355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Исаков » Русская война: Утерянные и Потаённые » Текст книги (страница 7)
Русская война: Утерянные и Потаённые
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:13

Текст книги "Русская война: Утерянные и Потаённые"


Автор книги: Лев Исаков


Жанры:

   

Cпецслужбы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Право, он сам своим максимализмом: либо храм, либо бордель; отчаянная эскапада морали и слезы исповеди был невместен среди них, немножечко беременных девственниц – как белая ворона, как черный арап.

Даже честная ненависть Идалии Полетики выглядит как-то возвышенней на фоне этого тепло-вонючего клоповника. Над этой линией литературоведы и пушкинисты запинаются, не могут ее объяснить, не видят причин и оснований – просто они проглядели крайне любопытный национально-отечественный типаж, своеобразную идеосинкразию к большому. Я бы сравнил ее с острейшей неприязнью А. Панаевой к И. Тургеневу, ненавистью средности к необычности; преимущественно и принципиально беспредметную и без повода; даже зачастую и в ущерб себе; так сказать святую ненависть. Типаж этот относительно новый, отличный от смердяковского юродствования и преимущественно развившийся в новоевропейских образованных кругах, проходящий отчетливой линией от той же Полетики через Зинаиду Гиппиус к Н. Берберовой; впрочем, проявляющийся в любом околотке, где возникает талантливый, даже без издержек внешней экстравагантности человек, порождающий движение, т. е. беспокойство, неудобство, раздражение, не материальным поползновением – фактом своего инобытия; и кто-то крайний, невыдержанный, более чувствительный, даже не худший, обращается на источник этого раздражения; смутно и тупо поддерживаемый окружением, немножко впрочем обращающемся и на него – ведь тоже раздражает, выносит сор из избы…

Что такое сделал А. С. Пушкин князю, выдающемуся специалисту по генеалогии и замечательному дирижеру П. Долгорукову, что тот на цыпочках бегает за ним на балах и строит ему рожки? – А ничего, свет застилает… А и не сам ли Пушкин о том же проговорится, когда после «Капитанской дочки», предуведомленной святоотеческим неразложимо общим назиданием «На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся» вдруг разразился

 
Иные, лучшие мне дороги права:
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа
Не все ли нам равно? Бог с ними,
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать…
 

Ай, пискнулось:

– Свобода жить козявочкой!

Что так восхитило Л. Аринштейна «это… правовая декларация, к которой потомки Пушкина подошли только сегодня, пренебрегая ею или даже действуя в прямо противоположном направлении на протяжении более полутора столетий…»

Подошли? Или подползли?

Ну, что тут скажешь – иначе он бы не был Пушкиным, из которого все исходит: и Лермонтов, и Гоголь, и Ахматова, и Гиппиус; и соколы взлетели, и поползли козявочки…

И соколы взлетели, и поползли козявочки…

Любопытно, кто же так преуспел в изучении А. Пушкина; точнее, в перекраивании под свою худобу или дородство, рост или мизерность: Ю. Лотман, Н. Эйдельман, Л. Гроссман, Ю. Левкович, Н. Эткинд, Л. Аринштейн, Стелла Абрамович (это гаерствую – не только у нас бывают Афродиты Пенкины) и чуть-чуть, сбоку-припеку М. Алексеев и Гейченко. Прямо какая-то юдо-золотоносная жила. Вот любопытно, около Лермонтова и Гоголя, с их надрывом, мистицизмом как-то такой толчеи не наблюдается; чем-то они отстранены, как-то неудобны, чтобы распоместиться на «Герое Нашего Времени» или «Старосветских помещиках», а вот «Повести Белкина» прямо-таки обратились в еврейский завод. Не в том ли дело, что чем-то они отразили черту национального интеллекта народца тихого, вкрадчивого, стелящегося, теплолюбивого: его бытовизм, стеганые ватные одеяла, немножко с душком, отчасти с клопиками – но уютно, покойно, все до стеночки видать, до всего по улочке дойти… Узнаете? Еврейская местечковость, сиречь русское мещанство.

Гробовщик, Станционный смотритель – занятия, как аттестация социальной несостоятельности, но в своем кругу делающие невозможным никакие другие занятия; единственно «истинные», так как очищены от всего наносного, сверх простейше-позвоночного «кормимся».

Если вы не лавочник в простонародье, не бухгалтер в образованщине, не столоначальник в средних классах – только власть, государственная власть может извлечь вас из-под ног российского обывателя, повернуть его внимание на вас: поэта, учителя, ученого, инженера, офицера – вы ей единственно и нужны, как оформляющие контур духа и тела нации, вводящие ее в государство.

Преуспевающему агроплантатору А. П. Меншикову государственная власть, внешнепринудительная составляющая его операций как таковая, как не его единственная, не нужна – государственной власти генерал-адмирал А. Меншиков, одинаково плохой как генерал и адмирал, не нужен.

Александр Пушкин может беситься на нее – издатель национального литературно-публицистического журнала «Современник» не может без нее обойтись: 1-й и 2-й нумера при тираже 2400 экз. реализованы не более чем на 1/3; 3-й нумер (с «Капитанской дочкой»!) сокращен до 1200 экз.; 4-й до 900… число подписчиков не более 700. Запросы общества, т. е. потребу обывателя вполне удовлетворяет куда как более тиражный Бенедиктов.

Значимость А. Пушкина как явления интеллигенций национального духа впервые признали Александр I и статс-секретарь граф Каподистрия; утвердил Николай Романов, вечером 8 сентября 1826 года в некотором удивлении сказав М. Блудову:

– Сегодня я разговаривал с самым умным человеком России…

Общественно-прямую оценку дарования и таланта в России дает недавно читанное мной объявление в журнале брачных знакомств, где не очень молодая, не слишком красивая, без чрезмерного достатка претендентка завершила свое расписание предлагаемых достоинств и благ фразой «признанных и не признанных гениев и членов творческих союзов прошу не беспокоить».

– Я Пушкин!!!

– А нам плювать.

Только казарменный окрик Николая Павловича вытянул в струночку m-lle Гончарову:

– Через право плечо в церковь – Арш!

вероятно, не без умысла в сторону Пушкина: «женится – переменится».

Ведь до этого Александр Сергеевич за 3 года (1827–1829) получил 3 отказа на предложение руки и сердца (по Л. Аринштейну – по Л. Гроссману даже 5). От этого, право, можно было тронуться умом: сделавший выдающуюся карьеру Н. Муравьев-Карский после такого афронта от Мордвиновых 20 лет бегал супружества, и женился только на сивый ус, полным генералом; В. Перовский, граф, полный генерал и министр так и не смог пережить воспоминания об унижении молодости и умер холостым.

Кстати, и сама вдова-красавица Наталья Николаевна Пушкина вышла замуж только через 8 лет и тоже не лучшим образом за несостоятельного Ланского, породив уничижительную светскую сентенцию:

– Повенчалась голота с нищетой.

Лишь производство Ланскова в полковники Кавалергардского полка дало им средства на существование – подарок Николая Павловича «молодым».

Но кому именно?

Нравящейся молодой женщине? (О какой-то особой связи Ланского с императором нет никаких свидетельств).

Или иной, вырастающей за ее спиной тени, возвращение некоего подспудно осознаваемого долга?

Поведение Николая после гибели Пушкина было необычным: насколько сдержан он был в проявлении особой поддержки при жизни, настолько щедр оказался после смерти, что породило даже светский каламбур:

– Если другие обеспечивают своих детей жизнью, то Александр Сергеевич обеспечил их смертью… Но вот что любопытно, никто не сомневается, даже в подступающих разночинских рядах, что царь выплачивает долг поэту, а не авансирует (или проплачивает) хорошенькую вдовушку. И в последующие 8 лет, когда Наталья Николаевна жила в отдалении столиц – ничего подобного не было, так что она к концу этого срока почти разорилась и вынуждена была взывать к помощи императрицы Александры Федоровны (sis! – что сразу отдаляет муссируемую версию об особой доверительности с императором). Помощь была оказана, но опять особым образом, «на обучение детей», т. е. как бы минуя вдову, в след Александра Сергеевича.

Престол определенно осознавал это как некий долг, не явный, но ощутимый. Можно полагать, что это чувство обязанности возрастало по мере того, как в деятельности преемников: Лермонтова, Гоголя, Гончарова, Некрасова, Тургенева, расцветавшей русской журналистики раскрывалась национальная значимость Пушкина; когда он становился эталонным в сравнениях, даже у сановных и высочайших лиц, и близостью с поэтом начинают играться и Блудов, и Корф, и Горчаков, и… даже Николай Павлович, через 11 лет в письме к брату Михаилу вдруг вспомнивший последний разговор с А. С. Пушкиным, во время которого тот благодарил за добрые наставления жены и признался, что подозревал императора в ухаживании за ней…

Пушкин не ушел из сознания венценосца, и прорывается наружу в моменты душевного раскрытия, как например при получении известия о гибели ненавистного Лермонтова:

– Жил и умер как собака; вот Пушкин жил плохо, а умер, как подобает христианину…

В этой фразе присутствует какой-то элемент сожаления… О Пушкине? Или о неиспользованных возможностях, которые раскрываются по мере все более широко развертывающейся исторической перспективы? Интересно, что в том же письме к М. П. Николай совершенно не переменяет дворянско-положительной оценки поведения Дантеса на дуэли, но предельно непримирим к Геккерену – «мерзавец» – оценивая дуэль уже особым образом, с точки зрения общественно-политической подоплеки, и гибель Пушкина не только как смерть знаемого лица – как потерю какой-то политической нити, уже чувствуемую, хотя, кажется, не понимаемую. Сравнивая Пушкина и Лермонтова, Николай, кажется, смутно осознает, что в чем-то он окончательно разошелся, что ознаменовано Вторым, и что можно было утвердить с Первым. Что-то неуловимо важное, витавшее в воздухе в 1826–1837 гг., рассеялось…

Вот любопытно, от кого и от чего так истерично защищалась власть в дни похорон Пушкина?

От дворян-карбонариев? – Они в Сибири…

От Виссариона Белинского? – Он еще гегельянствует «все действительное – разумно».

От Герцена? – Он усердно просиживает штаны в Московском Университете.

Да от того гула, что вдруг раздался, свидетельствуя о расколе, расхождении власти и культуры; о грядущем возмездии за таковой, что сверкнет первой молнией строк через 5 дней:

 
Погиб поэт,
Невольник чести
Пал, оклеветанный молвой
. . .
. . .
И вы не смоете
Всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь.
 

За что хватался государь Николай Павлович, набрасываясь на новый голос, что ловил? Ведь по смыслу-то стихотвореньице было достаточно пережевываемо: при прочей эквилибристике, ну, там «сению Закона» – но не трона!; «наместники разврата» – а где их нет, в Англии? Франции? – все ведь кончается «божьим судом».

А не так ли в Писании?

А не на то ли, что отныне жало мудрыя змеи обратится на власть, и вновь и вновь избиваемые и разбиваемые «петрашевцы», «землевольцы», «народовольцы», «черно-передельцы» снова и снова будут возрождаться по слову Тургенева, Толстого, Чехова, Горького; в красках Перова, Репина, Сурикова, Серова; в звуках Бородина, Мусоргского, Скрябина; октаве Шаляпина.

Ее ловили, улавливают теперь – поздно, улетела!

Носитель русского духа

А Пушкин? Что он нёс и не явил власти, или она не приняла, через эти 10 лет сентября 1826 – января 1837 года?

К началу этого периода Пушкин подходит вполне сложившимся глубоким политическим мыслителем; после «Бориса Годунова», коснувшись реально-исторического, изжившим его европейский перепев как и Карамзинскую тягучую сентиментальщину, во всяком случае осознавшим наличие и иной правды, т. е. несводимой ни к какому частно-честному мнению истины, той, что лишь проступает в разноречиях, не является в них: Правд много – Истина одна; вполне чувствует себя общественным, а не единственно литературным деятелем – в жизни и творчестве при всех «…иди свободно…», «…добру и злу внимая равнодушно…» это было всегда: политический нерв в нем сидит неискоренимо. И власть, судя по оценке Николая Павловича 1826 года «…умнейший человек России…», это уже знает, ценит, только никак не может примериться – слишком большая величина, это ведь не плата построчно за статейки и помесячно за доносы Фаддею Булгарину. Любопытно, что в давнишнем эпизоде после триумфа на выпускном экзамене 1814 года, когда он впервые потряс российский небосклон своими «Воспоминаниями в Царском Селе», власть прямо подталкивала эту новую величину в политическую публичность когда устами Александра I, политического практика, рекомендовала ему заняться прозой и восстал Гаврила Романович Державин:

– Оставьте его поэтом!

Браво!

Вполне согласен с восхищением Леонида Гроссмана величественным старцем – но не могу не заметить, что в русском сознании тот отложился только поэтом, литератором, автором «Фелицы», «Водопада»; экземпляром Екатерининского века, – не постигающей интеллигенцией «Арапа Петра Великого» или «Бориса Годунова».

В 1833 году ситуация повторяется: убедившись после 1831 года, что в стратегическом плане различий между ними нет Власть– Николай дает добро на издание Пушкиным ежедневной литературно-общественной газеты: все же пробавление в качестве публичности грязненькой «Северной пчелой», куда почтенные люди брезгуют являться, неудобоваримо… Не состоялось: Пушкин– Культура навязывал новые непривычные отношения Силы и Мнения, усложнял жизнь, порождал новые тревоги – ну их к бесу… Бурно радуются только Фаддей Булгарин – не будет конкурента, и… Василий Андреевич Жуковский – солнце русской поэзии не утонет в грязной земле ножками!

В 1836 году не газета, а журнал, пока еще незнаменитый «Современник», начинает издаваться. Аринштейны-Абрамовичи это похваляют – свободное предпринимательство, свобода духа продаваться построчно… Но вот что любопытно: «Современник» совершенно не следует своим состоявшимся, успешно-продажным предшественникам, блестяще окупившимся журналам Булгарина-Марлинского, а до того И. А. Крылова, Д. Ф. Фонвизина, т. е. литературно-художественным, на потребу небесполезного заполнения случившегося досуга, который бывает не только у барина – у мужика; в котором оказался столь сподручен незабвенный Александр Николаевич Бестужев-Марлинский, высокий предшественник будущих «писателей» с Никольского моста, еще не родившего своих шедевров «Страшный колдун или Ужасный чародей»…, и до номерных «Банда-1», «Банда-2», «Банда-3»…

Что же предлагает своим читателям г-н Пушкин? Статью о Джоне Теннере; обозрение политэкономии г-д Смита и Рикардо; о новых паровых машинах, производимых на заводах Модеслея (Лондон); о новых способах строительства комфортабельных дорог, называемых макадамовыми – естественно на фоне широкого обозрения литературно-словесного моря: Шекспир, Байрон, Альфред де Мюссе, Констан, Гюго, Баратынский, Катенин, Крылов, Шаховской, Гоголь; но в особом освещении, лучше всего выраженном заглавием его редакторского предуведомления «В зрелой словесности приходит время».

Джон Теннер – о жизни европейца среди ирокезов… это важно, у нас тоже есть Русская Америка; Смит и Рикардо в эпоху становления фабричной промышленности – это насущно…;…паровые машины выходят на дороги, вплывают в моря – это необходимо…;…а дороги? Две напасти у России: дураки (неустранимая) и дороги… – это все важно, государственно важно, но интересно ли г-ну Обломову с Гороховой улицы, прямое покушение на его покой и прекраснодушное безделье?

Пушкин, по своему ближайшему окружению, определенно переоценил состояние русского общества, заказав 2400 экземпляров 1-го номера: реализовано оказалось 800; из них едва ли число привлеченных статьями 1-го плана превысило и две сотни человек. С 3-го номера пришлось начать отступление перед читательской потребой.

Но мог ли пропустить это мимо своего внимания Николай I, в 1833 году впервые пригласивший на встречу в Зимний дворец сапоги и чуйки Российской промышленной ярмарки и вышедший к ним с императрицей и наследником престола? Не должен ли за то ухватиться; подпереть государственным плечом; приохотить к такому чтению, пока принудительно, как искренне почитаемый в память отца Петр Великий – в чем Николай Павлович решительно отличается от мышино-ненавидящего Николая Александровича – приохачивал палкой и солдатскими караулами высшие сословия к учению. Не сошлись… Все спустилось на самотек, т. е. на «свободу».

Создавая систему высшего технического образования в России Николай оформлял материально русского инженера, но только Пушкин обращал это социально-базовое явление в общественно-субъективный фактор – не обратил: в России инженер, не болтун, не образованец типа Б. Немцова, присутствует социально-невидимо.

А и шире, к кому адресовал публикуемые обширные философские и социологические обзоры, написанные уже не им, А. С. Пушкиным, кого будил и звал? Кого понуждал к делу? Философа, обществоведа, специалиста в совокупной области своих интуиций.

Пробудил? Дозвался?

Кто поскользнулся на гнилой кожуре

В 19 веке немецкий специалист-философ совершил грандиозную работу, уяснив себе и обществу, для чего и что есть Германия и Немец, вооружив этим знанием гимназического учителя и инженера, лавочника и политика, промышленника и офицера.

Немецкий офицер и солдат, инженер и рабочий узнали, что они представители нации средней и французскому остроумию, итальянской тонкости, английской выносливости, русской широте они могут противопоставить только простые, обозримые формы конкуренции и борьбы, охваченные в параграфы уставов и инструкций, экстазам чувства методический труд; следование и соблюдение правил становится священным национальным долгом, обращающим экстатизм в методизм. За спинами средних немецких солдат и простоманеврирующих немецких офицеров, входящих в Париж, Брюссель, Амстердам, Афины витают тени Гегеля, Фихте, Наторпа, Виндельбанда.

Кто с 1866 по 1945 год гнул мир, туповатые мекленбургско-прусские поросята или Германская Классическая Философия от Канта до Адорно? Победителем во Франко-Прусской войне, лучшей войне германского милитаризма, справедливо называют германского учителя, который в германских университетах узнал чему надо учить германский народ – но и когда возгордившийся боров-Михель вообразил себя волком-Вилли и львом-Адольфом и вдребезги разлетался на французской стали и русской степи, в момент величайших национальных катастроф раздавался им голос надежды: письма Фихте «К немецкой нации» возродили германский дух в 1808 году; две статьи Карла Ясперса «Современная Германия» возродили Германию в 1946 году…

Кто же стал выразителем русского национального духа, евразийски-американского, трехконтинентального, от Варты до Юкона, в 19 веке? Литератор, истончающееся, а сейчас и пресекающееся продолжение А. С. Пушкина.

Хорошо это или плохо, что в России вопросы Гегеля, Маркса, Шопенгауэра, Ницше, Дильтея, Шелера решают Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Леонов, Розанов? Для литературы – хорошо! А для вопросов? Экзальтированная литератка Криста Вульф, расплескавшаяся в политику, пришла в ужас от содеянного по итогу погрома ГДР и бросилась в петлю – но лучше ли от того поверившим ей восточным берлинцам? Русская коза, Юлька Друнина запустила мотор в гараже, увидев воочию «мир свободы», в который зазывала миллионнозёвые Лужниковские сборища – вернуть ее с того света, пусть домучается! 80-летний пес Даниил Гранин визжал о «моральности свободы» – притащите собаку на Московский вокзал, пусть посмотрит на 11-летних проституток!

Все, положившиеся на полученные таким образом прогнозы, подскользнулись на них как на гнилой кожуре. А. П. Чехов в конце декабря 1904 года в частном письме с сожалением пишет, что ни война, ни холера, ни голод не пробудят Россию – до 9 января остается 2 недели… В 1940 году синклит германской науки, собранной в Институте Буха под Берлином для оценок перспектив войны с СССР, на основе материала русской классической литературы приходит к выводу о низкой устойчивости русского национального характера. Напрасно русский участник семинара А. Солоневич взывает к коллегам:

– Вы подменяете реальный национальных характер его Достоевско-Толстовской карикатурой!

Его доводы опровергают цитатами из тех же Достоевского, Толстого; а еще Розанова, Гончарова, Тургенева… Гитлер ринулся в Россию, но встретил там не князя Мышкина и Алешу Карамазова, а злого рязанского мужика.

А не стоит ли нам провести расследование степени вины русской классической литературы в нападении Германии на СССР 22 июня 1941 года – оценкам Института Буха придавалось большое значение, на заключительное оглашение результатов работы семинара прибыли Иодль, Геббельс, Риббентроп, 4 из 10 командующих армиями будущего Восточного фронта; их внимательно читал А. Гитлер. И к чему бы он склонился, если бы полагал встретить на русской равнине не Платона Каратаева вкупе с Федькой Смердяковым, а Козьму Минина – Ферапонта Головатого, и Михаила Шеина – Василия Чуйкова?

Как оценивает А. С. Пушкин свое занятие журналистикой, новорусское приискивание денег, что приписывает ему Стелла Лазаревна Абрамович и за что похваляет; или старорусское дворянское государственное служение по всю жизнь, как вечная крепость у мужика? Ответ очевиден, и не увидеть этого Николаю Павловичу непростительно. Заталкивать же Пушкина в кормящийся ряд от Фаддея Булгарина до Пашки Гусева – подло.

Вот образчик такой подлости у той же Стеллы Абрамович: выражая буржуазно-стадное чувство ненависти к восстаниям низов, она помещает их в узкую щелочку неприязни к угнетающей буржуазный беспредел государственности – конечно, русской – и нехотя признает оправдание фабулы «Дубровского» до тех пор, пока вопрос идет об отстаивании частных прав одного протестанта против «наличной тотальности»; но впадает прямо-таки в неприличный раж, изъявляясь в ненависти к кистеневским мужикам, «бандитам», «шайке», «грабителям с большой дороги»; а кризис, охвативший А. С. Пушкина при написании последних глав, связывает с осознанием им «порочности насильническо-исторического хода».

Вот это уже подлость, т. е. честно-злонамеренное приписывание исторически реальному лицу своих мнений. С. Абрамович может много не знать, по скудоумию не понимать, по инородности не чувствовать в чуждой нации – замечательный образчик знания русского являет ее «крыжовенное варенье», посланное Надеждой Осиповной Александру Сергеевичу.

– Сударыня, «Крыжовенное варенье» пошлет тетя Сара племяннику Мойше; Надежда Осиповна пошлет Александру Сергеевичу «крыжовное варенье» – бог с ним; но профессиональный литературовед, филолог не может не знать сентенции Пушкина в его записной книжке: «В России счастливы только поэты и революционеры». Даже будучи дурой, но филологической дурой вы обязаны знать строки стихотворения «Денису Давыдову»:

 
Вот мой Пугач,
В твоем отряде
Урядник был бы он лихой…
 

Да, у А. С. Пушкина наступил длительный кризис при написании последних глав «Дубровского»; но не потому, что он усомнился в основном ходе, а потому, что барин и дворянин он знал и описывал народ внешним, инородно-обособленным образом, как действия и проявления иной, не своей силы – и это коренное во всей высокой культуре 19 века; то продолжение духовно-культурного раскола нации, что начался в 17 веке, когда разошлись пути Аввакума Петрова и Стеньки Разина, «самого поэтического лица русской истории» (А. С. – sis!), с Никитой Миновым и Алексеем Михайловичем; и как бы ни силилась вся русская литература от Пушкина до Чехова, она в этом отношении сопоставима с этнографическим описанием европейского путешественника новогвинейских папуасов. У Пушкина все легко складывается, пока народ фон, суд, рамки или соучастник-сопровождение действия Ринальдо-Дубровоского; но в сценах жизни разбойничьего лагеря он должен был описать не народ для кого-то, а народ сам в себе – и это у него, как и у всей великой русской литературы 19 века, если отодвинуть Н. А. Некрасова и боковые тропочки: Кольцова, Никитина, не получилось, и принципиально не получилось. Эту ограниченность неслиянием ощутил и пережил как трагедию Лев Толстой, его «Война и мир» это повествование русского барина при русском народе – только 20 век, сломавший старый раскол культуры, породил «Тихий Дон», роман народа о себе; тем он и его автор вам и ненавистны, но исторгнуть их вы ещё не можете, поэтому пытаетесь украсть одно у другого, хотя и люто ненавидите обоих.

В требовательной гражданственной Пушкинской журналистике приоткрывалась дверь к новому востребованию дворянского служения, освобожденного от земле-, и душе-владения; нечто необычное и как-то странно знакомое, когда офицеру домом был полк, корабль, бивуак и простор; нечто такое, что открывало выход из складывающегося противоречия: состоятельные столбовые дворяне оставляли службу, т. е. государственный корабль, а на их места заступала полудеклассированная мелкота вроде тех же ненавистных Николаю Бестужевых – на 5 братьев имевшие 19 крепостных – явно и определенно поднимая вопрос, кто будет социальной опорой государственности?

Открывался век пара, инженерии, всемирной связности и деятельность Рылеева, Завалишина, Загоскина в Русско-Американской компании, Амосова на уральских заводах, Бурачека и Попова на Петербургских верфях свидетельствовали об новой востребованности старорусского дворянского служения, не столько офицера, сколько ученого человека, инженера, геолога, мореплавателя стряхнувшего с себя екатерининский гнет привилегии на безделье, порожденный владением Обломовок и Кистеневок – как это должен был подхватить Николай Павлович!

Для возвращения Оболенских, Репниных, Долгоруких, Прозоровских, Шереметевых на государственный мостик, не расплескивая, а собирая на нем красу и кровь нации, надо было освободить дворянство от владения землей, того, на основе чего оно и создавалось; и в стихийном расползании дворянской мелкоты в прежде презираемые области науки, образования, технических занятий император должен был усмотреть не разложение и умаление дворянства, а обретение им нового лица.

Да, Россия утратила 1 место в мире по выплавке чугуна и ста-ли, но литая сталь и клинки Амосова явились в нем наилучшими; да, английская пресса бесконечно превосходит российскую по тиражу изданий – но ни одно из них не может сравниться по глубине и основательности с тем же пушкинским «Современником»; да, английский флот впятеро превосходит по корабельному составу русский – но охваченный жаждой торгашеской экономии посылает в исследовательские плавания остатние скорлупки перед списанием, и на каждое английское кругосветное плавание в 19 веке русские моряки совершают два, в неслыханно лучшем научно-исследовательской оснащении, стремительно заполняя географические карты отечественными названиями; но и кроме того, начиная обращать в прибыток государству 2/3 океанской поверхности планеты. А как жадно интересуется этим Пушкин, как докучливо выспрашивает в редкие встречи лицейского товарища Матюшкина о далеких морях!

Жизнь настоятельно требовала: если дворянство хочет вступить в просторы новых занятий, определяющие судьбы государственности, оно должно отряхнуться от заскорузлого землевладения – Граф Бобринский, заводящий в своих латифундиях сахароварение, такой же ретроград, как алексеевский боярин Борис Морозов, с вотчинными мануфактурами забредший в 19 век; бог с ним, пусть остается, уже не дворянин, а сахарозаводчик, выжига и копеечник.

Интересно, что в целом русское дворянство 1-й волны эмиграций 20-го века – впрочем, нечто подобное наблюдалось и после 1861 года – многократно реализовавшись в искусстве, науке, технике, инженерии, управлении, оказалось совершенно невосприимчивым к коммерции, предпринимательству, финансово-биржевым спекуляциям, в крайности снисходя даже до фермерства и пролетариата, как Долгоруковы в Англии.

– А раз так, к черту коммерцию!

Ах, Николай Павлович, как же вы тут нужны: вот болтают попусту Женька Онегин с Вовкой Ленским о «простом продукте» – а загоните вы их в гимназию или университет, пусть не просто так болтают, а для образования, все ведь пригодится…

Ладно, отставим, это ведь покуситься на священный принцип, «свободу» что-то делать, или ничего не делать; это ведь попахивает сталинщиной, петровщиной, романовщиной, рюриковщиной…; святоотеческим драньем задниц за тунеядство.

Коли за душой крест да голик…

Как-то хочется опять обратиться к конкретно-исторической эмпирии пушкинского дела. Приводимая Л. Аринштейном версия авторства Александра Раевского дипломов рогоносца психологически оправдана и может быть требует графологической проверки. В некоторую предосторожность следует указать, что в этом случае неизбежен еще один соучастник «истории»; тот, что доставил дипломы в Петербург – А. Раевский жил в Москве, а в момент драматического развертывания событий даже пре-бывал в Крыму; это вносит некоторый элемент сомнения. Другая особенность дипломов, дорогая импортная бумага, обложенная запретительными пошлинами тоже вроде бы ориентирует на приморский город с контрабандой или официальную столицу с иностранными представительствами. Есть серьезные сомнения и другого плана: графологическая экспертиза 1970-х годов установила, что дипломы написаны образованным, привычным к письму лицом, в то же время особенности языка (дипломы написаны на французском) свидетельствует, что он ему не родной, т. е. автор скорее всего русский: кажется, эксперты подметили во французском тексте кальки русской грамматики. Но сразу следует сказать, что это вряд ли возможно в случае А. Раевского, французским он владел превосходно, в детстве освоил его даже раньше русского и наоборот допускал кальки французской грамматики в свой русский… если конечно не было сознательного искажения.

Повторяю, психологически эта версия оправдана – но не более.

Много несуразностей, может быть только логических, от неумения выражать свои мысли, несет версия С. Абрамович об Геккереновском авторстве дипломов. В сущности, побудительной причиной всей интриги выставляются противоестественные половые влечения г-на барона к пасынку и ревность его к страсти Дантеса (почему-то не к обладанию другой женщиной); наиболее веским основанием приводится мнение А. Ахматовой. Что же, в области однополой любви лесбиянка Горенко (материалы внешнего наблюдения ОГПУ, начатые публикацией в «Нашем Современнике» и стыдливо прекращенные по выходу 2-х номеров) может считаться экспертом, но у построенной версии не сходятся концы с концами.

– Во-первых, Геккерен, профессиональный нидерландский дипломат уж во всяком случае не мог допустить русской кальки в свой французский язык; и если поручил написать диплом какому-то лицу, то скорее всего это было бы просто копирование баронского текста. Жорж Дантес, почти этнический француз, непреднамеренных ошибок тем более не допустил бы. Преднамеренные? Тут область безбрежного…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю