Текст книги "За горами, за лесами"
Автор книги: Леонид Комаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
МЕСТЬ
– Вот, гляди, – сказал я Генке. – Подойдет?
Между нашими бараками теснились два ряда разномастных сараюшек. В одном месте когда-то был оставлен проход, но затем им перестали пользоваться и завалили разным хламом – дырявыми ведрами, кофейниками, битым кирпичом, обломками шифера и прочей рухлядью. Проход был неширокий, но нам много места и не надо.
– Подойдет, – сказал Генка. – Теперь нужно достать досок, гвоздей.
К вечеру мы всей ватагой натаскали строительный материал и даже раздобыли щелястую, но вполне прочную дверь. За полчаса «штаб-квартира» тимуровской команды была готова. Сверху, чтобы не так протекало, на случай дождя, настелили обрывки толя.
Сначала наша «штаб-квартира» размещалась на чердаке, но нас оттуда выселили, потому что, когда мы ходили, в комнатах с потолков сыпалась штукатурка: бараки уже были довольно трухлявыми. С чердака мы перетащили маленький столик и скамью. С внутренней стороны на дверь повесили плакат, изображающий наш герб: в переплетении колосьев скрещивались винтовка и сабля, внизу подрисован танк с красной звездой на башне, еще ниже надпись: «Смерть фашистам!» Герб этот я придумал и нарисовал, и он всеми был одобрен.
А началось все в тот день, когда Зия Михайлович привез бабушке Тимофеевне полкубометра березовых поленьев.
Талон на дрова бабушке Тимофеевне выдали в военкомате, поскольку она солдатская мать. Зия Михайлович охотно вызвался привезти их. Днями бабушка Тимофеевна всегда бывала дома и нянчила Фаридку, младшую сестренку Равильки, а ночами сторожила продуктовый магазин. Через нее все наши барачные узнавали, что в магазин завозили.
Так вот, когда Равилькин отец привез бабушке Тимофеевне березовые поленья, мы – я, Генка, Витька, Равилька – бросили игру, залезли на полуторку и в две минуты разгрузили все дрова. Поленья были хотя и не очень большие, но длинноватые.
– Давайте, – говорю я бабушке Тимофеевне, – мы их распилим.
– Пилите, коль охота, – говорит бабушка.
А Витька-Евдокишка шепчет мне:
– Да ладно! Айдате доиграем.
Витька такой сачок. Страх как не любил работу по хозяйству. Мария Филипповна частенько упрекала его: «Ты мужик в доме? Отец тебе что в письмах наказывал? Вот как ты выполняешь волю отца! Так-то ты помогаешь мне по дому?!. Ох, Витька, ох, бездельник!»
– Ладно! – говорю я. – Не хочешь помогать – не надо. Сами справимся, правда, Гена?
Витька, понятно, не захотел откалываться от компании.
– Да я ведь так. Я тоже не против.
Мы взяли пилы, топоры. Каждое полено распилили на три части, потом еще каждую чурку раскололи пополам и штабелями сложили в сарае.
Вот тогда-то и возникла у нас идея создать тимуровскую команду. Командиром выбрали Генку, комиссаром – меня. Витька никак не хотел с этим примириться.
– А почему Леху комиссаром? Может, я не хуже его справляюсь.
– Ты не хотел пилить дрова красноармейской матери Тимофеевне, – сказал Генка. – Проявишь себя – получишь повышение.
– Фи! – скривился Витька. – Очень надо! Починка выделки не стоит.
Мы уже совсем обжили нашу новую штаб-квартиру, как вдруг к нам заявился Барышник и велел «вытряхиваться».
Барышник – старший нашего барака. Вообще-то у него Коротеев фамилия, он Митяю дядькой доводится. И хотя Барышник с Митяевым отцом родные братья, однако не поддерживали родственных отношений. А все потому, что у Митяева отца собственный добротный дом, а Барышник жил всего-навсего в старом заводском бараке. По этой причине и еще, наверное, по многим другим Барышник люто завидовал брату. Однажды пьяный он отправился громить «брательникову хибару». Вернулся крепко побитый. А прозвище «Барышник» дали ему потому, что он, состоя кладовщиком на каком-то складе, все время торговал на рынке. Жадюга и скупердяй был несусветный.
Заявился он, значит, к нам и кричит:
– Вытряхивайтесь!
Мы, понятное дело, заартачились, что он не имеет права нас выгонять, что у нас тимуровская команда. Но разве ему что-нибудь докажешь?
– Проваливайте да побыстрее! – заорал Барышник. – Знаю я вашу команду. Еще сараи спалите.
Он сорвал с двери наш герб, выбросил столик, а скамью выбрасывать не стал – добротная.
Барышник притащил досок, рубероида, укрепил двери и обшил стенки. Из нашей штаб-квартиры он сделал себе второй сарай и завел там козу – тощую, грязно-серую.
Мы негодовали, придумали Барышнику еще с десяток прозвищ и решили: надо отомстить!
У нас с ним были старые счеты.
Каждая семья в наших бараках имела под окнами небольшие огородики – по сотке, не более. Участки эти старались получше удобрить. В основном садили картошку, но кое-кто разводил грядочки с морковью, луком, свеклой, репой. По краям каждого огородика обычно высаживали подсолнухи. Осенью, когда все грядки пустели, подсолнуховые батога оставались торчать на всю зиму.
Летом, когда на картофельной ботве вместо бело-сиреневых цветов завязывались балаболки, похожие на зачатки помидоров, среди ботвы мелькали кустики паслёна с черными ягодами (так писалось в учебнике ботаники). Но мы называли его по-своему, «картофельной смородиной».
Каждый дорожил своим огородом, потому что в голодные военные годы без него трудно было прожить.
Барышникова комната находилась рядом с комнаткой бабушки Тимофеевны. И сараи, и огороды у них были рядом. И вот в ту весну Барышник первым начал копать огород. Вскопал свой и еще от участка бабушки Тимофеевны оттяпал с метр шириной. Бабушка Тимофеевна высказала ему упрек. Барышник раскричался, стал доказывать ей, что у него и в прошлом году там межа пролегала. А когда соседи заступились за Тимофеевну, он заявил, что ему вообще больше положено, раз у него семья больше, и что кроме того – он старший барака. А его и старшим-то назначили только потому, что проживал он в бараке дольше всех. Но что с того? Старший – значит, о всех должен заботиться, а Барышник, наоборот, норовил себе выгоду устроить.
От огорода бабушка Тимофеевна отступилась.
Но мы-то решили обязательно отомстить Барышнику.
– Давайте как-нибудь ночью разломаем его сарай, – предложил Витька, – или подожгём.
– Ну да! Тут все сгорит. Жечь нельзя. И ломать нельзя. Барышник догадается, что это мы сломали, и заново построит. А нам влетит, – сказал Генка.
– Моя придумал! – подал голос Равилька.
Вместо «я» и «ты» он говорил «моя» и «твоя». Мы его часто так и называли – «твоя-моя». Равилька был самым младшим в нашей команде, самым вертким и пронырливым и потому числился разведчиком.
Весной, чуть снег сойдет, и до глубокой осени, до первого снега, Равилька бегал босиком, в портках на одной лямке через плечо, со штанинами до колен и в «аракчинке». Он и по снегу босиком мог бегать, и ни разу не болел. Вот только сопли у него не просыхали.
– За убортреской, – сказал Равилька, – моя видел валяется дохлый кошка. Можно подбросить в сарайка.
– Тоже мне, месть! – не согласился Витька. – Починка выделки не стоит. Уж лучше подкоп сделать и козу увести.
Подкоп тоже решили не делать.
Мы напряженно думали, как же все-таки отомстить этому барыге-хамыге?..
И тут Генка вдруг хлопнул себя по лбу и говорит:
– А я знаю!
– Ну? – Ребята разинули рты.
– Только пока никому не скажу. Военная тайна.
– А мне? – спросил я. – Комиссар должен знать.
– Ну скажи! – канючили пацаны.
– Ладно, – сжалился Генка, – так и быть, открою секрет. Только никому ни слова! Значит – так: нужен гвоздь…
Нашли гвоздь – длинный и не очень толстый.
– Сойдет, – сказал Генка. – Теперь этот гвоздь нужно вбить в окно Барышника, в середку рамы. Кто хочет сделать?
– Я! – выступил вперед Равилька.
– Ты не дотянешься. Это я поручаю Евдокишке. Он не из нашего барака, в случае чего – смоется.
– Видали?! – возразил Витька. – А я, может, не хочу.
– Не хочешь – не надо, – сказал я. – Обойдемся! Я забью гвоздь.
– Да ладно уж. Пошутить нельзя. Когда забивать-то?
– А как у Барышника никого дома не будет.
– Ну и дальше что? – допытывался Витька.
– Еще нужен крепкий шпагат, – сказал Генка. – У меня дома есть.
– А что потом?
– А потом – суп с котом. Остальное вечером увидите.
– Нечестно. Ты обещал все рассказать.
– Это надо показывать. Вечером все увидите. Сбор здесь же.
Когда начало смеркаться, все собрались у барака напротив, чтобы видеть окно барышниковой комнаты. Генка вытащил из кармана моток крученой бечевки.
– Сейчас будем подрывать барыгину фатеру. Генка улыбался, довольный своей затеей.
– Темни! – сказал Витька. – Ничего у тебя не выйдет.
– Сейчас увидите.
Генка подкрался к барышникову окну и без шума привязал один конец бечевки к гвоздю. Мы следили за ним из-за сараев. Когда все было готово, мы залегли в огородике бабушки Тимофеевны, укрывшись в подсолнухах и картофельной ботве. Генка натянул бечевку – она напружинилась, как струна.
– Тихо! – скомандовал Генка шепотом, – Слушайте…
Мы притихли. Генка натянул бечевку покрепче и тронул ее пальцем. Шнур «запел», его «пение» передалось раме. Генка повторил это раза три-четыре. Рама гудела!
Мы видели, как раздвинулись занавески и показалось небритое, темное лицо Барышника. Он напрасно вглядывался в темноту за окном – никого не было видно. Барышник снова задернул шторки на окне. Генка подождал немного и повторил «концерт».

Окно пело!
Мы наперебой просили Генку:
– Дай я!
– Дай мне!
Каждый с наслаждением щипал шнурок.
В окне показалось испуганное лицо Зойки. Она прижалась носом к стеклу, а рядом стояли ее мать и Барышник – все высматривали, откуда доносится гудение.
Генка натянул бечевку потуже и заиграл, как на балалайке. Рама так и запрыгала, так и заплясала под музыку!
Зойка отскочила от окна, замахала руками и, видать, завыла в голос.
Она старше всех нас – ей было, наверное, лет шестнадцать. Просидев три года в пятом классе, она теперь не училась. Целыми днями слонялась по бараку да по огородам и постоянно что-нибудь жевала. Зойка могла есть немытую, прямо с землей, морковку, выдернутую из грядки, сырую картошку, а зимой не вынимала изо рта жвачку из вара или смолы. Когда Барышник, пьяный или трезвый, драл ее за ослушание, Зойка вопила на весь барак. А на улице ее донимали пацаны:
– Эй, ты, Зойка! Лицо пойди умой-ка.
Барышник заставлял Зойку торговать у магазина картошкой и другими овощами в часы заводской пересмены, когда народ шел густо, и Зойка наверняка припрятывала деньги, потому что каждый день бегала на рынок за паточными конфетами-самоделками.
Однажды мы попробовали ее обмануть. Я перерисовал на плотную бумагу красную тридцатку. Мы подговорили незнакомого пацаненка из другого барака, чтоб он купил у Зойки миску картошки. Так ведь не взяла она наши «деньги», шум на всю улицу подняла.
…Барышник постоял у окна, вглядываясь в темень, потом вышел на улицу – никого! Но стоило ему вернуться в комнату, как окно начинало петь!
Барышник снова вышел на улицу, потрогал раму – она была крепко закрыта на шпингалеты изнутри.
Мы изводили Барышника весь этот вечер и еще три следующих. Он ходил весь зеленый от злости, а мы не могли нарадоваться, что отомстили.
А вскоре у нас появилась новая штаб-квартира, и к большому неудовольствию Барышника, рядом с его сараем: бабушка Тимофеевна разрешила нам играть в ее стайке.
ДЯДЯ ЗИЯ
Равилькиного отца я называл дядей Зией. Я старался четко выговаривать букву «и», чтобы не получилось «Зоя».
Невысокого роста, смуглолицый и худощавый и, как говорила бабушка Тимофеевна, «мосластый», дядя Зия был еще длиннорук. Настолько длиннорук, что когда нёс воду из кипятилки (коромысла он не признавал, с коромыслами у нас ходили только женщины), то казалось, что ведра вот-вот заденут за кочки. Дядя Зия без передыху приносил два полнехоньких огромных ведра, хотя путь от кипятилки до нашего барака был немалым: через железнодорожную линию, по которой подвозили уголь к бане, мимо болотца, мимо огородов, с подъемами да спусками – метров двести, не меньше.
Я носил воду в маленьких ведерках, вернее, в ведерке и бидоне. И пока несу – раз пять-шесть отдохну, так руки устанут!
Дядя Зия любил ходить в солдатской форме, гимнастерку заправлял в брюки. И даже по праздникам он выглядел военным, только хлопчатобумажное обмундирование менял на диагоналевое – гимнастерку цвета хаки и темно-синее галифе, а кирзовые сапоги – на хромовые.
Брился дядя Зия один раз в неделю, после бани. А в баню мы (дядя Зия, Равилька и я) ходили по пятницам, потому что в субботу и воскресенье, если даже на заводе работали без выходных, невозможно было протолкнуться. Да и в пятницу тоже выстраивалась немалая очередь, но все же не такая, когда крайнего приходилось искать на улице. Одним словом, пятница – банный день.
Баня была недалеко: двухэтажное шлакоблочное здание с облупившимися стенами. Зимой на карнизе и оконных наличниках намерзали сосульчатые гребенки. В нижнем этаже – мужское отделение, в верхнем – женское.
Обычно мы с Равилькой отправлялись заранее и занимали очереди: один – в кассу за талончиками, другой – в предбанник. Потом приходил дядя Зия с сумкой и березовым веником. Он вставал в очередь, а мы с Равилькой могли поиграть на улице.
Дядя Зия брал два шкапчика: один для себя, другой для нас.
Мы с Равилькой быстро раздевались и по грязному скользкому полу бежали в горячую пропаренную баню и занимали очередь на скамью. Здесь было сумрачно, потому что на весь зал горело всего две или три тусклых лампочки, заделанных, как в кольчугу, в сетчатые колпачки.
Наконец место на скамье освобождалось, мы ставили рядышком оцинкованные шайки с водой и мылись стоя. Равилька изо всех сил драил мне спину, я – ему.
Дядя Зия сначала шел в парную, а нам велел хорошенько караулить место, вехотки и мыло. Зазеваешься – и как не бывало!
Когда дядя Зия, красный и разомлевший, возвращался из парной, мы заканчивали мыться и шли обливаться; а дядя Зия сидел и минут пять отдыхал. Потом мы с Равилькой попеременке терли ему спину. Я старался изо всей силы, и если дядя Зия покряхтывал, значит, ему нравилось.
После бани в предбаннике казалось холодно. Но это только сначала, пока не оботрешься как следует полотенцем. Потом и здесь становилось жарко, просто невозможно. Выйдешь на улицу – благодать!
Вернувшись домой, дядя Зия тотчас, пока распаренная борода не становилась жесткой, принимался бриться.
Первым делом он правил бритву на широком ремне, намазанном с одной стороны зеленой пастой, потом разводил мыльную пену в алюминиевой чашечке, и когда она, точно белый зефир, вырастала над поверхностью, густо намазывал лицо и начинал скоблить. Брился он не торопясь, обстоятельно, глядясь в настольное зеркало с деревянной ножкой, грязную пену снимал на клочок газеты. Щеки постепенно становились гладкими и розовыми, со стальным отливом. Поплескавшись после бритья холодной водой, дядя Зия насухо вытирал лицо полотенцем и, подмигивая мне, говорил:
– Ну! Как? Совсем другой дело? Меня теперь все девушки любить будут. Верно, Алешка?
Я согласно кивал головой. Мне почему-то всегда хотелось потрогать его щеки после бритья. Я завидовал Равильке, когда дядя Зия обнимал его, а Равилька тёрся о его сизо-розовую щеку.
…Наверное, у моего отца после бритья щеки были такие же. Я совсем не помнил, как брился отец.
Однажды я спросил у мамы:
– А папа тоже всегда брился после бани?
– После какой бани? О чем ты?
– О папе. Он когда брился?
– Каждое утро перед работой. А почему ты вдруг спрашиваешь?
– А я не вдруг. Я давно об этом думаю.
Всякий раз, когда заходил разговор об отце, мама начинала волноваться и все кончалось слезами. Вообще мама могла плакать по любому поводу – и от горя, и от радости.
Когда в сводке Совинформбюро сообщили, что Харьков – город, в котором я родился и где прошла молодость моих родителей, – сдали немцам, мама очень плакала. А когда в августе 1943 из черного диска голос Левитана – торжественный, пронимающий до дрожи – возвестил о том, что Харьков освобожден доблестными частями Советской Армии, – мама снова заплакала.
Дядя Зия был мастер на все руки. На заводе он работал механиком-водителем, до войны испытывал трактора, в войну – танки. Он мог делать все: переложить печь, подбить сапоги или ботинки, подшить валенки, запаять любую посудину. И жестянщик, и столяр, и плотник, и сапожник!
Вечерами или днем, если работал в ночную смену, дядя Зия всегда что-нибудь «мастрячил». У него в сарае имелось много всякого инструмента. Каждый находился на своем месте: ножовки по металлу и дереву висели на гвоздях, рубанки, фуганки – на полках; напильники, молотки, стамески – в специальных гнездах, устроенных в стене сарая.
Я любил смотреть, как дядя Зия работает: обтесывает ли доску, подбивает ли сапоги, сидя на маленькой скамеечке и зажав между колен стальную лапу, правит ли сапожный нож на оселке. Все он делал легко, красиво, и нередко, если рот не был занят гвоздями или шурупами, насвистывая песенки – башкирские и русские. Любой инструмент, казалось, оживал в его крупных, с крепкими ногтями пальцах.
Для нас, пацанов, дядя Зия понаделал много разных игрушек: деревянные сабли и пистолеты, городки и шаровки, биту для лапты… Бывало, стою рядом и гляжу, как он мастерит, а дядя Зия скажет:
– Леша, друг ситынный, подай, пожалста, кусок резина, вон там, сарайка лежит.
Я стремглав кидаюсь выполнять его просьбу. Для меня всегда было радостью, когда дядя Зия просил подсобить. Чаще всего помощь была несложной: подержать доску, поднести молоток или топор, выпрямить старые гвозди. Иногда я просил дать мне что-нибудь потрудней – обтесать доску или выкроить набойку, – дядя Зия доверял.
– Правильна, Лёша! Учись, Лёша! Мужик все должен делать. На старость лет – кусок хлеба на обед. – И он весело подмигивал мне.
…Многому я научился у дяди Зии. И теперь, принимаясь за новое дело, я вспоминаю его и спрашиваю себя: а как бы эту работу сделал он, дядя Зия?
Особенно мне нравилось, как дядя Зия подшивал валенки.
Раньше я и слыхом не слыхивал, что есть какие-то пимы-валенки да чёсанки. До войны у меня, помнится, были теплые боты, а мама зимой ходила в белых фетровых сапогах, на кожаной подметке, которые очень скользили. Переступала она маленькими шажками, выбирая на тротуаре места, очищенные от снега и наледи, держалась за меня, чтобы не упасть, – но все равно не меняла эти сапоги. Такая была мода! А валенок никто в Киеве не носил. И, конечно же, я никогда раньше не видел, как их подшивают.
