355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонтий Раковский » Изумленный капитан » Текст книги (страница 6)
Изумленный капитан
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:00

Текст книги "Изумленный капитан"


Автор книги: Леонтий Раковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

– Не все ли равно? – ответил Возницын.

Он лежал, подложив руки под затылок и глядел в потолок.

– Нет, Саша, не равно, – отозвался Дашков: – Я бы с иноверкой не знался бы!..

При этих словах Масальский даже перестал ходить.

– Ну и чудак ты, Андрюша! Баба всех вер хороша! Вот была у меня летось армяночка…

II

У Фроловских ворот Печкуров остановился в нерешительности: куда итти?

Он полдня прослонялся за Днепром, в гостиных дворах, надеясь найти какой-либо заработок – ничего не вышло.

У лабазов ждала толпа голодного, оборванного люда из подгородних дворцовых и монастырских деревень. Стоило купцу только показаться на пороге, как к нему, сшибая друг друга с ног, отовсюду бежали люди.

Печкуров ослабел от долголетней постоянной голодухи. Он не мог поспеть за более сильными и молодыми.

Простояв напрасно полдня, он, голодный, побрел домой.

На берегу Днепра полдничали рыбаки Авраамиевского монастыря. Они кинули Печкурову – Христа ради – кусок ячменной лепешки.

С тем Печкуров и приплелся в крепость.

По дороге он, у «Торжища», глянул было в корчму к знакомому целовальнику, который служил в ней еще при Борухе и помнил Печкурова. Но в корчме, как на грех, Печкуров наткнулся на самого хозяина, откупщика Герасима Шилу, который, несмотря на июньскую жару, щеголял в новеньком фаляндышевом [22]22
  Фаляндыш – толстое сукно.


[Закрыть]
жупане.

Увидев Печкурова, Шила затряс своей козлиной бородкой, затопал ногами:

– Вон!

(Шила не мог простить Печкурову, что он служил у Боруха).

Печкуров выкатился из корчмы, не дожидаясь, когда озлобленный Шила стукнет его по затылку, и побрел дальше по пустынным, пыльным улицам Смоленска.

С того Успеньева дня, 722 года, когда Борух окончательно оставил Зверовичи, и откупа перешли к Герасиму Шиле, Печкуров мыкался без работы вот уже четвертый год. В деревне работы не было: пахать – не на ком, сеять – нечего. Да у того, кто как-либо умудрился посеять, – толку было мало, – который год не родила земля. Народ кормился лебедой, кореньями да жолудями. Весной варили пустой – даже без соли – щавель и крапиву.

От голодухи и царских поборов разбегались кто куда: кто с покормежным письмом пустился по белу-свету, а кто со всеми животами махнул за рубеж – авось, там лучше!

Пока Печкуров стоял, теребя в раздумьи давно нечесаную бороду, мимо него к Соборному холму проковыляли на костылях двое калек. Ватага голозадых ребятишек пронеслась вслед за ними.

– Верно, в бискупском доме сегодня стол по какому-нибудь случаю, – решил Печкуров и повернул к Соборному холму, туда, где блестели главы Успенского собора.

У старого архиерейского дома, прозванного бискупским (в нем за польским владычеством жили католические епископы) толпился народ.

Печкуров напрасно пришел – никакого стола для бедных на архиерейском подворьи не было. Народ глазел на чьи-то сборы в дорогу – у крыльца стоял поместительный возок, запряженный парой неказистых, пузатых лошаденок.

В первый момент Печкуров не мог сообразить, кто ж уезжает. У лошадей, с кнутом под мышкой, похаживал, поправляя упряжь, флегматичный архиерейский кучер Федор. Выходило так, будто в путь-дорогу собрался сам архиепископ Филофей-арек. Но в запряжке были не вороные жеребцы из всегдашнего архиерейского выезда, а самые захудалые из всей конюшни – на таких с Днепра возили воду.

А из всей многочисленной архиерейской челяди сновал кросны от возка к дому один молодой, чернявый келейник.

Вот он вынес ясеневую укладку с большим висячим замком, но, по всей видимости, пустую – нес ее легко. Поставив укладку, келейник побежал снова в дом. Через минуту он вернулся, неся две подушки в грязных, измазанных клопами, наволочках.

– А куда ж девались перины, на которых архиепископ, бывало, перекачивался с боку на бок в саду, под яблоней?

Печкуров только собирался обо всем расспросить кого-либо, что это все значит, как услышал разговор в толпе:

– Отрешили вовсе. Едет к царице жалиться…

– А за что это его?

– Все добро пропил.

– Какой же это пастырь – в турецких шароварах ходил да блох из собаки вычесывал! У помещицы Помаскиной купил щенка – две тысячи кирпичу монастырского за него отдал!

– А где же его толмач? – спросил Печкуров у какого-то щуплого мещанина, который досконально все знал.

– Галатьянов? – переспросил, усмехаясь, мещанин. – Ищи его – он, брат, хитер: еще весной почуял, что дело плохо. В Москву укатил! Вином в Вознесенском монастыре торгует!

– Как же архиерей без толмача обходится? Ведь он русского-то языка не понимает?

– Верно: худо ему без Галатьянова – тот по-русски лопотал, как репу грыз, а келейник вовсе мало по-гречески смыслит.

– Гляди, гляди, идет! – послышалось в толпе.

На крыльцо, тяжело отдуваясь, вышел тучный архиепископ Филофей-грек. Он был одет по-дорожному – в потертую бархатную рясу и скуфью вместо клобука.

Архиепископ остановился, оглядываясь назад, видимо, поджидая кого-то. Из покоев доносился крик двух спорящих голосов.

– Мне просвирня рассказывала, – зашептала своей соседке какая-то мещанка, стоявшая рядом с Печкуровым: – Раньше архиерей перед обедней лицо серным дымом окуривал, чтобы белым быть! А то – видишь – пастырь, монах, а рожа – ровно горшок, красная…

– Теперь ему не до того, – усмехнулась соседка.

В это время на крыльцо выбежал покрасневший келейник.

За ним по пятам следовал сухощавый управитель архиерейских дел, Лазарь Кобяков.

Кобяков был возбужден. Он кричал, жестикулируя и брызгаясь слюной:

– Ничего не получите! Это вам не Константинополь! Тут голландской посольши нет, которая б дала вам на дорогу семь тысяч левков! И так доедете. Довольно! За четыре года наворовались! Хватит!

Архиепископ Филофей понял все без слов. Его толстые щеки побагровели. Он презрительно взглянул на разъяренного иеромонаха, быстро сошел с крыльца и, с неожиданной для своего тучного тела легкостью, влез в возок.

Келейник вскочил на грядку телеги, кучер подобрал вожжи и стегнул по неказистым лошаденкам.

Возок тронулся с места, и архиепископ, провожаемый вместо колокольного звона громкой руганью управителя архиерейских дел, отправился в далекий путь.

Народ, судача, медленно расходился.

Печкуров побрел из подворья.

Не успел он пройти нескольких шагов, как увидел бегущего навстречу ему целовальника из корчмы у «Торжища».

– Хозяина, Шилу, не видел? Он – там? – кивая на архиерейский дом, спросил целовальник.

– Нет. А что?

Целовальник остановился и, смеясь, сказал:

– Потеха! Из Питербурха Борух Глебов приехал: царица ему все откупа вернула…

Печкуров не стал дальше разговаривать с целовальником – он изо всех ног кинулся к «Торжищу».

У корчмы Печкуров еще издали увидел телегу с привязанными к задку пыльными коробьями.

Возле телеги, стряхивая с сапог дорожную грязь, топал солдат. В дверях корчмы, улыбаясь в широкую, черную бороду, стоял лопоухий Борух.

III

Когда Софья наконец услышала знакомый шум, доносившийся с Красной площади, сердце ее радостно забилось.

– С этого края идут сапожные и шорные ряды, – подумала она. Вспомнился вкусный запах дегтя, сыромяти, кожи.

– Дальше – скорняжный, суконный, а там мимо Василия Блаженного на мост и – в монастыре. Мать Серафима, Маремьяна Исаевна. Скорей бы!..

Софья прибавила шагу, обогнала нищих, которые, подымая пыль, ковыляли к площади, и вышла ко второму пряслу первого ряда. Так и есть – за четыре года она не забыла: с этой стороны площади торговали шорники.

У крайнего ларя, разглядывая отделанную серебром уздечку, стояли двое драгун в синих кафтанах с белыми отворотами. Один из драгун оглянулся на проходившую девушку.

Софья не вытерпела – сегодня она была в таком чудном настроении – ласково улыбнулась драгуну.

Драгун толкнул приятеля в бок и что-то зашептал ему на ухо. Софья прошла несколько шагов и снова оглянулась.

Драгун не спускал глаз с Софьи и в то же время продолжал тащить товарища от ларя. Но второй драгун упирался – его, видимо, больше интересовала уздечка.

Софья еще раз лукаво улыбнулась и юркнула в толпу. Она знала: в такой толкучке нелегко найти человека.

Вся площадь кишела народом.

Между покупателями и праздношатающимся людом сновали взад и вперед торговцы вразнос – сбитенщики, бабы с оладьями, пирогами, квасом.

Старьевщики носили вороха разноцветной одежды.

Софье показалось, что среди них мелькнуло рябое лицо Ирины Михайловой, известной выжежницы, жившей в Вознесенском монастыре.

С пером за ухом и бронзовой чернильницей у пояса, бродили среди толпы подьячие.

Нищие, юродивые голосили на все лады.

Между суконным и шелковым рядом стоял гроб с покойником. В головах горела свеча. Это на площадь вынесли бедняка, которого не на что было похоронить. Добросердечные люди клали на гроб для погребения и на помин души – кто сколько мог.

Софья отвернулась – она не могла видеть мертвецов – и заспешила дальше.

У самого Спасского моста, на перекрестке, так и называвшемся Поповским крестцом, толпились, как и раньше, безместные попы и дьяконы. Они ждали, когда кто-либо сговорит их отправить требу, а пока коротали время, кто как умел.

Двое диаконов боролись на кушаках. Вокруг них кольцом стоял народ.

Какой-то замшелый попик со смешными косичками на затылке, путаясь в длинной епитрахили, наскакивал петухом на толстого красноносого иерея, и кричал тенорком:

– А не тебя, скажешь, в Духов день, в кабаке «Веселухе», в Садовниках, били? А ты назавтрея вернулся в «Веселуху», аки пёс на блевотину свою, да в ней и рясу пропил? Скажешь, нет?

Толстый размахивал пустой кадильницей, готовый вот-вот заехать по носу замшелому попику, и флегматично отвечал:

– Врешь! Вот тебя посадская вдова за волосья трепала, что ты ей спьяну вместо молебна панафиду служил, это да!..

И хохотал пропитым басом.

Софья поскорее прошмыгнула мимо них на мост.

На мосту – у ларей – стояли тоже люди в подрясниках, но здесь было тихо.

Здесь продавали тетради с выписками из священного писания, рукописные книги, фряжские листы.

Еще несколько десятков шагов и – она у Вознесенского девичья монастыря.

Софья с волнением открыла калитку и вошла на такой знакомый монастырский двор.

Она в один миг окинула его: что изменилось за эти четыре года?

Кое-где мелькнули свежие заплаты на крышах да у церкви Георгия какая-то вкладчица поставила еловый сруб.

А так – все то же.

Пыльный, широкий двор.

У поварни ходили голуби. На крылечке возле своей кельи, бормоча что-то бессвязное, приплясывала безумная Груша, лет пять тому назад определенная в Вознесенский монастырь и отданная под начало старице-мукосее, матери Минфодоре.

У подвала, где обычно содержались колодники, было открыто окно. У окна, поставив меж колен старый мушкет, сидел на камушке безносый гренадер, дядя Кондрат («жив еще старик!»). Гренадер щурился на солнце и удивленно глядел, какая ж это белица, так нарядно, на голландский манер одетая, идет в монастырь.

Откуда-то из-за амбаров слышался повелительный голос келарши Асклиады.

Софья окинула взглядом кельи стариц и сразу нашла заветное окно. Вон оно. Открыто настежь.

Какая-то черная тень мелькнула в нем.

– Господи, жива ли? Ведь, столько лет прошло!.. – мелькнуло в голове.

Софья перебежала двор, вбежала по ступенькам (все те же истертые три ступеньки!) и очутилась в полутемном сводчатом коридоре.

Здесь было прохладно и пахло по-всегдашнему чем-то кислым. Со свету глаза плохо различали предметы, но Софья шла по привычке. Она знала: первая келья – матери Анфисы, будильщицы, вторая – толстой Досифеи, хлебенной старицы, а третья – до боли знакомая, родная…

Софья даже не постучала и не сказала обычного «во имя отца», а просто вбежала в келью.

У окна, прищурив один глаз (вдевала нитку в иголку), стояла мать Серафима.

Она обернулась на стук.

Софья бросилась к старушке на шею.

– Господи, Софьюшка, доченька моя! – лепетала, всхлипывая, мать Серафима, роняя на узкий подоконник иголку…


* * *

– Ешь, Софьюшка, ешь, подкрепляйся на дорогу! Дорога-то не близкий свет – в Астрахань! Это тебе не в Истру съездить, – потчевала мать Серафима.

– Спасибо, матушка: я – сыта! – отвечала Софья.

– Да съешь еще сырничков, или оладьев, – пододвигала она к Софье тарелки. – А, может, рыжичков еще отведаешь, а?

– Спасибо, не могу больше! Наелась, как бывало на Вознесенье: во как!

Софья, улыбаясь, провела пальцем по горлу.

– Это все ваши иноземные наряды не дают человеку и поесть, как следует. Кабы надела ты просторный летник или опашень, ты бы патриарший стол в самый Успеньев день высидела б! А то стиснули живот и грудь в этот проклятый китовый ус! Тут, я чай, слово трудно молвить, не то что по-настоящему поесть… Утешь старуху, – не унималась мать Серафима: – распусти шнуровку да поешь!.. Мы, ведь, тут все свои, не обессудим, – уговаривала она.

Софья расхохоталась.

– Да разве я мало съела? Право слово, не хочется! Сыта, сыта взаправду, – целуя мать Серафиму, отговаривалась Софья.

– Погоди! – отбивалась старуха. – Ну тогда съешь-ко хоть киселю клюковного. Кисель не бог весть какая еда! А ты, помнится, всегда его жаловала…

– Киселю еще съем, – сдалась Софья.

Мать Серафима повеселела.

– Маремьяна Исаевна, дайте вам еще положу, – потчевала гостеприимная хозяйка маленькую, сухонькую старушку, которую она пригласила к обеду, зная, как Софья любит Маремьяну Исаевну: ведь, старуха знавала софьину мать!

– Благодарствую. И где это вы, мать Серафима, всего раздобыли? – полюбопытствовала Маремьяна Исаевна.

– Досифея узнала, что Софьюшка приехала – уделила от своих щедрот. Ведь, она любила ее, эту баловницу, – говорила мать Серафима, с любовью глядя на свою воспитанницу.

– Помнишь, Маремьяна Исаевна, какая Софьюшка была, как ее привезли от графа Шереметьева? Черненькая, маленькая… А теперь, слава те, господи, вот какая!.. Только одна беда – непоседа! В детстве была и теперь такой осталась. Двадцать годов не прожила, а уж и в Питербурх и в Астрахань. Другая бы ревмя-ревела, что от родных мест уезжает, а она – рада-радехонька. Порхает ровно ветерок! Я никак в толк не возьму, какая радость в этих переездах? Только кости изломаешь. Поезжай, как говорится, хоть куда, – везде доля худа!..

– Матушка, вы не рассказали, что ж без меня в обители нового случилось? – перебила Софья, которой разговор, видимо, был не по вкусу.

– А что? Ничего. День прожили – и слава создателю. Вот как ты уехала, месяц шили балдахин для царского места. Одиннадцать стариц, никак, работали. Получали на день по той алтына по две деньги. Потом в другое лето крыши над кельями, малость, латали. Да лестницу к церкви Екатерины, что на вратех, отвие с улицы сделали, видела?

– А зачем это?

– Чтобы никто из мирян зря не мог претензии сыскать итти в монастырь, а то ходили, кто попало. У нас ничего, а у «Трубы», у крылошанок гульбище во втором часу пополуночи бывало… У нас – что? Вот лучше расскажи, как живешь, как твой ученик, как хозяева – капитан, или кто там…

– Коленька уже вырос – ему седьмой год пошел. Осенью за букварь сядет. Капитанша сердитая – вроде как келарша наша, мать Асклиада, – понизив голос, сказала Софья. – А Данила Захарович сам-то капитан Мишуков – такой ласковый да хороший! Его покойный царь Петр любил. Его все любят. Мы по нем так соскучились, пока он один в Астрахани жил. Вот скоро увидим его! – оживилась Софья.

В это время в дверь постучали.

– Во имя отца…

– Аминь! – ответила мать Серафима.

Все обернулись к двери.

На пороге стояла послушница келарши.

– Мать Асклиада велела вам, сестрица, притти к ней, – кланяясь Софье, сказала послушница и вышла из кельи.

Софья выскочила из-за стола, оправляя платье.

– Возьми окройся хоть платком, – суетилась мать Серафима: – А то вишь выголили: руки до самых плеч и шею! Срамота одна!

Когда Софья убежала, старухи минуту-другую сидели молча.

Маремьяна Исаевна жевала беззубыми челюстями пирог, а мать Серафима, в раздумьи, смотрела в низенькое окно. Из него в прохладу кельи лилось тепло июньского солнечного дня.

– Быстра! Огонь, а не девка! И как-то ей жизнь сложится? – мечтательно сказала мать Серафима, катая по скатерти хлебный шарик.

Маремьяна Исаевна не спеша дожевала пирог, утерла губы концом позеленевшего от старости головного платка, опущенного на шею и сказала:

– Жизнь человеческая, как тень птицы во время полета…

Снова помолчали.

Каждая старуха думала о своей прожитой жизни.

– А как ее мать в эти годы была? – спросила монахиня у Маремьяны Исаевны.

– Такая же стрекоза. Весь свет ей был мал, все носилась… И без мужа в сорок семь годов Софью родила, – заключила Маремьяна Исаевна, печально улыбаясь.

Разговор оборвался: в келью вбежала Софья. Она держала конверт, запечатанный сургучной печатью.

– Что это она тебе дала, Софьюшка? – спросила мать Серафима.

– Велела передать в Астрахани управителю монастырскими вотчинами.

– Ишь выдумала: девичье ли это дело мужчин разыскивать? Привыкла сама с мужиками день-деньской быть, так думает и всякому пристойно!.. Управляющего я знаю. Он тут был – вином у нас торговал. Жох! Глаза у него так по крылошанкам и бегали…

IV

В канцелярии астраханской конторы над портом было душно, как в бане. Единственное окно стояло открыто настежь, но и это не спасало от духоты. Через окно в канцелярию летели только тучи песку.

Песком было занесено все.

Возницын сидел в своем углу, за шкапам с делами.

Он остался в канцелярии самым старшим: все начальство, не дожидаясь, когда – за час до полудня – будет бить колокол на обед, разошлось по домам. И, кроме Возницына, томилась в канцелярской духоте только мелкота: канцелярист и два копииста. Возницын, с минуты на минуту ожидая колокола, лениво просматривал бумаги, присланные вчера Адмиралтейств-Коллегией из далекого Санкт-Питербурха.

В кратких промемориях ничего интересного не было – шло обычное: о побеге из службы пильного дела ученика, о строении на корабельных солдат кафтанов из васильковых и красных сукон за неимением зеленых и о том, что провиант должен отправляться на суда в бочках, а не в рогожах, «поелику от рогож более гниет, и в кораблях великий дух».

И все в таком же роде.

Только на последней, более пространной промемории Возницын задержался.


«Коллегиею слушан из Астрахани капитана фон-Вердена рапорт, что содержавшийся под арестом каторжный невольник Егор Седельников от чахотки пятнадцатого сего июня умре; коллегиею приказали: велеть оного каторжного невольника Седельникова тело его хотя и погребено, выкопать из земли и за оную продерзость повесить на висилице, за ноги, чтоб впредь и другие на то смотря таких продерзостей чинить остерегались».

Возницын на секунду представил себе Егора, каким он видел его в последний раз, когда Седельников беседовал с Афанасием.

– Бедняга! И неужели такой духотой мертвеца повесят? Это ж все Адмиралтейство провоняет, – подумал Возницын.

Он поднял голову от бумаг.

Канцелярист старательно чинил перья. Один копиист подшивал бумаги, а ближайший сосед Возницына, одутловатый князь Щетина-Ростовский, определенный по болезни из дека-юнгов в копиисты, как раз окончил переписывать страницу. Он не стал искать песочницу, а просто огреб ладонью со стола песок и присыпал им написанное.

– Приловчился, человек! – улыбаясь, подумал Возницын.

Ждать больше не хватало терпения.

– Когда ж наконец этот старый чорт будет бить склянки?

Возницын подошел к окну.

На небе не было ни облачка.

Солнце, подымаясь все выше и выше, жгло немилосердно.

Перед канцелярией, на широком адмиралтейском плацу, стоял под ружьем штрафованный матрос. Он был весь обвешан фузеями.

Возницын помнил его дело: это матрос 2-й статьи, Ефим Чеснок с гекбота «Александр Магнус», наказан за самовольную отлучку с корабля. Его должны были бы штрафовать шпицрутенами, но за то что Чеснок был ранен в низовом походе, кригсрехт [23]23
  Кригсрехт – военный суд.


[Закрыть]
присудил его не к жестокому, а обыкновенному наказанию: простоять под восемью фузеями шесть часов.

Матрос стоял с такой немыслимой выкладкой на самом солнцепеке уже третий час. Он стоял ровно, точно на смотру. Но можно было заметить, как дрожат его заплатанные колени.

Из-под треуголки по давно небритому лицу ручьями тек пот. Матрос ежесекундно моргал: соленый пот заливал глаза, а вытереть не было никакой возможности.

– Вот, должно быть, он ждет колокола! – мелькнуло в голове Возницына.

(После каждого часа стояния под ружьем, матросу полагался получасовой отдых.)

– Куда же, в самом деле, запропастился этот старик? – подумал Возницын, высовываясь из окна, чтобы посмотреть, не идет ли к адмиралтейскому колоколу, висевшему посреди плаца, солдат, отбивавший склянки.

Но, взглянув в окно, Возницын тотчас же отскочил прочь: от порта к канцелярии шел в сопровождении лейтенанта Пыжова сам капитан фон-Верден.

– Карлуша идет! – сказал Возницын и кинулся на свое место. Канцелярист загремел ящиком стола, пряча перья, копиист ткнул иглу в бумаги и захлопнул пухлое дело, Щетина-Ростовский совсем прилег грудью на стол от усердия.

Все четверо что-то писали.

– Кашды рекрут фыбрить полголофа! Я покажу, как пегал с корапль! – визгливой фистулой, по-бабьи, кричал у самой двери Карлуша.

Дверь отворилась. На пороге стоял поджарый капитан фон-Верден. Из-за его плеча выглядывало смущенное, красное лицо лейтенанта Пыжова.

Адмиралтейские служители стояли, вытянувши руки по швам.

– Мичман Фосницын, поезжайт немедленно нах Сиедлисты Остроф! Передайт ордер: гекбот «Новий траншемент» унд шкоут «Периний тьягота» фытянуть пять миль зюд-ост! Командир шкоут «Периний тьягота» княс Масалский скажить: эр хат команд только на паруса, абер нихтс сухопутный зольдатен! Еще рас биль сухопутний зольдат – будет имел фергер унд кригсрехт! – и, повернувшись, ушел так же быстро, как и появился.

А через секунду уже где-то у магазейнов капитанская фистула заливалась:

– Гундсфат! Молшат!

Для канцелярии гроза миновала.


* * *

– Ваше благородие, к кому ж раньше приставать – к гекботу или к шкоуту? – спросил сидевший на руле боцман.

– К гекботу! Право руля! – скомандовал Возницын. Гребцы поднажали. Шлюпка круто повернула в сторону.

С борта гекбота на подбегавшую шлюпку глядело несколько человек команды «Нового транжемента»: тут были кирпичные, широкоскулые музуры-калмыки и полдесятка матросов в рваных, отдаленно напоминавших одежду, разноцветных кафтанах: у одного он был зеленого колера, у другого – какой-то пегий, а третий матрос стоял, точно снигирь, – в ярко-красных лоскутьях.

Когда Возницын подымался по трапу, из кормовой каюты навстречу ему выбежал заспанный, разопревший командир «Нового транжемента», Андрюша Дашков.

Парик сидел у Андрюши криво, пальцы торопливо застегивали кафтан.

Возницын рассмеялся:

– Не пугайся, Андрюша: свои!

Увидев приятеля, Андрюша Дашков перестал застегиваться широко развел руки и, потянувшись, сладко зевнул.

– Чорт, никогда выспаться не дадут! – сказал он.

– А ты что ж, Андрюша, до полудня дрыхнешь?

– Я еще до света на кабанов в камыши ездил.

– Изловил?

– Нет, сегодня неудачно.

Они вошли в каюту. После яркого солнца – здесь показалось темно.

Андрюша, почесывая широкую, волосатую грудь, зевал.

Возницын снял треуголку и сел на рундук вытирая мокрый лоб.

– Я к тебе, Андрюша, не надолго. С приятной новостью, с ордером из конторы: Карлуша велит поставить «Новый транжемент» поближе к Астрахани. Вот тебе ордер, – подавая Дашкову бумагу, сказал он.

В это время наверху, на палубе, что-то упало. Андрюша недовольно скривился и выбежал из каюты, крикнув набегу:

– Посиди, Сашенька, я – сейчас!

Андрюша замешкался наверху. Было слышно, как он, топая ногами, кричал на кого-то:

– Я те в буй [24]24
  Буй – железный прут, с замком, надевавшийся преступникам на ногу.


[Закрыть]
другой раз посажу, стервеца! Ведь, давеча велел перенести на штирборт [25]25
  Штирборт – правая сторона.


[Закрыть]
.

Затем шаги над головой стихли, видимо командир пошел на бак. Возницыну лень было выходить на палубу – покидать прохладу каюты. Он оглядел андрюшино жилье.

Знакомая картина.

На стене, над постелью, распласталась волчья шкура. Пушистым комком висели в углу заячьи шкурки. На рундуке стояло чучело какой-то голенастой птицы.

На столе лежала краюха хлеба с воткнутым в нее ножом, кус сала, шомпол, рог c порохом, кисет, трубка и какая-то книга в желтом телячьем переплете.

Возницын потащил к себе книгу.

– Посмотрим, что это Андрюша читает? – улыбаясь, подумал он. Возницын знал – Андрюша до книг не охотник.

Возницын развернул книгу. На странице андрюшиным размашистым почерком стояло:


18 Василей посажен на бак за играние в кости.

19 Мазали левую сторону смолою и конопатили маслом.

20 Пришел от веста бот корабля «Александр Магнус».

21 Матрос Горовой упал с гальюна и утонул.

23 ветр велик, временами порывен.

24 сего числа был шабаш для ангела государыни-царицы.

Возницын захлопнул книгу: ничего интересного – это шханечный журнал.

Он отбросил книгу и, легонько насвистывая, стал ждать командира.

Наконец дверь отворилась – вошел Андрюша. Его сон окончательно прошел.

– Что ты там гневаешься?

– Да как же на них, чертей, не кричать? Распустились от безделья. Вчера, пока я отдыхал после обеда, передрались: музур убил матроса.

– И как, сильно убил?

– Да раскровянил морду порядком. Сегодня, положим, уже хорош: только в фонарях ходит.

– Что ж ты, кошками музура штрафовал?

– Всего было. Посадил в буй на бак, а он, сняв буй с ноги, бросил в море. Это казенную-то вещь! Придется снова всыпать да лень. Ну их всех к чорту! – плюнул он. – Что у вас слышно? Карлуша-то когда от нас убирается в Питербурх?

– Не сегодня-завтра. Ждем указу от Адмиралтейств-Коллегий. Оттого он и ходит злой, что Санкт-Питербурх не шлет бумаги.

– А капитан Мишуков что делает?

– Строить адмиралтейство на новом месте собирается. Все с чертежами возится…

Возницын взял треуголку и, нехотя, поднялся.

– Куда ж ты, Сашенька, спешишь? Оставайся – стерляжьей ухой угощу: час тому назад поймали!

– Некогда – надо еще на «Периную тяготу» заехать.

– И князь тоже поближе к Астрахани станет?

– Да, князю кроме того – нахлобучка, – улыбнулся Возницын. – Карлуша кригсрехтом грозится, ежели Масальский будет и впредь рукам волю давать – уж больно он зуботычины любит!

– Он у нас таковский! Петушок! – ответил Андрюша, выходя из каюты вслед за Возницыным. – Эй, боцман, трап господину секретарю!


* * *

Уже было три часа пополудни, когда Возницын вернулся в Астрахань из поездки на суда.

Он медленно шел домой: торопиться было некуда. Возницын знал, что в этот час Карлуша еще отдыхает после обеда, а в канцелярии такая же духота и канцелярские служители клюют носами над опостылевшими, пыльными папками.

В такую жару не хотелось ни о чем думать, не то что работать. А в гавани работа кипела.

С берега Волги, где каторжники забивали сваи, доносилась знакомая морская песня:

 
Вот раз, по два раз,
Кто командовать горазд,
Тому чарочка винца,
Два стаканчика пивца,
На закуску пирожка,
Для забавы девушка…
 

От Соляных амбаров, с огромными кулями соли на спине, легко бежали к барже гологрудые персы-музуры: соль грузили для отправки в Санкт-Петербурх солить корабли балтийской флотилии.

В тени адмиралтейских магазейнов примостился старый солдат-цырюльник. Он брил рекрутов.

Возле него стояла толпа молодых матросов.

Те, у кого голова была уже выбрита, как полагалось – до половины, потешались над товарищами, которым предстояла эта неприятная операция.

Солдат-цырюльник делал свое дело молча, со строгим лицом, точно священнодействовал.

Молодой рекрут, со смешно торчащими на одной части головы рыжими волосами, поливал из ковшика воду на подставленную голову. А солдат-цырюльник, скривив от натуги рот, тупой бритвой терзал очередную жертву.

– Глянь а сморщился-то как – ровно чарочку выпил!

– Терпи, казак: каторжником будешь!

– Ванюха, а ты теперь вроде как удод – с чубом! – гоготали со стороны.

Увидев проходившего мичмана, разом попритихли.

У кирпичных адмиралтейских ворот босой караульный солдат препирался с бабой-харчевницей. Баба хотела пройти в адмиралтейство, а караульный не пускал ее.

– Не знаешь разве – в морскую гавень вашему брату, харчевнику, ходить запрещено!

– У меня ж командирский денщик зимбиль [26]26
  Зимбиль (персидск.) корзина.


[Закрыть]
взял! – лезла баба.

– Ступай, ступай! – беззлобно приговаривал солдат, одной рукой держа мушкет, а другой бесцеремонно упираясь в необъятную бабину грудь.

А среди плаца все еще стоял под восемью фузеями Ефим Чеснок. Он, видимо, достаивал последний, шестой час.

Несмотря на невыносимую жару, матрос был бледен. Он глядел невидящими глазами куда-то в одну точку. Он стоял уже не так ровно, как три часа тому назад, а оплюхнув под непосильной тяжестью.

Возницын, проходя мимо, отвел глаза в сторону.

Не успел он пройти нескольких шагов, как сзади послышался лязг и какой-то шум.

Возницын обернулся – Ефим Чеснок лежал ничком в песке, накрытый восемью фузеями.

Возницын кинулся, было, к нему, но уже из караульной избы к штрафованному матросу бежал солдат.

Когда Возницын вошел к себе, Афанасий лежал в сенях на кошме, задрав вверх ноги, и пел «Не белы снеги». Увидев барина, Афанасий вскочил.

– Дай умыться! – сказал Возницын, проходя в комнату и на ходу стаскивая пропотевший кафтан.

Возницын умывался всегда у крыльца.

Он сбросил рубаху и вышел на крыльцо. Афанасий ожидал его с полотенцем и кунганом в руках.

Возницын с удовольствием подставил голову под струю воды. Афанасий лил из кунгана и, по привычке болтливого человека, уже что-то рассказывал.

– А сегодня из Питербурха к капитану Мишукову барыня с сыном и чернявой барышней приехали, – тараторил Афанасий.

Возницын, отфыркиваясь, с удовольствием мылся. Он не расслышал, что сказал Афанасий, но не переспросил его. «Все равно ничего путного не скажет», – думал Возницын.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю