355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонтий Раковский » Изумленный капитан » Текст книги (страница 2)
Изумленный капитан
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:00

Текст книги "Изумленный капитан"


Автор книги: Леонтий Раковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

VI

Посреди кельи, на холодном кирпичном полу, сидела толстая, румяная баба. Возле нее лежал узел с поношенной женской одеждой.

– Мать Серафима, может быть, Софьюшке шугаик грезетовый дать?

Старая, рыхлая монахиня, упершись руками в коленки, стояла наклонившись над пестрым ворохом.

– Нет, шугаик не годится!

– А епанечку на беличьем меху? Крыта белой парчей. Анадысь у вдовы приказной купила.

– Куда же там епанечку! Другое надобно, – ответила мать Серафима. – И ничего-то, как я погляжу, у тебя, Устиньюшка, нет. У Филатовны, ей-ей, больше выбору!

Старуха с трудом разогнулась.

Устиньюшка заерзала по холодным кирпичам пола.

– Что ты, что ты, матушка, господь с тобой! Ведь лучше выбору, чем у меня, не то что у Филатовны, на всей Красной площади не сыщешь! Вот те крест святой!

Устиньюшка одной рукой истово крестилась, а другой держала старуху за подол.

– Дай-кось я еще покажу тебе шубейку лисьего меху! И как это я забыла? Штофная, кофейного цвету. А по ней пукеты алые. Как раз Софьюшке к лицу!

Бабьи пальцы проворно забегали в разноцветном ворохе.

Замелькали роброны, шлафроки, самары.

– Не то, не то, не то!

Фиолетовые, зеленые, брусничные.

– Не то, не то!

Атласные, камчатные, объяринные.

– Не то!

– Да где же, прости, господи, она?..

Юбки, исподние, косынки, чепчики камортковые полетели в сторону.

Наконец, раскидав ворох одежды, баба извлекла из-под самого низу шубейку кофейного цвета. Она была сильно поношена. Алые цветочки побурели от грязи. Баба выворотила шубейку мехом наружу. Ловко встряхнула изрядно вытертый мех, подула, повела рукой.

– Вот, матушка, глянь-кось, лиса какая – сиводушка!

Мать Серафима нагнулась.

– Какая ж там сиводушка? Обыкновенная – красная. Да все ж шубейка лучше шугая! Примерь, Софьюшка!

Она протянула шубейку молодой, чернявой девушке, которая стояла тут же и с интересом глядела на цветистый ворох одежды.

Софья надела шубейку, выдернула из-под нее большую, черную косу, аккуратно застегнулась.

Шубейка была ей впору.

Устиньюшка подползла к Софье и обдергивала полы, сияя от удовольствия.

– Я же говорила: как по ней шита!

Мать Серафима, ворочая Софью из стороны в сторону, тщательно осматривала покупку.

Шубейка точно – сидела неплохо.

– Вот только рукава длинноваты, – сказала мать Серафима, слегка отходя назад и глядя на Софью издали.

Устиньюшка легко вскочила на ноги. Сунула пальцы в Софьин рукав. Улыбнулась.

– По крайней мере и без рукавиц не замерзнешь! И чего это, Софьюшка, у тебя руки так озябши?

– У нас в келье почитай с неделю не топлено, – ответила Софья.

– Где там с неделю – больше, – замахала руками мать Серафима. – Последний раз на Аксинью-полузимницу топили. Это у игуменьи да келарши день-деньской келейницы нажаривают печи. Им можно: у них дрова готовые, монастырские! А нам дров даром не дают – самим покупать приходится. Оттого мы больше своим теплом и греемся! Еще благодарение создателю – нынче мороз отвалился. Так что же ты, Софьюшка, – обернулась она к Софье: – возьмешь шубейку?

– Возьму, ехать чем-нибудь надо ж. Я к Маремьяне Исаевне в келью сбегаю, покажусь…

– Сбегай, Софьюшка!

Софья выбежала из кельи.

– Куда это она? – спросила Устиньюшка, собирая разбросанную одежду.

– К иноземкам в богадельню. Она с этими жидами да белорусцами целый бы день сидела. Что ни говори – к своим тянет.

Устиньюшка от удивления даже перестала связывать узел.

– Разве Софьюшка не русская? А какой же она породы?

– Отца не знаю, а мать когда-то Шереметьев пленной из Польши вывез.

– То-то я гляжу – Софьюшка смуглая, ровно цыганка или черкешенка. У нас такого народу нет. И где же ее мать?

– Умерла. Софья еще в младенчестве была.

– Так она, бедненькая, сиротой росла? – соболезнующе качая головой, спросила торговка.

– До семи годов на поварне у шереметьевских стряпух за печкой сидела, а потом графиня игуменье Венедикте в ученье отдала. А в монастыре к кому ж и определить, как не к книжной старице? Вот я ее и вырастила и выучила. Привезли махонькую, худенькую, а теперь…

– Пригожая девка! Глаза одни чего стоят. Такие большие, – мне все кажется – она ими нарочно так смотрит, – засмеялась Устиньюшка. – И куда ж она едет?

– В Питербурх. Мать Асклиада устроила ее наставницей к детям морского капитана.

Торговка окончила связывать узел. Встала.

– Вот побежала, непоседа, а тебе, поди, некогда! – заметила мать Серафима, садясь на лавку. – Посиди, Устиньюшка.

– Ничего, я погожу, пусть потешится обновкою, – ответила торговка, садясь.

Она заправила под платок выбившиеся волосы, деловито вытерла пальцами губы и спросила:

– Говорят, великой пост по случаю мира отменили, кроме первой и страстной недели?

– У нас и без отмены знатным персонам – ешь, что хочешь, – сказала, иронически улыбаясь, мать Серафима. – Это нам малородным, хоть ты какой болезнью одержима, все равно тащись в трапезную. А Бутурлина да Нарышкина – те в кельях жрут то, что им из дому присылают.

– А почему так?

– Поноро?вка, Устиньюшка. У них и пожитки в кельях стоят – сундуки и коробы, они и келейных девок имеют чрезвычайно, не по препорции. Им да игуменье с келаршей все можно! Вон протопоп Антипа – вдовец. Разве пристойно держать в девичьем монастыре вдового попа?

Устиньюшка оживилась:

– А в Рождественском монастыре, у «Трубы», как блудно воруют монахини, не слыхала? Мне намедни в рынке сказывали. Белица одна повздорила чего-то с трапезной старицей да и брякнула: «В монастыре живем, да, мол, без приплода ходим, не то что вы!» Так келарша Евстолия тую белицу велела бить плетьми в четыре перемены. А сама при этом стоит и приговаривает: «Не считай в обители брюхатых стариц!»

– Правда, нонче монахини хуже белиц стали, – махнула рукой мать Серафима.

– Белицы наши тоже хороши, – оглядываясь на дверь, затараторила торговка. – Рядом со мной вкладчица, дворянская вдова, живет. Ее окошко к поварне выходит. Верно, помнишь, баба годов шестьдесят, еще бородавка у нее на носу. Муж ее за какие-то провинности сослан в город Сибирь, так вот она живет в одной келье с кухарем да с наймиткой молодой девкой. И что же бы ты думала, мать Серафима? Не поделили с девкой кухаря – разодрались. И смех и грех. Мы ждали – Бесоволков кухаря в Свинский монастырь отправит на покаяние, а он так и оставил. А наймитку не знамо за что пытал. Совсем не по-христиански: без памяти полсуток лежала. Мало того – теперь еще на чепь посадил. Безносый гренадер ее караулит.

– Что это, Устиньюшка, у него, у гренадера, от любострастной болезни нос отвалился, или как? – спросила мать Серафима, брезгливо сплевывая в угол.

– Нет, он с моим покойным мужем в одном гренадерском полку служил. Ему нос по пьяному делу драгун откусил в аптеке «Тычке», что у Красного пруда.

Мать Серафима покачала головой:

– Вот так потешились!..

VII

– Ах ты, пся кость!

Герасим Шила стоял, задрав вверх пегую, клинышком, бородку. Короткие, точно обрубленные пальцы, никак не могли справиться с крючком воротника.

Лицо Герасима Шилы багровело не столько от натуги, сколько от злости: сегодня все раздражало его – и проклятый крючок в новом полушубке и доносившийся из-за перегородки звонкий шопот жены, которая чесала голову и читала по-старинке „Ojcze nasz”.

Герасим Шила и сам не очень твердо знал православные молитвы, но теперь со злостью подумал:

«Муж – соборный староста, а она молится по-польски, как старая баба-униатка! Дура!»

Наконец пальцы поймали крючком неподатливую петлю. Полушубок был застегнут.

– Агата, я пойду в кляштор! Гляди, не забудь телят напоить! – крикнул он жене и вышел.

В полутемных сенях Шила столкнулся с каким-то мужиком в драном кожухе.

Увидев Шилу, мужик оторопело отскочил в сторону. Сорвал с головы старую войлочную магерку.

– До панской милости!

Шила, не останавливаясь, шагнул во двор. Обернулся недовольно нахмурив свои пушистые, сходившиеся у переносья, седые брови.

– Запирай сени, запирай, не студи хаты! – крикнул он.

Мужик, шлепая разбитыми лаптями, торопливо выкатился вслед за хозяином.

Шила узнал его: это был черносошный крестьянин Михаил Печкуров.

– Ну, чего тебе, Михась? Говори скорей!

– Пан Шила, може у пана якая работа?.. Дети голодные… Хлеба с Покрова не видим!.. – говорил Печкуров, комкая в руках магерку.

– Нет у меня работы! – сурово перебил его Шила и пошел со двора.

Мужик с непокрытой головой кинулся за ним, припадая к шилиной руке в теплой варежке.

– Смилуйся, пан Шила!.. Може, лен трепать, альбо что…

Шила сердито отдернул руку.

– Сказано – нет, и нечего лезть! – зло обернулся он.

Мужик, опешивший, стоял, растерянно моргая белесыми глазами.

– К Боруху иди: у него и бровар и корчмы – все теперь у него! – крикнул взбешенный Шила и пошел по дороге к старому городу.

Сейчас, назвав своего главного врага, Шила так же распалился, как и вчера.

Вчера был торг на отдачу в откуп питейной продажи в Смоленском уезде. Герасим Шила хотел взять откупа, но Борух Лейбов, пять лет державший откупа в селе Зверовичах, дал большую цену, и откупа остались за ним. Оттого Шила плохо спал ночь и встал, как говорится, с левой ноги.

«Чорт старозаконный! Жид некрещеный. Мало ему Зверовичей было!» – со злостью думал Шила.

Он шел, глядя по сторонам. Хотел чем-либо отвлечься, но сегодня все представлялось Шиле в сумрачном свете.

Черные, закопченные избы предместья Смоленска с вытаявшими из-под снега крышами казались еще непригляднее и чернее.

Погода была отвратительная: несколько дней в Смоленске стояла оттепель, и на буграх повытаяла земля, а вчера с вечера тиснул мороз.

– «Герасим-грачевник на носу, а придется коней заново ковать: на тупых подковах до такой слизоте с кладью далеко не уедешь!» – с досадой думал Шила, осторожно ступая по дороге.

На улице не было ни души. Только возле Ильинского ручья чьи-то ребятишки катались с горки на куске льда вместо салазок. Накинув поверх рубашонок старые отцовские кожухи, так что полы волочились по снегу, они катались, не чувствуя холода.

«Вот драть надо, – посинели, а все возятся!» – подумал Шила.

У самого спуска к кронверку, построенному лет пятнадцать назад царем Петром для защиты Смоленска от шведов, Шилу нагнала подвода.

Услышав за плечами скрип полозьев, Шила посторонился.

– Пане Шила, сядайте, подвезу! – певуче сказал чей-то спокойный голос.

Шила обернулся.

В легких фигурных санках сидел чернобородый, заросший волосами до самых глаз старик лет пятидесяти. Из-под бобровой шапки торчали большие оттопыренные уши.

Это был откупщик Борух Лейбов.

Шила снял шапку.

– Спасибо, пане Борух, мне недалеко!

Борух придержал лошадь. Поехал рядом с Шилой.

– Куда это, пане Шила, собрался? В церковь на мшу?

– Я ж в соборе – церковный староста! – не без гордости сказал Шила.

– Дело доброе! – ответил Борух.

Разговор оборвался.

Оба думали об одном и том же, но никто не говорил ни слова.

Слышно было, как у коня ёкала селезенка да местами по вытаявшей земле неприятно чиркали полозья.

Борух сидел все такой же невозмутимо-спокойный.

Порывистый Герасим Шила, сдвинув брови, быстро шагал обок сани, стараясь не отставать от крупного шага коня.

Спускались к мосту через Днепр.

Конь, сдерживая наседавшие на ноги санки, щелкал задними копытами в кузов. Нетерпеливо поводил головой, натягивая вожжи.

– Ну, с горы надо ехать веселей! – чуть улыбнулся Борух. – Бывайте здоровы, пане Шила! – Он поклонился конкуренту и отпустил вожжи.

Шила даже не успел ответить – фигурные санки уже легко летели с горы.

«Ишь, ушастая морда! Кожан чортов! Подъехал к этой старой балаболке – губернатору – и взял откупа. Теперь разъезжает пан-паном! – с огорчением думал Шила. – И чем бы его сжить только?»

На Соборном холме ударил первый колокол.

VIII

Архиепископ смоленский Филофей-грек сидел, готовый итти в собор: в мантии и клобуке. Он барабанил по столу пухлыми пальцами и тяжело отдувался: архиепископ ни слова не понимал по-русски и не мог помочь своему толмачу Галатьянову, который вот уже полчаса спорил с упрямым иеромонахом Лазарем Кобяжовым.

Иеромонах Лазарь Кобяков, управитель архиерейских дел, сухощавый, болезненного вида человек, выходил из себя. Он кричал на весь архиерейский дом, брызгаясь слюной и жестикулируя так, что белесые жесткие волосы иеромонаха болтались по замусоленным плечам подрясника.

– Никакого меду в том погребе нет! Всю келейную рухлядь блаженныя памяти митрополита Варлаама вы же взяли? Даже перинишки худой не оставили, так еще чего?

Галатьянов, улыбаясь большими наглыми глазами, спокойно ответил:

– Мед есть. Триста ведер есть. И красного ренского сколько-то ведер осталось!

– Кто сказал? Кто это знает? – подскочил иеромонах Лазарь.

– Шила знает.

– Много знать хочет! Знал бы уж свой лабаз! Лгунишка, неприсяжный человек!

– Аркета?. Дэн э?хо ке?рон. Препи на гипа?го ис тин экклеси?ан [6]6
  Довольно. У меня нет времени. Мне надо итти в церковь.


[Закрыть]
, – встал, багровея, архиепископ.

– Не будем спорить, есть мед или нет. Владыко требует ключ! – убрав улыбку с лица, сказал Галатьянов.

Иеромонах Лазарь перекосился от злости.

– Литургию на ржаных просфорах вместо пшеничных служите, попов от кельи, а не от приказу ставите! – захлебываясь, приговаривал он, роясь в карманах подрясника. – Весь свет охапить хотите! – Иеромонах Лазарь трясущимися руками отцепил от связки один ключ и бросил его на стол. – Ешьте, берите, только подавитесь! – крикнул он и, взбешенный, выскочил из приемной залы.

В Троицком теплом соборе архиепископа Филофея ждало много народа. С месяц тому назад царь Петр назначил в Смоленск нового архиерея, Филофея-грека.

Мещане ходили смотреть на этого толстого, одутловатого владыку и слушать, как он на греческом языке тенорком служит литургию, а мещанки – смотреть на красивого архиерейского толмача.

По обеим сторонам ковра, постланного от двери до архиерейской кафедры, толпился народ: белые свитки мешались с желтыми кожухами. В углу на скамейке шептались старухи. У кафельной печи грелись нищие.

А посреди собора в поношенных сермяжных шинелях стояла кучка солдат Дорогобужского полка. Осторожно поворачивая головы, солдаты с любопытством разглядывали резные иконы, висевшие на стенах, и пухлых ангелов, лепившихся под потолком. (Собор был переделан из костела.)

Сегодня владыка почему-то замешкался. Соборный староста Герасим Шила уже несколько раз нетерпеливо выскакивал из собора посмотреть, не идет ли.

Наконец раздался колокольный звон.

Давясь и тесня друг друга, все кинулись к ковру. Диакон, о чем-то басивший на клиросе с певчими, спешил к выходу, размахивая кадилом и откашливаясь на весь собор.

Двери открылись.

В дверях показался орлиный нос и красное, одутловатое лицо архиепископа Филофея.

Перебивая диакона, хор грянул:

– Достойно есть!..

IX

„Се суть греси мои: сребролюбие,

златолюбие, славолюбие, самолюбие,

миролюбие, плотолюбие, многолюбие…”

Покаянник XVII века.

Две тени отражались на стене: одна – нелепо-длинная, островерхая, другая – короткая и бесформенная.

За столом в легком подряснике и скуфье сидел Лазарь Кобяков и плосколикий толстый монах.

Монах ел руками жирную рыбу, вкусно причмокивая и выплевывая на стол кости.

Кобяков, разрумянившийся от выпитого меда, горячо говорил, стуча кулаком по столу:

– Сребролюбец и мздоимец безмерный! За гривну готов любого грязного холопа в попы посвятить! В дворцовом селе Зверовичах некоего Авраама поставил за тринадцать рублей за десять алтын. А поп тот в грамоте столько же знает, как свинья в марципанах!

– Да и толмач его, грек этот сладкогласый, подстать преосвященному, – вставил монах. – Мне намедни сказывали: поп, отец Илларион, захотел перевестись из села Жабыки в село Ходыки. Галатьянов запросил с попа за перехожую двадцать рублев. Отец Илларион и говорит: – мне таких денег негде взять. Торговались, торговались, наконец Галатьянов согласился дать перехожую за три целковых.

Монах вытер жирные пальцы о свою кудлатую огненно-рыжую голову, стряхнул с бороды крошки и отодвинулся от стола.

– Что Филофей, что Галатьянов – одна сатана! – махнул рукой Лазарь. – Им бы весь свет взять, и то мало покажется! Ведь месяц в Смоленске живут, а чего только не забрали? Сбор от образа божией матери над днепровскими воротами, что еще при Варлааме собрали, – триста восемьдесят рублей, – взяли; привесы от образа – взяли; всю келейную рухлядь митрополичью, что в ризничной и в кладовой палатах, – взяли. А сколько добра от митрополита осталось? Погоди, я тебе прочту!

Кобяков подбежал к постели, взял стоявший в изголовье небольшой кипарисный ящичек, открыл его и стал в нем рыться.

– Сейчас узнаешь, у меня весь реестр припрятан!

Плосколикий монах сидел, без интереса глядя на опустевшую флягу и на рыбьи кости, разбросанные по столу.

– Вот, вот, сейчас!

Лазарь достал из ящичка несколько исписанных клочков бумаги. Вернулся к столу.

– Послушай, какую рухлядишку греки забрали: «три мантии, девять ряс, четырнадцать аршин желтого сканного байберека, полпята аршина алого китайского с травами атласу, жемчугу восемь ниток, рассыпного, мелкой руки, кровать красного дерева, а местами на винтах железных, канапея обита кожею, двои кресла дубовые, при коих двенадцать стульев решетчатые, часы стенные с курантами…» Погоди, погоди, это еще не все. – Лазарь взял другой листок. – Я те прочту, сколько эти константинопольские псы одной посуды забрали. Да не лишь бы какой, а серебряной. – Кобяков снова стал читать: – «Судок столовый со птицею, шесть чашек, что огурцы подают, мис круглых пять, крышки с лицами три блюдечки конфетные, окрайки решетчатые, чашки водочные чеканены и вызолочены, чайник маленькой, руковятка деревянная, игодь медная, чернильница с умбраколом посеребряная…» Всего не перечтешь, – прервал чтение Кобяков, видя, что гость смотрит совсем осовелыми глазами.

Он спрятал реестр в кипарисный ящичек.

– К доношению приложу: пусть в синоде на Филофеево несытство полюбуются! Горек тогда ему митрополичий мед окажется!

Плосколикий монах поднялся.

– Ну, так ты, отец Лазарь, пиши: я не стану те мешать! А ежели надо будет – скажи: я к тому доношению руку приложу!

…Свеча в медном митрополичьем шандале совсем оплыла, когда Лазарь Кобяков, уже на второй странице доношения выводил:


«…трудное житие при таких людех, что хотят весь свет охаять, а что какие ныне регулы повелевают, ни во что вменяют понеже несытства сребролюбия никако удержаться может смоленский архиерей, к тому же гордыня и злоба древняя в них спочивает, понеже когда придет в злобу, то дня три пищи не приемлет, а все из-за сребролюбия…»

Вторая глава
I

Усталые лошади с трудом тащили по весенней грязи телегу.

Вся дорога была в выбоинах, и телега то и дело ныряла, зарываясь в грязь по ступицу.

Сначала вниз летела серая сермяжная спина архиерейского кучера Федора, затем передние колеса подымались – падал Галатьянов.

Галатьянов полулежал в телеге; за двадцать пять дней дороги из Москвы в Питербурх он садился то так, то этак, и все было нехорошо. К тому же от постоянной тряски ныла спина.

Галатьянов курил и со скуки смотрел по сторонам, хотя и сейчас, подъезжая к Питербурху, на дороге было все то же: то тянулись бесконечные подводы с какими-то мешками, чугунными ядрами или с якорными канатами (все низовый поход), и крестьяне, по пояс забрызганные грязью, понуро брели, в расхлестанных лаптях по обочине, такой же вязкой, как и сама дорога; то грузно ныряла в колдобинах четырехместная карета, и вспотевший кучер щелкал бичом по взмыленной шестерке: то, подгоняя палашами худых лошаденок, проезжали в латаных синих кафтанах драгуны.

И всюду – в канавах и посреди дороги, – выпятив вздутые бока, валялись лошадиные трупы. И вороны, сидевшие на падали, увидев приближающихся людей, с криком летели прочь.

Все было то же.

Но чем ближе подъезжали к Питербурху, тем светлее и прозрачнее становилось вечернее небо: там, над Невой, уже не угасала заря – начались белые ночи.

Галатьянов лежал и думал. За двадцать пять дней все мысли были передуманы.

В Москве, с Шилой, хорошо продали пятьдесят ведер митрополичьего меду: удачно подвезли – к самой Пасхе.

Теперь осталось только узнать в Питербурхе, какой донос состряпал этот завидущий Лазарь Кобяков на Филофея и синод. О доносе Галатьянов узнал в Москве.

И вот из-за доноса приходилось три недели мучиться: днем пролеживать бока на мешке с овсом, а ночью – кормить клопов в мужичьих хатах.

А ведь вместо этого Галатьянов теперь мог бы спокойно сидеть в Смоленске у какой-либо ласковой вдовушки с Зеленого ручья…

Вечерело.

Уже оставалось верст пять до Славянки, последней станции перед Санкт-Питербурхом, когда они наехали на обычную дорожную сцену: среди грязи, скособочившись, стояла на трех колесах телега. На грядке сидела женщина в штофной, кофейного цвета шубейке. Мужчина возился у сломанного колеса.

По фризовому бостроку василькового цвета и валеной матросской шляпе мужчины Галатьянов догадался, что беда приключилась с матросом.

– Что, приятель, пришлось «скобу сажать?» [7]7
  „Сажать скобу” – шуточное морское выражение, означающее „стать на якорь”.


[Закрыть]
– смеясь, крикнул матросу Галатьянов.

На голос Галатьянова обернулись оба – матрос и его спутница. Матрос был рябой пожилой мужчина, а спутница в штофной шубейке оказалась молодой девушкой.

Черные глаза Галатьянова, только что со скукой глядевшие кругом, вдруг ожили: девушка была хороша. Хороши были огромные, точно от удивления расширенные, какие-то темные глаза и четко очерченные, сочные, слегка припухшие губы.

Галатьянов тронул Федора за плечо. Лошади охотно остановились.

– На такой дороге железное не выдержит! – хмуро сказал матрос, вытирая о штаны грязные руки.

– Откуда путь держите?

– Из Москвы.

– А запасного колеса нет? – спросил архиерейский кучер.

– Ишь, чего захотел. Кол подложим да как-либо на нем и дотащимся до Славянки. Вон ямщик пошел рубить. – Матрос указал рукой в сторону от дороги.

Там, с трудом выдирая ноги из топкого болота, брел к чахлым кустам человек.

– А чьи будете? – спросил Галатьянов.

– Я денщик капитана Мишукова. Везу детям капитана наставницу.

Галатьянов пристально глядел на девушку, что-то прикидывая в уме.

– Как же, Захария Даниловича капитана Мишукова я знаю – сам боцманом в галерном флоте служил. Давай нам барышню – мы до Славянки довезем, что ж ей мучиться! – предложил Галатьянов.

Девушка в первый момент обрадовалась предложению. Ее большие глаза с благодарностью глянули на Галатьянова.

Она взяла было узелок, лежащий в ногах, но потом в нерешительности остановилась, вопросительно глядя на денщика.

– Поезжай, Софья Васильевна, до Славянки – отдохни, а мы как-либо дотащимся, – сказал денщик, принимая от Софьи узелок.

Галатьянов молча улыбался.

Софья поставила ногу на колесо и, выбирая, куда бы посуше ступить, слезла.

Шагая широко раскарякой, чтобы не забрызгаться грязью, она подошла к телеге Галатьянова.

Галатьянов протянул ей руку.

Софья вскинула свои длинные ресницы, застенчиво улыбнулась и крепкой маленькой рукой схватилась за руку Галатьянова.

– Гоп!

Софья легко прыгнула в телегу.

– А ведь глаза-то у нее не черные, а синие, ма тон фео?н, [8]8
  Ма тон фео?н (греческ.) – ей-богу.


[Закрыть]
синие! – с удовольствием отметил Галатьянов.

Софья уселась, перекинула толстую черную косу со спины на грудь и взяла на колени узелок.

– Остановимся у Сидора, где колодец! – весело крикнул денщику Галатьянов.

И телега снова пошла нырять по разбитой и залитой водой московской дороге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю