412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Комаров » За горами, за лесами » Текст книги (страница 1)
За горами, за лесами
  • Текст добавлен: 16 октября 2025, 16:30

Текст книги "За горами, за лесами"


Автор книги: Леонид Комаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

За горами, за лесами

 
Утекает детство, как вода,
Утекает детство, но в наследство
Остается людям песня детства,
Память остается навсегда…
 
Расул Гамзатов

…Тук-тук, тук-тук… Стучат колеса по рельсам. За окном вагона ночь. От закопченного фонаря со свечой, подвешенного в проходе под самым потолком, качаются густые тени.

Душно. Народу полно. Даже на третьих полках спят по двое. Слышится храп, беспокойное бормотание во сне, всхлипы.

Мама дремлет у меня в ногах. Голова ее мотается из стороны в сторону. Время от времени она открывает глаза и смотрит в темень за окно.

Мне не хочется спать. Я думаю о том, что мы уже очень давно-предавно в этом поезде. И все едем и едем… Нас подолгу держат на каких-то полустанках и разъездах. Мы пропускаем составы с грузами и военными. А кругом степи…

– Мам, мы скоро приедем?

– Не знаю.

– А куда мы едем?

– Туда, куда поезд везет…

Но никто не знает, куда нас везет поезд. Знаем одно: на восток.

– Ты спи, – говорит мама шепотом. – Хочешь, я тебе сказку расскажу? За горами, за лесами, за далекими морями, в тридевятом царстве, тридесятом государстве…

Да, да… Это там, куда мы едем. За горами, за лесами. Далеко, далеко, в неведомой стране…

ВОЕННЫЙ ХЛЕБ

Мы называли его «аржанухой». Кроме ржаной муки были в нем отруби и лузга; если запивать водой, он становился кислым, и между зубов застревала шелуха. Но все равно «аржануха» казалась мне вкуснее тех сдобных булок, что продавались у нас в Киеве на углу Крещатика и бульвара Шевченко.

Нас с мамой эвакуировали на Урал, в Челябинск, когда мне было восемь лет. Подселили в Линейном поселке в хозяйском доме, как и многих эвакуированных.

Прошла первая военная зима, очень трудная. Не хватало топлива – холодина. Недоставало продуктов – голодуха. Хлеб и теперь давали по карточкам: маме, как служащей, 500 граммов, мне по детской – 300.

Потеряешь – другой карточки не выдадут, и целый месяц голодный. Карточки обычно разрезали по декадам, остальные прятали. Я помню, мою и свою «декаду» мама сшивала в уголке.

Всю зиму я проходил во френчике, который мама подбила ватой. Теплой шапки тоже не было, и я носил матросскую бескозырку. К ней мама приладила стеженые клапаны, чтобы не мерзли уши. Но потом учительница Мария Филипповна выхлопотала для меня в школе талон на шапку-ушанку, а затем и на фуфайку.

И вот наступила весна. Растаял снег. Подсохла грязь. На лужайках, по обочинам дорог зазеленела трава, в палисадниках бело-розовым дымом цветенья окутались деревья и кусты. И даже казалось, что никакой войны вовсе и нет. Мы очень радовались теплу и тому, что можно бегать по улицам босиком.

За хлебом мы ходили обычно вдвоем с Петрусем, моим ровесником, тоже эвакуированным с Украины. Петрусь с сестренкой и матерью, проворной украинкой, или, как тут называли, «хохлушкой», жили напротив, у Коротеевых.

Петрусь говорил быстро-быстро, как и его мать. Местные пацаны никогда не понимали его и с любопытством глазели, как он шевелит губами. Я тоже первое время все «шокал» – «шо» да «шо». А здешние говорят – «чё»: «Чё те нада-то? Пинка, ли чё ли?»

Коротеевские пацаны частенько задирали нас.

Мы не то, чтобы боялись их, а просто не связывались, и чаще всего играли вдвоем. Иногда к нам подходил Витёк Евдокимов, сын нашей учительницы Марии Филипповны. Витёк хоть и местный, но не такой, как коротеевские. За то, что он дружил с нами, они обзывали его «хохляндией», и Витёк однажды крепко схватился с ними. После этого коротеевские стали побаиваться нас.

Охрименкам (это Петрусина фамилия) плохо жилось у Коротеевых. Хозяева всегда ворчали на них, попрекали всем. Особенно за топливо. Дом у них был большой, а угля и дров не хватало. Коротеев-хозяин работал в гараже и приносил оттуда для топки обрезки от резиновых покрышек. В доме стояла круглая, облицованная жестью и выкрашенная в мерный цвет печь-голландка, обогревавшая все комнаты. Топили из комнаты, где жили Охрименки, а задвижка находилась на половине хозяев, и они часто, чтобы сберечь тепло, задвигали ее раньше времени. Однажды Петрусь с сестренкой чуть не угорели до смерти. Хорошо, что мать проснулась посреди ночи, одела ребятишек и вытащила на улицу. Там они отдышались… А еще коротеевский Митяй лазил к ним в комнату и воровал продукты. Плохо жилось Охрименкам. Потому-то Петрусь не любил свой дом, а чаще бывал у нас.

У Петруся по весне выступали на носу большие конопатины, и не рыжие, а какие-то серо-зелено-коричневые. Когда он приходил к нам, наша хозяйка Агриппина Степановна говорила:

– Опять нос не отмыл? Гляди-ко, мухи-те как засидели.

Тетя Груня не злая. Домик у нее хоть и маленький, всего-то небольшая передняя, которую мы с мамой занимали, да горница, но жили, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Двое ее женатых сыновей воевали, мужа она перед войной схоронила – в аварию на заводе попал. Тетя Груня получала за него пенсию да огородом кормилась, а на производстве не работала – ей было уж за пятьдесят.

Был у нее старый-престарый красный граммофон. Я такой диковины раньше никогда не видел. По праздникам она приглашала нас к себе в горницу послушать пластинки – хриплые, заезженные. Мама приносила сахар, и мы пили чай, заваренный сушеной ягодой и богородской травкой, настой которой тетя Груня использовала как «средствие от головы». Питье это терпкое и горьковатое прикусывали маленькими комочками сахара. Еще пили чай на сахарине: крошку положишь на стакан и сладко. Только говорили, что если чайную ложку съесть зараз, можно помереть.

И был у тети Груни также чайный сервиз фарфоровый, который она доставала с горки и ставила на стол по праздникам.

– Покойный мой на день ангела подарил.

Одним словом, жилось нам у тети Груни неплохо.

У Евдокимовых тоже жил квартирант Борис Львович, художник из Ленинграда. Ему было около шестидесяти, и он работал на заводе. Когда оформлялся в отделе кадров, его спросили:

– Специальность?

– Художник-реставратор.

– Маляр, значит. Будете работать в литейном цехе.

И Борис Львович рисовал плакаты, лозунги, объявления, а урывками писал картину о заводе. Эта картина теперь в музее висит.

Паек Борис Львович получал по «горячей» карточке, как литейщик, и половину отдавал Марии Филипповне.

Борис Львович роста невысокого, сухонький и с бородкой клинышком. Часто, когда ходил по воду к колодцу с небольшим алюминиевым ведерком, заходил к нам на обратном пути и подолгу засиживался.

– Вы уж не гневайтесь на меня, старика, – говорил он маме. – Хочется поговорить…

– Проходите, пожалуйста! – Мама тоже была рада его визитам. Борис Львович сообщал о последних сводках Совинформбюро и рассказывал о цеховых новостях, жаловался на свой ревматизм и сетовал на то, что в поселке медленно строят баню. У них в цехе, говорил он, двое рабочих уже заболели сыпным тифом. Самое страшное, если заедят вши. Уж это он хорошо знает по первой империалистической. Служил тогда санитаром.

Я слушал рассказы Бориса Львовича и думал: империалистическая война – это очень давно, это еще до гражданской, о которой мне рассказывал отец. Но я мало что запомнил. А вот как началась эта война – я помнил. Как в песне:

 
Двадцать второго июня,
Ровно в четыре часа,
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война…
 

В четыре часа утра в то воскресенье я, наверное, спал. И бомбили не у нас на бульваре Шевченко, а где-то у завода «Арсенал». Но хорошо помню, что день был ясный, солнечный. С вечера папа говорил, что мы поедем на Владимирскую Горку… И все последующие дни были безоблачными, но бесконечные тревоги, вой сирен загоняли людей в подвалы, приспособленные под бомбоубежища.

Через маленькое подвальное окошко, заделанное решеткой (а может, я это себе вообразил и потом поверил?), я видел, как над Бессарабским крытым рынком сбили немецкий самолет. Я до сих пор отчетливо вижу черный хвост дыма. А то, что на крыше соседнего «пятого» дома, рядом с гостиницей «Паласс» был установлен зенитный пулемет, я точно помню. И еще ясно запомнил, как вечерами посредине Крещатика, поддерживаемые за веревки, проплывали аэростаты заграждения. Потом они высоко поднимались в небо и золотились одним боком в лучах заходящего солнца.

…А потом была эвакуация.

К нам пришел человек с папиной работы и велел собираться, ничего лишнего не брать, и сказал, что за нами утром приедет машина. Мама всполошилась, сказала, что не может уехать без отца (папу срочно вызвали в Москву). Мужчина заверил, что отец обо всем знает и просил лишних вопросов не задавать.

Наверное, с полчаса мама сидела неподвижно, с окаменевшим лицом, потом принялась собирать вещи в дорогу. Что-то заталкивала в чемоданы, потом вытаскивала и укладывала совсем другие вещи, снова перебирала – и так без конца.

Я захотел есть и сказал об этом маме.

– Ах, да, – очнулась она и налила мне стакан молока.

А я тогда молока терпеть не мог – из-за пенок – и начал ложечкой их вылавливать.

– Что ты играешься! – прикрикнула на-меня мама. – Пей без фокусов!

Я видел, что мама сильно нервничает, и стал цедить молоко, но пенки все равно проскальзывали через мои щербатые зубы и застревали в горле. Меня чуть не стошнило.

Сколько раз потом, в голодную пору, мама напоминала мне об этом, и я уверял ее, что готов выпить хоть целый литр!

Утром за нами приехала легковушка «эмка». Мама, конечно, заплакала. Вытирая слезы, принялась писать папе записку – целое письмо. Шофер сел и стал терпеливо ждать. Наконец, мама свернула письмо и положила на стол, на видном месте.

До Урала мы добирались недели три, а то и больше. Несколько раз в начале пути, до того, как Волгу переехали, попадали под бомбежки и пулеметный обстрел. За Волгой стало спокойно, и нас повезли быстрее. На знойных и пыльных станциях Северного Казахстана я впервые увидел живого верблюда.

И вот мы в Челябинске. Этот город приютил, дал кров, хлеб и работу сотням тысяч людей из западных районов страны, а для многих стал второй родиной.

…И об этом говорил Борис Львович с моей матерью. Но тогда они чаще всего вспоминали прошлое, то, что осталось по ту сторону войны. У Бориса Львовича – любимая работа в музеях и картинных галереях, квартира с камином и большой библиотекой. Но больше всего ему жалко было краски и этюдник, подаренный одним известным художником. Мама говорила, что тоже ничего так не жалеет, как коробку с нитками «мулине». Мама очень любила вышивать гладью.

Петрусь прибежал под наше окно и крикнул:

– Алёха! Побиглы за хлибом… Люди кажуть, на двое суток будут отоваривать.

Когда мы с Петрусем прибежали к магазину, хлеб еще не привезли. Заняли очередь – 133, 134-й номера и 135-й – на Витю Евдокимова. Митяй Коротеев стоял ближе. Петрусь предложил пойти поиграть за угол магазина. Мы сели на траву, и Митяй к нам подсел.

– Айдате, – сказал Митяй, – об стенку сыграем.

«Об стенку», значит, на деньги. Каждый бьет своей монеткой об стенку и, если до чужой дотянется пальцами, значит, выигрыш.

У меня имелись лишние двадцать копеек. Деньги и хлебные карточки я носил в кармашке, который мама пришила мне с внутренней стороны штанов. Всякий раз, отправляясь за хлебом, я прятал в него деньги. Две сшитые полоски карточек и застегивал кармашек на булавку.

Я достал из кармашка двадцатчик и снова застегнул. Митяй разменял мне пятаками, и мы начали играть. Очертили мелом круг на стене. Первым по жребию метал Петрусь, вторым – я, последним – Митяй. Последнему всегда лучше. Но все же сначала мы с Петрусем выиграли у Митяя по одному разу, потом Митяй обыграл нас. У него ужасно длинные пальцы, и, кроме того, он нечестно играл: об стенку бил гривенником, а когда «натягивал», менял гривенник на пятак, чтоб лучше дотянуться.

Потом играли в чехарду. К нам пристроились другие ребята – закончилось все кучей-малой. Я оказался почти в самом низу, нечем стало дышать. У моего лица торчали чьи-то грязные босые ноги. По голосу я узнал, что на мне лежит Митяй. Он подсунул под мой живот руку и больно давил. Я изо всех сил старался спихнуть его.

Наконец, куча-мала расползлась. У меня все бока ныли, и я больше не стал играть.

Привезли хлеб. Очередь зашумела – стали пересчитываться. Витёк подоспел вовремя. Мы оказались на десять номеров ближе. А Митяй пролез к самой двери.

Когда до меня оставалось человек десять, я полез в кармашек. Булавки не было, денег и карточек тоже… Я заревел и выскочил из очереди.

– Ты чё? – спросил Витёк, подбегая ко мне.

Я ничего не ответил и, продолжая реветь, помчался на лужайку, где мы играли в чехарду. Я шарил по траве, размазывая по лицу слезы, и всхлипывал:

– Ма-а-ма!.. Ма-а-мочка!

– Это Митяй вытащил! – решил Витёк. – Я его, гада ползучего, знаю! Он у нас папкины карманные часы стянул. Отпирался. Я у него за стайкой заначку выследил и нашел.

Мы помчались к дому Коротеевых. Малая надежда высушила мои слезы. Калитка была на засове. Витёк принялся барабанить в ворота.

На крыльцо вышла мать Митяя:

– И кто тамо? Чё надо?

– Нам Митяя.

– Айдате отседова!

– Пусть выйдет.

– Убирайтесь вон, говорю! Не то…

– Позовите, иначе калитку вышибем! – крикнул Витёк и снова принялся колотить в ворота.

Женщина, кляня нас, сошла с крыльца и отодвинула засов.

– Чего разбулгачились?

– Зовите Митяя! Он у него хлебные карточки стянул!

– Чё такое? Не ври-кось давай! Митькя-а! – позвала мать. – Поди сюда!

Из сеней выглянула жующая физиономия Митяя.

– Какие такие карточки они справляют?

– А я почем знаю. Ничего не брал.

– Как же – не брал? – заговорил я сквозь подступающие слезы. – А в куче-мале…

– А чем докажешь? Больно мне надо!

– Слыхали?! – сказала Митяева мать. – И убирайтесь! Ишь чё еще удумали – на людей наговаривать.

Она с грохотом захлопнула калитку и задвинула засов.

Я снова заревел. Витёк в сердцах стукнул еще несколько раз в ворота и прокричал:

– У-у! Ворюги!

Я побежал по улице за поселок, в поле. Ноги вязли в сырой, вскопанной под огороды земле. Бежал долго, пока не выбился из сил и упал лицом в ворох прошлогодней испревшей картофельной ботвы. И до того мне стало жалко себя, что я снова залился горькими слезами. Долго так лежал, пока не услыхал голоса Вити:

– Вставай. Пойдем. Чё так-то лежать?

Я поднялся, и мы пошли в поселок. У Евдокимовых во дворе я умылся. Ноги были исцарапаны в кровь, но боли не чувствовалось. Я сел на крыльцо. Что делать?.. Что будет дальше? Я боялся встретить маму. Она меня никогда не била, но я все равно боялся говорить про карточки.

Мария Филипповна позвала нас с Витей есть «заваруху» из поджаренной муки. Весной многие ели «заваруху», потому что картошка кончилась, сберегли только мелочь да глазчатые срезы верхушек на семена; на продуктовые карточки вместо крупы давали темную муку.

Есть не хотелось.

На дворе начало смеркаться. Я видел в окно, как пришла мама. И мне снова захотелось убежать далеко-далеко, чтобы никто не нашел…

Мама выходила на крыльцо и за ворота и звала меня.

– Ох ты, господи! – вздохнула Мария Филипповна. – Вот ведь беда-то какая. Ну, может, мне пойти и про все-то поведать?

– Нет, не надо! – просил я.

Вернулся с завода Борис Львович. Мария Филипповна рассказала ему про мою беду. Борис Львович взял свое алюминиевое ведерко и отправился к колодцу…

Пришел он вместе с мамой.

– Ну, что ж ты, дурашка? – сказала мама. – Пойдем домой.

Мама сварила на ужин суп из пшена (у нас еще немножко сохранилось), приправленный жареным луком. Так вкусно! Ели без хлеба. Мама на меня совсем не сердилась.

Потом к нам заглянул Борис Львович. Он потоптался у порога и, протягивая бумажный сверток, сказал:

– Я вот… Мы с Марией Филипповной посоветовались… Одним словом, возьмите, пожалуйста, пока…

– Да что вы! Не нужно…

– Прошу вас, – сказал Борис Львович, оставил хлеб на столе и ушел.

Мама долго сидела молча, отвернувшись к окну, за которым чернела ночь. Потом постелила постель, загасила коптилку, и мы легли спать. Я долго не мог уснуть и все думал, что когда кончится война, куплю много-много сдобных булок… Слоеных, с изюмом. И буду раздавать: Вите, Петрусе, Борису Львовичу… Всем, всем!

НОВОСЕЛЬЕ

Осенью тетя Груня решила продать свой дом.

Урожай в тот год был неважный. Картошки накапывали всего по одному-полтора мешка с сотки, да и то некрупной – «горох на семена».

Раньше, когда мы жили на Украине, я не помню, чтобы мы часто ели картошку. Мама или бабушка приносили с рынка баклажаны, кабачки и всякие другие овощи. А здесь, на Урале, картошка – самый главный продукт. Нет картошки – значит нечего есть. Даже помидоры и огурцы очень плохо вызревали, не хватало теплых солнечных дней. А таких яблок и груш, полная ваза которых всегда стояла у нас дома на буфете, здесь не было и в помине. Фрукты, рассказывали, привозились издалека, из Средней Азии. А когда началась война – совсем исчезли.

В палисаднике у тети Груни, как раз под нашим окном, росла одна-единственная яблонька. Весной она зацветала пышным бело-розовым кипеньем, но осенью приносила маленькие, величиной с украинскую вишню яблочки, которые назывались ранетками. Мне очень нравились эти терпко-кислые зеленоватые плоды.

Из ранеток тетя Груня варила варенье. Но это раньше, до войны. Теперь же большую часть урожая она продавала стаканами на рынке или у заводской проходной. Мне иногда разрешалось полакомиться с ветки.

У тети Груни в деревне жил престарелый брат с семьей и еще какие-то «сродственники». Прожив нелегкую зиму сорок первого года и собрав осенью неважный урожай, она решила продать свой «пятистенник» и перебраться к брату в деревню, где, как она говорила, будет легче «перебиться».

О своем намерении тетя Груня сказала маме месяца за два, сказала робко, со вздохом, потому что понимала, что ставит нас в трудное положение.

Мама много раз ходила на прием к начальнику квартирного отдела, пока не вмешалось цеховое руководство, и маме выдали ордер на подселение в барак.

Барачные застройки, именуемые Временным поселком, расположились рядом, через дорогу.

Я знал, что пацаны Линейного и Временного враждовали между собой, устраивали драки, и боялся, что барачные пацаны будут ко мне придираться.

Переселялись мы в октябре, когда начались дожди. Осеннее ненастье принесло распутицу. Ни в одном из поселков не было тротуаров. Лишь кое-где от дома к дому вились насыпные тропинки из шлака и щебня. В самые сильные дожди дороги заливало бурой кашицей, и машины натужно ползли, оседая на ухабах и колдобинах. А по обочинам, увязая по колена в грязи, брели усталые люди. Вязкая глина толстым слоем налипала на подметки.

Сначала мама хотела нанять машину или подводу, но по такой грязи ни один шофер не возьмется ехать, а подводу тоже не удалось достать. Перевозились на двухколесном ручном транспорте.

Вся наша утварь – железная кровать с досками, тумбочка вместо стола, две табуретки, чемодан и два узла с постелью и другими вещами – уместилась на хозяйственной повозке, какие имелись в каждом дворе. И хотя добра было немного, помочь нам пришли почти все соседи: и Мария Филипповна с Витей, и Петрусь со своей матерью, и Борис Львович.

Митяй стоял поодаль и, прищурившись, глядел в нашу сторону.

– Ты до нас приходь, – сказал мне Петрусь. – Туточки близенько.

– Конечно, – ответил я. – И вы ко мне приходите, ладно?

– Придем, – сказал Витёк.

Мария Филипповна присела на край скамьи у палисадниковой ограды.

– Посидим на дорожку.

– И то верно, – отозвалась тетя Груня.

Мы с Витей примостились рядом на корточках.

– Я хочу просить вас, – обратилась мама ко всем сразу, – если будет письмо… Ну хоть что-нибудь! Сообщите мне, пожалуйста…

– Да, да, конечно! – живо откликнулся Борис Львович. – Пренепременно.

– Не беспокойтесь, – сказала Мария Филипповна. – Я Витю тотчас пришлю. И почтальонку попрошу, чтоб к нам принесла.

– Впрочем, откуда ему взяться? – грустно вздохнула мама. – Муж не знает нашего адреса…

Всегда, когда мама думала об отце, ее глаза наполнялись слезами. Сколько раз она обвиняла себя: «Мне не надо было ехать. Нужно было дождаться его».

Возвращаясь с работы, мама первым делом спрашивала – не было ли какого известия, не приходил ли кто-нибудь из райсовета или военкомата? Я отрицательно мотал головой.

– Что ж! – Мама первая поднялась со скамьи. – Пора.

Тетя Груня, прощаясь с нами, всплакнула, беспрестанно сморкаясь в фартук и приговаривая, чтобы мы ее не поминали лихом, не винили за то, что так вышло.

– Вот устроюсь в деревне, – уговаривала она не столько нас, сколько себя, – коли ладно все выйдет, может, и вам подсоблю, картошкой али еще чем.

– Да мы и так благодарны вам за все, – говорила мама. – Не расстраивайтесь, ради бога. Уж теперь все хорошо. Комната там большая…

Да, комната, в которую нас подселили, была действительно огромная: два больших окна и двадцать пять метров площади.

Здесь жила семья «нацменов». В то время я думал, что это такая национальность, и только позднее, в четвертом или пятом классе узнал, что так называли всех представителей «национальных меньшинств». Фамилия у них – Гайсановы. Было их четверо: сначала, пока Фаридка не родилась, и потом, когда старуха померла.

Когда мама знакомилась с ними, хозяин назвался Зией Гайсановым. Мама не поняла, переспросила:

– Простите, как? Скажите, пожалуйста, ваше имя-отчество.

Хозяин улыбнулся.

– У нас раньше не было отчеств. Теперь паспорт стали писать – Зия Минлегалиевич.

Мама напряженно вслушивалась в непривычное звучание.

– Трудное имя, – сказал хозяин, – Минлегали – мой отец. Называй меня по-вашему – Зия Михайлович.

– Хорошо, – сказала мама, – Зия Михайлович…

Рядом с хозяином стояла маленькая, худая, темнолицая и черноволосая женщина с большими голубыми глазами. Она была красивой и была бы еще лучше, если б не худоба. Это мама говорила. Она пряталась за плечо мужа и руками прикрывала выпиравший живот.

– А вас? – спросила ее мама.

Женщина смутилась и совсем спряталась за спиной мужа.

– Малика ее зовут, – сказал хозяин.

– Понимаю. А по отчеству?

– Малика, – повторил Зия Михайлович, давая понять, что отчества не нужно.

У них был шестилетний сын Равилька, и еще с ними жила бабушка Зии Михайловича, Равилькина прабабушка. Очень маленькая, сгорбленная, сморщенная, она, наверное, плохо видела. По комнате передвигалась медленно, цепляясь скрюченными пальцами за стол или спинку кровати. На ногах у нее были войлочные бурки и глубокие резиновые галоши с острыми, загнутыми вверх носами, которые, как я узнал после, назывались чуни.

Женщины плохо говорили по-русски, вернее, старуха совсем ничего не говорила и почти не понимала.

Гайсановы освободили для нас один угол комнаты. При входе громоздилась печь с чугунной плитой.

Мать невесело осмотрела наше новое жилье: стены серые, в трещинах, давно не беленные; по углам свисали нити паутин, потолок над печкой покрыт копотью.

– Хорошо бы побелить, – неуверенно сказала мама.

– Эта можна, – согласился Зия Михайлович.

Негашеную известь мы набрали на стройке – там строили двухэтажные шлакоблочные дома для эвакуированных. Меня туда Равилька сводил.

Малике было трудно белить, а мама не умела. Помочь вызвалась наша новая соседка, бабушка Тимофеевна.

Все вещи из комнаты вынесли в коридор: благо, и у нас, и у Гайсановых вещей немного.

Ребятни в нашем бараке уйма, от ползунков до моих ровесников и старше.

В тот день я подружился с Генкой из третьей комнаты. Генка учился в нашей школе, только классом выше: я – во втором, он – в третьем.

– К нам, значит, переехал? – спросил он. – Лады. Корешками будем.

– Кем будем? – переспросил я.

– Корешками. Ну, приятелями, значит.

– Хочешь, химический карандаш дам? – обрадовался я. – И «торгсинские» спички у меня есть, пять штук, красноголовики: обо что угодно зажигаются.

– Давай, – сказал Генка. – А колесо надо? Счас притащу.

Генка сбегал куда-то и приволок плоский железный кругляк с зубцами внутри. Мы потом много таких на заводских свалках находили. В придачу к колесу – крючок из толстой проволоки.

У Митяя тоже был обруч; и за то, что давал покатать, он требовал мзду: горбушку ли, пареную репу или кусок жмыха. Задарма, говорил Митяй, не дают и козе корма.

Я спросил у Генки:

– А что еще я тебе должен за колесо?

– Ничего.

– А хочешь книжку почитать? Интересная!

Я разыскал среди вещей изрядно потрепанную и зачитанную книгу Бориса Житкова «Что я видел» – самую любимую, единственную, которую мы привезли из Киева.

Наша комната после побелки стала светлой и казалась еще шире – совсем огромной.

Чтобы не стеснять себя и хозяев, мама отгородила наш угол простынями, продернутыми на веревках, так что у нас получилась вроде бы отдельная комнатка, вполне уютная.

Потом был ужин. Мама пригласила «к столу» Зию Михайловича с Маликой и Тимофеевну. Малика не села с нами. Они с Зией Михайловичем поговорили о чем-то на своем языке, и Зия Михайлович сел один. Тимофеевна, умытая, по-нарядному одетая, с цветастым полушалком на плечах, пришла, перекрестилась на угол, пошептала губами и притулилась на табурете.

Ели вареную картошку с постным маслом и луком.

– По случаю новоселья полагалось бы выпить вина, но сейчас ничего нет, – сказала мама. – Вы уж не обессудьте, как-нибудь в другой раз.

– Мы не обидимся, бог не осудит, – сказала Тимофеевна. – Да и не до выпивки сейчас. Вон ведь супостат проклятый как далеко зашел, аж до Волги-матушки, до самого Сталинграда. Как думаешь, Зия, дальше пустят али нет? Чего формбюро-то сообчает? – Тимофеевна кивнула на черный диск репродуктора. – Чего на заводе говорят?

– На заводе говорят: фрица дальше пускать нельзя. Фрица не пускать – много танков делать нада. Новая машина делать будем, тридцатьчетверка. Много делать будем! Парторг на митинг выступал…

Мама закивала головой:

– Люди готовы сутками стоять у станков, только чтобы немец дальше не пошел.

– Вот то-то и оно! Сколь народу полегло. Сколь без крову осталось… От моих уж давненько весточки нету… – Тимофеевна тяжело вздохнула и перекрестилась. – Господи, спаси и сохрани детей наших.

Дядя Зия кивал головой. Мама сидела взволнованная: слова Тимофеевны разбередили ее.

– У тебя-то как? – спросила маму бабушка Тимофеевна. – Твой-то воюет?

И тут мама не выдержала и разрыдалась.

– Что ты! Что ты! – запричитала Тимофеевна. – Прости меня, глупую, что рану сердечную растревожила. Не хотела я, только спросила… Успокойся, милая!

– Нет-нет, ничего, – сквозь слезы бормотала мама. – Извините меня. Я ничего не знаю о муже… Мы уехали одни. Он был в Москве, и никаких вестей.

– Будут вести, непременно будут, – быстро заговорила бабушка Тимофеевна. – Ты пожди. Придет час. А слез не стесняйся. Поплачь, коль охота. Слезы из глаз – душе легче, слезы в душе – сердце болит. Поплачь, милая, поплачь.

Потом мы пили чай, заваренный сушеными листьями земляники. Это я насушил. Мария Филипповна говорила, что земляничный лист тоже в чай хорошо. И цвет получается, как у настоящего чая.

Зия Михайлович выпил две кружки с маленьким комочком сероватого сахара и ушел на свою половину, а бабушка Тимофеевна еще долго сидела у нас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю