж мне не удалось. Мокрушина командование перевело в мотористы.
Я нащупал в кармане письмо от старинного дружка Володьки Баринова и еще раз прочитал его. Володька недавно окончил пехотное офицерское училище. «В моем распоряжении взвод – двадцать гавриков, и за мной они готовы в огонь и воду», – писал он. А я и с тремя человеками не могу сговориться… И ведь я думал, что нашел общий язык с подчиненными, что они увидели во мне командира.
Почему же Мокрушин допустил аварию самолета? Может быть, не надо было так безудержно хвалить его, когда он первым снял поддон на моторе и изобрел новый кран запуска?.. Да, не надо! Он зазнался после этого.
Многое напортил и Одинцов. Ведь он, безоговорочно отклонив идею Мокрушина, даже не предложил ему усовершенствовать конструкцию крана запуска. Ясно, что Мокрушин не мог смириться с таким заключением и очень недоверчиво отнесся к словам Одинцова. «Кран нужен на самолете, инженер губит ценное дело», – твердил он.
С безрассудным упрямством Мокрушин стал отстаивать свое детище, а к инженеру проникся глубочайшей неприязнью. Однажды он умышленно не выполнил его приказ, в другой раз нарушил правила инженерно-технической службы. Одинцов наложил на Мокрушина взыскание, но это лишь еще больше ожесточило механика.
Вот когда нужно было встревожиться. А мы, комсомольцы, проморгали.
…Лерман доложил о проступке Мокрушина.
– Бюро решило объявить комсомольцу Мокрушину строгий выговор.
По рядам пронесся шумок.
– Первое слово, я думаю, предоставим виновнику, – сказал Лерман, передернув плечами. Лицо его было непримиримо строгим.
Комсомольцы закрутили головами, отыскивая Мокрушина. Он, ссутулясь, сидел в заднем ряду и глядел в одну точку. Поднялся он неохотно, стоял, так и не выпрямившись, не поднимая головы, точно его кто тянул вниз.
– Попросим выйти к трибуне! – выкрикнули из передних рядов.
– А мне и отсюда нечего говорить. – Мокрушин облизал пересохшие губы, поскреб обкусанным ногтем спинку стула. – Сами знаете, что получилось… Что ж… пусть виноват…
– Виноватых бьют, – сказал приглашенный, на собрание командир звена Сливко.
– Пожалуйста, бейте! – резко ответил Мокрушин и сел.
Слово взял Сливко.
– В общем, так, товарищи комсомольцы, либеральничали вы с Мокрушиным. Сегодня, понимаешь ли, он может на послеполетный разбор не прийти, завтра на материальную часть, а послезавтра вообще о службе забудет. Да так и получилось! Он, видите ли, изобретает перпетуум-мобиле…
– Не перпетуум-мобиле, а новый запуск мотора, – громко крикнул я.
– Вам дадут слово, – заметил Сливко. – Некоторые комсомольцы взяли под защиту Мокрушина. – Он звучно отпил из стакана воду и повернулся в мою сторону. – Не потому ли товарищ Простин зажимает мне рот, что сам он допустил грубую ошибку в управлении самолетом?
Это было, как снег на голову: на последнем разборе Сливко говорил, что я отделался «легким испугом» только потому, что удачно посадил самолет.
– Скажут, я заявляю вразрез своим словам, – продолжал майор. – Не собираюсь! Правда, комсомолец Простин притер машину на три точки, я это видел. Но как он взлетел – я не видел, потому что был в воздухе. А вот в журнале записано, что младший летчик Простин взлетел с чрезмерно поднятым хвостом. Это значит, на неровностях, когда колеса стукались даже о маленькие препятствия, на задний подкос действовала чрезмерная сила сжатия.
«Вот если б он так докапывался до причин на каждом послеполетном разборе! – подумал я. – Но зачем же он сейчас заговорил об этом! Чтобы унизить меня перед всеми?»
Председатель Лерман дотронулся карандашом до графина:
– Мы разбираем дело Мокрушина. Сливко спокойно допил воду из стакана:
– В общем, товарищи, я, как командир звена, считаю, что Мокрушину не место в комсомоле.
Поднялся Лерман. Он говорил о воинской дисциплине, которая зиждется на уставах, приводил цитаты из Калинина и Крупской. Его попросили высказываться конкретнее. Он помолчал немного, покосился на Сливко и молвил:
– Свои личные соображения я изложу позже. Может быть, другие прольют свет на это очень неясное дело. Давайте спорить. Древний философ сказал: в споре рождается истина.
Концовка эта у многих вызвала улыбку.
– Правильно говорил товарищ майор Сливко! Не место Мокрушину в комсомоле! – выкрикнули с места.
– Нет, неправильно. Нельзя рубить с плеча.
Комсомольцы поднимались один за другим и говорили, как, на их взгляд, нужно поступить с Мокрушиным. Большинство было за то, чтобы его исключить из комсомола. Ведь он чуть не погубил двух человек; самолет мог скапотировать при посадке, то есть перевернуться на спину, и неизвестно, что бы тогда случилось с экипажем.
Я тоже попросил у председателя слово.
– Не буду выгораживать Мокрушина, – начал я, сильно волнуясь, – но предложение коммуниста Сливко считаю неправильным. Мокрушин на распутье, он, может быть, еще не нашел себя. Но он не бездействует, у него вулкан внутри. И наша задача – поставить Мокрушина на правильный путь…
По лицу Сливко скользнула усмешка:
– Няньку прикажешь нанять?
– В няньке нет нужды. Но сильный, неотступный товарищ ему необходим. Все видели, как Мокрушин работал, чертил. А кто поинтересовался, чем он занят, что чертит? Никто! Есть у него друзья? Нет! В этом и наша ошибка… Я предлагаю объявить Мокрушину строгий выговор.
Сливко достал папиросу и пошел к выходу. Как только за ним закрылась зверь, Лерман снова взял слово.
– Мне кажется, товарищ Простин выступил резонно, – он откашлялся и посмотрел на дверь. – Я лично считаю, что комсомольцу Мокрушину нужно дать общественное поручение, но такое, чтоб выполнять его было интересно. Надо, чтоб он вошел в коллектив.
После каждого предложения Лерман энергично опускал согнутую в локте руку до пряжки, словно выколачивал нужные слова из живота, выступавшего над узким солдатским ремнем.
Комсомольцы предложили снова выслушать Мокрушина.
На этот раз его заставили подойти к президиуму. Он стал пробираться между тесных рядов, и мы увидели, что гимнастерка на его спине потемнела от пота. Худощавое осунувшееся лицо выражало злое отчаяние.
– Кончали б скорей эту музыку. Надоело уж все! – сказал он глухо и положил на стол комсомольский билет.
Все переглянулись. Чего-чего, а такого не ожидали! «Нервная реакция», – подумал я и как можно спокойнее произнес:
– Комсомолец Мокрушин, кончат тогда, когда убедятся, что ты понял ошибку.
Мокрушин молчал, опустив голову. В комнате стало шумно.
– Все-таки прав майор Сливко!
– Нет, неправ. Разве не видите, Мокрушин в невменяемом состоянии?
– При чем тут состояние? – это говорил старшина эскадрильи Ралдугин. – В послевоенные годы мы безаварийно несли летную службу. А он ославил нас на весь Советский Союз! Нас считают растяпами, безответственными людьми. А мы распускаем слюни! Тут говорят, Мокрушина надо де воспитывать. Наказание построже – это тоже один из методов воспитания, надо учесть.
Председатель встал.
– Товарищи! Прошу без выкриков! Голосуем в порядке поступления предложений. Кто за исключение Мокрушина из комсомола?
Густой лес рук решил судьбу бывшего механика.
В коридоре стоял Брякин. Он вопросительно посмотрел на меня и тотчас же опустил голову. «Ждет Мокрушина и жалеет, – подумал я. – А себя, видно, считает виноватым. Конечно, виноват. И он, и я, и Лерман. О себе только думали».
Меня нагнал Сливко и заговорил, как ни в чем не бывало:
– Эх, свет Алеша, – тут он явно подделывался под Кобадзе, – ты вообще на сознательность подчиненного рассчитываешь, а в частности это не всегда верно. У тебя, брат, душа нараспашку. Кое-кто, как видишь, принимает ее за урну…
– А на что командир должен рассчитывать? – перебил я.
Видимо, вопрос мой прозвучал совсем не дружелюбно. Майор остановился, посмотрел на меня в упор:
– По-моему так. Сам никому души не открывай, но и в чужую не ломись. У меня на этот счет проверенное мнение.
На другой день я ходил взад и вперед по песчаной дорожке перед казармами и глядел то и дело на проходную, боясь прозевать подполковника Семенихина. «Собрание ошиблось, – думал я. – Должно быть, на многих повлиял Сливко. Скажу подполковнику, что я просто не знаю, как быть дальше».
Неподалеку летчики занимались на тренажере – отрабатывали навыки катапультирования из кабины самолета.
На наших самолетах не было катапульты, скорость полета позволяла при аварии обойтись без этого устройства. Но последнее время в программу обучения летного состава включили эти занятия и несколько новых дисциплин, например, теорию реактивного и ракетного двигателя, аэродинамику больших скоростей. Классы оборудовали новыми приборами, спортзал – снарядами и тренажерами. Все это позволяло надеяться, что в ближайшем будущем мы получим новые скоростные самолеты.
Около катапультного тренажера толпились пилоты, наблюдали за тем, как инструктор помогал молоденькому летчику привязаться к самолетному сиденью, установленному в специальной кабине. Летчик заметно волновался: ведь он должен, подобно артиллерийскому снаряду, вылететь из кабины, как только под сиденьем сработает взрывчатка.
Товарищи подтрунивали над ним:
– Леша, завещание не забыл оставить?
– Где там у тебя ключ от комнаты?
– И сберегательная книжка…
– Дай адрес жены!
– Прекратить разговоры! – скомандовал инструктор. – Марш все в курилку!
Летчики неохотно потянулись к бочке, вкопанной в землю. Николай Лобанов на ходу сочинял:
– В аварийном самолете долго не сиди. Быстро принимай решение, жизнь свою спаси.
– Вылетая из кабины, позу сохрани, – в тон ему продолжал Шатунов.
Эти нехитрые стихи вызвали новый взрыв хохота. Между тем инструктор давал летчику вводную:
– Высота пятьсот метров. Самолет горит. Ваши действия?
– Катапультируюсь, – храбро ответил летчик.
– Давайте, – инструктор отошел от тренажера.
Летчик втянул голову в плечи, напряг мускулы тела, руки прижал к туловищу, спину – к бронеспинке. Приняв нужную позу, он резко отжал от себя рычаг аварийного сброса фонаря, сделал глубокий вдох, закрыл глаза, крепко стиснул зубы и надавил на ярко-красную ручку выстрела.
Раздался взрыв, вместе с облаком белого дыма из кабины по вертикальным рельсам пулей вылетело сиденье с летчиком. Достигнув высоты шести – семи метров, оно остановилось. Летчик быстро дернул грушу – открыл замок привязных ремней – и, отделившись от сиденья, взялся за кольцо парашюта. После этого он слез по лесенке вниз.
Сиденье опустили с помощью лебедки. Инструктор объявил:
– Майор Сливко, к тренажеру! Летчики закричали:
– Товарищ инструктор, поставьте под него пиропатрон с двенадцатикратной перегрузкой. Соответственно его весу.
Инструктор улыбнулся.
Я смотрел на Сливко с неприязнью. Тотчас же вспомнился последний разговор с Людмилой. После того как мы встретились в госпитале, я набрался храбрости и поехал к ней.
Знакомый палисадник, крыльцо с ажурной резьбой, три ступеньки. «Идти ли?..» – подумал я и почувствовал, что если хоть секунду помедлю, то уже не решусь.
Влетел на крыльцо. Хотел уже позвонить, но услышал за дверью голоса и отступил к стене. Звякнула щеколда, как тогда, в наш первый вечер.
Дверь отворилась, прижав меня ящиком для писем к стене. В щели между дверью и косяком мелькнуло голубое платье, потом показался темно-зеленый френч. Грузно колыхнулась половица, на которой я стоял, и знакомый мужской голос произнес:
– Вот быстрая! Люсенок, мы же, можно сказать, не опаздываем.
– Роман Сидорович, Рома, голубчик! – послышался грудной голос, – Приценитесь к тому, из креп-жоржета. Да берите на номер больше. Теперь ужасно маленькие номера. И чтобы цвет был культурный.
– Положитесь на меня, Полина Тимофеевна! Будет вам и белка, будет и свисток, – проговорил Сливко и засмеялся.
Дверь захлопнулась. Сливко взял Людмилу под руку. Поля светлой шляпки касались его огромного плеча. Рядом с ним Людмила казалась цветком, выросшим около крепкого пенька. Я смотрел на круглый бритый Затылок майора, чувствуя, как гулко колотится сердце.
Сливко вдруг обернулся. С веселым недоумением он разглядывал меня.
– Людочка, к тебе пожаловали.
«Как, должно быть, смешно я выгляжу!» Я соскочил с крыльца и направился к ним.
– Простите, я, кажется, обеспокоил вас… – И мне вспомнилось, что точно так же начал я свой самый первый разговор с Людмилой. А что, если и она вспомнила?
Лицо и шея Людмилы порозовели.
– Чем же вы обеспокоили? Наоборот даже, – Людмила как-то некстати засмеялась. – Нет, серьезно. Как же мы разминулись? Вот удивительно!
– Он с луны свалился. – Сливко громко расхохотался, но тотчас же умолк, словно голос его замерз от взгляда Людмилы. – Ну, пойдем, Люся, пойдем, а то магазины закроют.
Было прохладно. Ветер раскачивал деревья. Казалось, их вершины метут небо, гонят куда-то облака. На землю падали бархатные сережки.
– Поздно уже. И вообще что-то не хочется никуда идти. Дождь должен быть, – Людмила неуверенно посмотрела на нас с майором.
– Что же делать? – спросил майор, сдвинув на затылок фуражку.
– Прежде всего надо взять папин зонт.
– Можно, – с наигранным благодушием согласился Сливко, взглянув на меня. – Сходить?
– Сходить.
Когда Сливко ушел, Людмила спросила:
– Зачем вы пришли? – и, не дожидаясь ответа, заговорила сама, резко, зло. Казалось, она копила эти слова давно и вот теперь, обрушила на меня все разом. – Я все знаю! Вам стало известно, что со мной хочет познакомиться Сливко, и вы благоразумно отошли в сторону, побоялись испортить отношения с начальством. Это оскорбительно! – Людмила, толкнув калитку, выбежала на улицу.
– Почему ты один старик? – раздался голос майора. – В чем дело?
– А в том, – я сделал шаг навстречу, – что вы поступили нечестно, низко. Как вы смели клеветать на меня Людмиле? Как вы смели волочиться за ней, когда знали, что я ее люблю?
– Позволь, приятель, – усмехнулся Сливко. – Не ты ли предлагал оформить приемо-сдаточный акт на свою любовь? Забыл уже? Нет, уж ты…
– Замолчите! – крикнул я, почти не владея собой. – Замолчите сейчас же! – Я повернулся и пошел, зная, что Сливко смотрит мне вслед.
…Неподалеку дневальные убирали двор.
– Лично мне там все нравится, – доносились до меня слова Лермана, уже побывавшего в лагерях. – Аэродром – взлетай хоть на двадцать четыре стороны. Воздух чистый, как в деревне. Палатки в соснячке. А река! Вода, как хрусталь.
И мне так вдруг захотелось уехать из города, будто он был средоточием всех зол.
Наконец, появился подполковник. Я пошел навстречу.
– Ну вот и хорошо, что мы повстречались, – сказал подполковник. – Сядем-ка! Говорить буду я, лейтенант, – Семенихин пригладил на темени редкий пушок. – Расскажу вам для начала военный эпизод. Майор Сливко и капитан Высокое выполняли задание. Высокое сфотографировал вражеские коммуникации, но на обратном пути его подбили «мессера», и он был вынужден сесть где-то в степи, на чужой территории.
– Да, я слышал об этом. – Майор Сливко приземлился, забрал летчика и фотоаппарат.
– Не те слова, лейтенант Простин, – Семенихин замотал головой. – Спас от лютой смерти товарища и доставил в штаб ценные разведданные.
Семенихин пытливо посмотрел на меня. Сделалось не по себе под прищуренным взглядом острых умных глаз.
– Скажите, лейтенант, что бы произошло, если б на месте Сливко были вы?
– Я бы тоже, товарищ подполковник, не задумываясь…
– Подождите, Простин, если бы вы сделали посадку, подобную вашей последней?
Я молчал. Спрашивать замполита, правильно ли мы поступили с Мокрушиным, было уже не нужно. Семенихин заглянул мне в глаза:
– Жалко? И мне жалко! Но мы же не открещиваемся от Мокрушина. Если Мокрушину дорого звание комсомольца, он обретет его. А мы поможем ему, не оставим в покое. – Подполковник встал: – Не старайтесь, лейтенант, нравиться всем.
XV
Выехать в лагеря мне, «безлошадному» летчику, пришлось позже всех – сдавал разбитую машину в стационарные мастерские.
С машиной оставался ефрейтор Брякин.
– Я помогу ремонтникам, разрешите, – сказал он Одинцову, когда составляли дефектную ведомость. – Я ведь токарь. Все будет сделано в лучшем виде. Я ведь уже хорошо знаю конструкцию самолета.
На этот раз Одинцов не стал возражать. И меня это не удивило: было видно, что Брякин искренне хочет скорее ввести самолет в строй. Несчастье с Мокрушиным сильно подействовало на него. Он стал серьезнее, собраннее. Я видел, что он переживает его горе, как свое собственное.
Пока мастерские принимали машину, я каждый день дежурил возле госпиталя – подстерегал Людмилу. Как утопающий хватается за соломинку, так и я хватался за последнюю возможность увидеться с Люсей и поговорить с глазу на глаз. Мне казалось, еще не все потеряно, еще можно вернуть ее.
Но Люся упорно не появлялась. Мастерские приняли машину – и я вынужден был доложить комэску, что могу отбыть в лагеря. Истомин велел мне до отъезда встретиться со Сливко и передать, что ему продлен отпуск для устройства личных дел.
– Личные дела?! Какие это?
– Когда будете жениться, поймете, – весело ответил капитан и положил телефонную трубку.
Сливко женится!.. Ну почему так несправедливо все! Ведь он не любит ее так, как люблю я…
Весь день я ходил по городу и думал, думал о Люсе. Поздно вечером я обнаружил, что нахожусь неподалеку от ее дома. Ноги, помимо воли, несли меня все ближе к знакомым воротам.
Окна в доме были ярко освещены, доносилась музыка, смех. На какое-то мгновение на узорчатой шторе возникла тень Людмилы. Закинув кверху тонкие руки, так что хорошо обрисовалась ее маленькая грудь, Люся поправила пышные волосы. Потом к ней приблизилась другая тень, с погонами на плечах, и загородила ее. Хотелось схватить кирпич и запустить в окно.
«Не сходи с ума, – сказал я себе. – Этим ничего не добьешься. Надо же быть мужчиной!»
В ту же ночь я собрался, написал Сливко открытку и уехал из города.
Лишившись самолета, потеряв механика, распростившись с девушкой, я всецело доверился Кобадзе.
– Слова-то какие подобрал: лишился, потерял, распростился, – сказал капитан и поморщился, словно микстуру выпил.
Наш разговор происходил на крутом песчаном берегу речушки, которую на все лады расхваливал Лерман. Мы сидели с заброшенными в воду удочками и ждали, когда клюнет рыба.
– К сожалению, за этими словами большой смысл, – обреченно сказал я.
– Ни черта за ними нет. Абсолютно. Ты еще посмеешься над ними и над собой тоже. Кстати, труд – это, милейший, панацея от всех зол.
– Летный труд, видно, не для меня. – Говоря это, я не рисовался. Все чаще я спрашивал себя, правильно ли поступил, сделавшись военным. Не лучше ли было послушаться отца и стать кузнецом?
– Брось, брось говорить ерунду. – Кобадзе вскочил. – Меня что в тебе привлекло – твоя страсть, задор твой! – Кобадзе достал трубку и папиросы – он всегда набивал ее табаком из папирос. – А теперь вдруг ты заговорил по-другому. Будто выгорело в тебе все!
– Да нет, не выгорело. Просто мне кажется… ну, я сомневаюсь. Ты же сам, Гиви, говорил, что я кузнец, а не летчик.
– Ну, говорил. И сейчас скажу, если плохо будешь летать. А впрочем, не хочу я с тобой разговаривать, – Кобадзе отвернулся, но все же продолжал говорить: – Слабак ты. Выходит, встретился с трудностями и раскис. Ты что же – думал, в жизни будут одни пироги да пышки? Ах, черт возьми! Неужели тебя не задевает, что все молодые летчики уже вылетели в закрытой кабине? Скоро начнут полеты в облаках. Тебе нужно догонять. Или ты болен? – Озорно сверкнув глазами, капитан усмехнулся. Так он делал, когда ждал возражения или хотел, чтобы ему возразили. – Можно, конечно, и повременить, только догонишь ли тогда?
Из березовой поросли выпорхнула стайка рябчиков. Тесно прижавшись друг к другу, птицы взвились в светло-сиреневое небо, очертили ломаную дугу и сейчас же камнем упали на отбежавшую от своих сестер березку.
«Хорошо здесь! – впервые подумал. – Вольготно, как дома».
– Ты мне как-то письмо дружка показывал, – продолжал Кобадзе, – того, который взводом командует. Не верю я! Не пойдут солдаты в огонь и в воду за тем, кто их гавриками считает. Но я хочу другое сказать. Ты командуешь младшими командирами, грамотными специалистами. Они имеют дело едва ли не с самой сложной техникой и знают ее основательно. Каждому из них можно доверить целое отделение. Вот теперь и прикинь – отстал ты от дружка или рукой ему машешь?
Я уже решился сказать капитану, что готов с завтрашнего же дня приступить к полетам, но Кобадзе поднял руку:
– Сматывай удочки и иди получай в оперативном отделе топографические карты. Я их отложил – писарь знает. А вон там, в березнячке, приклеена немая карта нового района полетов. Пока она не заговорит твоими прекрасными устами, о полетах и не мечтай. Определенно.
– Разрешите завтра сдать зачеты по чтению немой карты? – спросил я, приложив руку к козырьку.
Кобадзе усмехнулся. Как я любил его дружески-насмешливую улыбку!
– Нельзя, товарищ Простин, бросаться из одной крайности в другую. А впрочем, такой разговор мне больше нравится.
Не знаю, сумел бы я осилить немую карту, если б не подполковник Семенихин.
– Поддается? – спросил он, подойдя.
– С трудом, товарищ подполковник. Очень уж мало на ней характерных ориентиров. Вся надежда на железную дорогу, если заблудишься.
– Надежда верная, – сказал он. – А ну-ка, восстановите по памяти карту.
Я провел на листе бумаги несколько ломаных линий, нарисовал зеленое облако, что должно было обозначать лесной массив… и ничего больше припомнить я не мог.
Подполковник улыбнулся.
– Срисуйте карту несколько раз, и она запомнится. А на сон грядущий и ото сна восстав проверьте себя. Привлеките к этому своего воздушного стрелка. В районе полетов он сейчас разбирается не хуже летчика. – Семенихин посмотрел на меня одобрительно: – Это вы, лейтенант, догадались обучить воздушного стрелка штурманскому делу?
– Но ведь это же нужно.
– Он тут летал с одним младшим лейтенантом в пилотажную зону. И то ли летчик закрутился, то ли машину ветром отнесло, оказались они не под тем местом, где начали пилотаж. Летчик стал метаться, пошел куда-то в сторону от аэродрома. А горючее кончалось. Может, на вынужденную бы сел, на колхозное поле, если бы не стрелок. Подсказал, куда лететь.
Я чувствовал себя на седьмом небе. Хотелось тотчас же разыскать Лермана и поблагодарить его. А подполковник продолжал:
– Я распорядился, чтобы всем стрелкам выдали топографические карты, хватит им быть воздушными пассажирами. А то, как война кончилась, наступила для стрелков легкая жизнь: ни забот, ни ответственности. Пусть-ка совершенствуются!
Как только подполковник ушел, я снова принялся за дело и вскоре изрисовал всю бумагу, какая у меня была.
Лермана я не пригласил: постеснялся, все-таки не гоже быть учеником перед ним. Вдруг опростоволосился бы.
Когда я был допущен к полетам, меня навестил Одинцов.
– Ну-ка, вылезайте из кабины, – сказал он, покачав элерон.
Я опустил штурвал и выключил аккумулятор.
– Что-нибудь случилось? Инженер забрался на плоскость.
– Случилось то, что вы нарушили правила тренажа. Вы представляли себя в полете?
– Да, уже подлетал к полигону, – ответил я, не понимая, в чем заключается нарушение.
– Иначе говоря, вы находились над территорией противника?
Я улыбнулся.
– Да, как будто бы…
– А вы не смейтесь, – инженер недовольно посмотрел на меня. – Сейчас вражеские зенитки отбили вам хвост и все рули. Ваши действия? Отвечайте быстрее. Самолет падает!
– Прыгаю с парашютом.
– Прыгайте! Фонарь у вас уже открыт.
Я выскочил на плоскость и спрыгнул на землю.
– Дергайте парашютное кольцо! – крикнул Одинцов. Все стало ясным. Парашют мой лежал под плоскостью незаряженным, там же – шлемофон и очки.
– Вот видите, – инженер посмотрел на меня осуждающе. – Так тренажи не проводят. Надо забыть про условности.
– Майор Сливко этого не требовал, – начал оправдываться я.
– Тем хуже и для вас, и для майора. Сделайте предполетный осмотр.
«Хочет проверить меня. Педант несчастный!» – подумал я с неприязнью. Но сейчас же устыдился. Нет, Одинцов не педант. Ведь если бы не он, не видать мне неба до тех пор, пока не отремонтируют мою машину. А он пошел к полковнику (я узнал это от Кобадзе) и попросил, чтобы мне разрешили тренироваться на самолете Николая Лобанова, хотя инструкцией это запрещалось.
– На войне всякое может быть, – сказал он командиру полка, – летчик должен хорошо летать на любой машине.
Я помнил, как Кобадзе пришлось однажды ночью в пургу на чужом самолете разыскивать затерявшуюся группу. Не только на войне может всякое случиться. Почему же Одинцов должен верить мне, летчику, который не умеет контролировать механика и моториста? Разве я не могу снова что-нибудь не досмотреть?
«Не могу! – ответил я себе. – Он сейчас в этом убедится».
Я осматривал самолет, как учили в аэроклубе и училище: проверял тяги, тросы, качалки, крепления рулей, заглядывал в каждый лючок на моторе, ощупывал каждый узел. Я залезал в гондолы шасси, забирался под стабилизатор, и Одинцов следовал за мною, как тень.
– Пожалуй, вы не сделаете больше ошибки, – сказал он на прощанье. – А парашют надевайте, когда тренируетесь. И не смотрите так хмуро. У вас был перерыв в полетах, и я обязан вас проверить.
Во время облета района на «спарке» Кобадзе то и дело спрашивал:
– Что видишь под правым крылом? А под левым? Сколько километров до Черного болота?
Убедившись, что я знаю запасные аэродромы и площадки, капитан велел идти на посадку. А через два дня мы снова поднялись в воздух. Но теперь кабина была закрыта плотной белой материей. Я не видел ничего, кроме приборов. Приборы были моими глазами и ушами. И я должен был верить этим металлическим существам, больше чем себе! Это очень трудно. Мне казалось, я врежусь куда-нибудь так, что и костей не соберешь.
На аэродром я вышел по радиокомпасу, но если б капитан спросил, над какими ориентирами мы пролетаем, я не сказал бы. А ведь полеты в сложных метеорологических условиях, когда можно ориентироваться только по приборам, ценны тем, что позволяют подойти к объекту незаметно для врага и, пробив облака, внезапно поразить цель.
– Напряженно ведешь себя в воздухе, – сказал капитан, когда мы сделали три полета. – Трусишь что ли?
Нет, «трусишь» это не совсем то слово. Если зрячему человеку завяжут глаза и поведут под руки, он не до конца будет верить поводырям. Примерно то же чувствовал и а в первом слепом полете, хотя за спиной сидел капитан Кобадзе, который в любую минуту мог поправить меня или взять управление самолетом в свои руки.
Я крепче обычного сжимал в руке штурвал, слишком резко действовал сектором газа. Самолет то и дело рыскал, шел с переменной скоростью.
– Ладно, свет Алеша, не горюй, не грусти, – сказал мне Кобадзе уже на земле. – Сделаем еще парочку полетов в закрытой кабине. Сумеешь в любую минуту определить местонахождение, тогда и будем считать, что задание усвоил.
И вот мы снова в воздухе. Под плоскостью совхоз. Над ним надо «входить в облака», так как дальше, по условиям, «вражеская территория». Я замечаю время, закрываю полотняные шторки кабины. Самолет лезет вверх. Я не спускал глаз с высотомера. Вот стрелка коснулась деления с заданной цифрой. Перехожу в горизонтальный полет. Теперь путеводителем – магнитный компас. Стараюсь выдержать расчетный режим полета.
А что, если я не выйду в заданный пункт? Прощай тогда полеты в сложных метеоусловиях! Буду плестись в хвосте у товарищей… Я начинаю лихорадочно соображать, где мы находимся; кажется, что лететь в облаках легче, чем сейчас, когда не видишь даже плоскостей машины.
– Определи местонахождение, – слышится в микрофоне голос Кобадзе.
«Где мы, где мы?» – стучит сердце. Бессмысленно смотрю на часы. Потом взгляд скользит по приборам. Чуть повыше сектора газа на белом полотне – шовчик. От воздушной струи, задуваемой в приоткрытую форточку, расползлись нитки.
Я пригибаюсь к щелочке. Всего на одну секунду. Но если тебе известны характерные ориентиры, секунды достаточно, чтобы узнать, где летишь. Оказывается, мы идем точно по курсу!
Я выскочил к аэродрому и через пять минут открыл шторки кабины.
Когда мы приземлились, Кобадзе велел мне проанализировать полет. Я промолчал о злополучной щелке.
– Повезло тебе, свет Алеша. Определенно. С другими пришлось дольше возиться. А одного и вовсе отстранил.
– Почему?
– Почему тебе повезло?
– Нет, почему отстранил.
– За недобросовестность. Понимаешь, набрался нахальства и неплотно закрыл шторки.
Капитан смотрел на меня прищуренными глазами и хитро-хитро улыбался.
– Кого хотел провести, – капитан погрозил пальцем. Было похоже, что он мне грозил. Лицо мое залила краска стыда. Я уже хотел признаться во всем, но Кобадзе вдруг отвернулся и заговорил о другом.