Еще задолго до зимы, до осенних дождей, дядя Зия обычно усаживался на своей низенькой скамеечке возле сарая, привязывал к дверной ручке крученый шпагат и натирал его гудроном – готовил дратву. Затем из старых войлочных голенищ сапожным ножом выкраивал подошвы и накрепко пришивал их к валенкам упругой смолёной дратвой. Делал это дядя Зия специальным шилом с дырочкой, похожей не большое игольное ушко. Проткнет шилом дырку, проденет в ушко конец дратвы и протолкнет внутрь, а затем оттуда вытаскивает другой конец дратвы. И так, стежок за стежком, прошьет подошву по кругу, а потом еще для крепости несколько раз посередке пройдется. Очень ловко у него это выходило. И носили дяде Зие чинить обувь соседи не только нашего, но и других бараков.

Комод, сундук, стол и табуретки у Гайсановых – все сделано руками дяди Зии.
Поначалу у нас вместо обеденного стола стояла фанерная тумбочка, сидеть за ней было очень неловко, ноги некуда было девать. Да и на самой тумбочке едва умещались две тарелки. Глядя, как мы с мамой мытаримся, дядя Зия однажды приколотил к тумбочке столешницу метр на полметра – и получился отличный стол.
Первую зиму в бараке мы с мамой спали на старой кровати с литыми чугунными спинками. Сетки не было, вдоль клали доски, на них соломенный тюфяк, поверх – самодельный ватный матрац. Но все равно было жестко.
Весной дядя Зия откуда-то привез старый пружинный матрац, очень ветхий. Сквозь продранные дырки в полосатом, с ржавыми пятнами материале торчали пружины и клочья серой ваты. Нескольких пружин не доставало. Но сама деревянная рама была прочной.
Два вечера дядя Зия возился с этим матрацем на улице возле сарая, а мы с Равилькой помогали ему чем могли. Дядя Зия поставил недостающие пружины, связал все пружины между собой крепкой веревкой так, что получилась сетка, сверху настелил старое самодельное лоскутное одеяло и обтянул зеленым брезентом. Матрац горбился и выглядел новеньким.
Потом дядя Зия позвал маму:
– Такая сгодится?
– Что? – не поняла мама.
– Для тебя делал. Такая матрац, говорю, сгодится?
– Да что вы, Зия Михайлович! – Мама растерялась. – Ой, конечно! Большое спасибо!.. А скажите, пожалуйста, сколько я вам должна?
– Не беспокойся. Спи, пожалста, – сказал Зия Михайлович, взвалил матрац на спину и потащил в комнату.
Мы убрали с кровати тюфяки, доски. Дядя Зия водрузил матрац на место – он вошел тютелька в тютельку. Матрац был упругий. Я повалился на него и начал прыгать и хохотать, так мне понравилось, что у нас теперь есть матрац. Мама тоже смеялась, и дядя Зия довольный улыбался.
– Хараша будет спать!
– Да, да! Большое спасибо! – приговаривала мама. – Прекрасный матрац. Прямо не знаю, как и благодарить вас…
Мама вдруг перестала улыбаться, кинулась искать свою сумочку, достала оттуда все деньги и как-то неловко и суетливо подала их дяде Зие, но он не взял.
Первую ночь на новом матраце мы спали плохо, с непривычки скатывались. Тогда мама постелила сверху еще ватный тюфяк и по бокам подвернула его валиками. И каждый раз, ложась спать, я с благодарностью думал о дяде Зие.
Своего сарая у нас сначала тоже не было, Уголь и дрова мы держали у Гайсановых, но потом дядя Зия привез откуда-то дощатую, обитую жестью кабину, то ли от трактора, то ли от большой машины, поставил ее рядом со своим сараем и отдал нам. И земли на огород нарезал против нашего окна. Малике это, видно, не понравилось, и она стала браниться: что-то быстро и сердито говорила, а дядя Зия тихо и коротко отвечал. Мы с мамой сидели на нашей половине, за простыней, и все слышали. Мама всегда боялась кого-то стеснить, причинить неудобства. Она собиралась сказать, что огорода нам не надо, и выжидала удобный момент, чтобы сделать это, но тут послышался стук кулака о стол… Дядя Зия сказал Малике что-то резкое и вышел из комнаты. Малика начала всхлипывать…
Потом с огородом все утряслось: мама оставила под окном узенькую грядочку – отказаться совсем было нельзя, дядя Зия мог обидеться. А еще мы заимели сотки две земли под картошку у болотца, что по дороге к кипятилке. Земля там была неважная, весной и осенью низину заливало, но я по краю участка прокопал канаву, и вода стала стекать в болотце.
Однажды дядя Зия принес двух кроликов, пушистобелых, красноглазых. Голубей держали многие, а кроликов – никто. Самца мы назвали Пушком, а самку – Пушинкой. Отгородили для них в сарае угол. Позднее дядя Зия раздобыл где-то металлическую сетку и сладил для кроликов настоящий загон.
Месяца через два на свет появились восемь крольчат-пушенят. Это было событием во всем нашем бараке. На малышей приходили поглядеть все, а пацаны, так те сбежались чуть ли не со всего поселка.
– Ну, чего сбежались? Кроликов, что ли, никогда не видели? – стоя на страже, ревниво покрикивал я.
– Не видели. А тебе-то чё? Твои кролики, да?
– Мои! – соврал я. – Ну, а хоть не мои, так наши… Нашего барака, понял?
– Подумаешь, тоже! Невидаль какая – кролики. Да они у вас больные, видишь, глаза красные.
Пацаны захохотали.
– Сами вы больные! – зло крикнул я. – А ну, мотайте отсюда!
Кролики были неприхотливы: ели любую траву и даже полынь. Из-за этой полыни мы с Витькой крепко поспорили.
Я говорю:
– Нельзя полынь, она горькая. Кролики подохнут.
– Не подохнут, – возразил Витька. – Если хочешь знать, так они ее даже любят.
– Поешь сначала сам, а я посмотрю на тебя.
– Я же не кролик, – смеется Витька-Евдокишка и толкает кроликам полынь, и они едят.
Я оттолкнул Витьку, а он снова бросил кроликам куст полыни. Мы чуть не подрались. Наш спор разрешила бабушка Тимофеевна:
– Пущай едят. Полынь можно. Это им заместо лекарства.
Я позлился, но потом мы помирились. В общем-то Евдокишка в этом деле знал больше: он родился в деревне.
Не успели как следует подрасти первые крольчата, как появились новые – шесть штук. Четырех из первого окрола дядя Зия забил. Конечно, было жалко, но все равно кроликам становилось тесно. Вскоре дядя Зия забил еще четырех, и одного отдал нам.
Мама приготовила очень вкусное жаркое, – такое, какого я никогда в жизни не ел. У нас был настоящий праздничный обед. И мы все сели за один стол – Гайсановы, мама и я. А у дяди Зии была бражка, но, кроме него, никто не стал ее пить.
Мама говорила, что крольчатина по вкусу очень напоминает курятину: мясо такое же белое и мягкое. Но я не знал, вернее, забыл, какая на вкус курятина, потому что ел ее очень давно, еще до войны.
Нужно было подумать о том, как устроить кроликов на зимовку: в сарае они могли перемерзнуть. Дядя Зия решил двух из молодых – самца и самку – оставить для расплода и держать где-нибудь в бараке.
Но однажды, вернувшись из школы, я первым делом кинулся к сараю, чтобы покормить кроликов, а загон оказался пуст. Одна доска снизу в задней стенке была отодрана…
– Свистнули! – сказал Генка.
Вечером дядя Зия приколотил доску, обил всю заднюю стенку металлической сеткой.
– Ничего! – улыбнулся он. – Весна придет, снова заведем.
…Сколько лет прошло-пролетело, а мне все кажется, что было это совсем недавно.
В шестьдесят пятом году, в день двадцатилетия Победы, когда на Комсомольской площади торжественно открывали памятник-танк, я встретил дядю Зию. Он немного постарел, но остался таким же «мосластым». В черных кудрях высветливалась седина. Дядя Зия был при всех наградах – боевых и одной трудовой: его наградили орденом «Знак Почета».
Мы давно не виделись, и дядя Зия рассматривал меня и так, и эдак.
– Тебя не узнать. Солидный стал.
– А вы почти не изменились.
– Нет, Лёша, хворать мала-мала стал. Старею… Раны болят. Ну, а мама-то как поживает?
– Спасибо, последний год работает. На пенсию пойдет. А ваши как? Равилька где? Фаридка?..
– Разбежались, разъехались. Равилька Казахстане живет, трассе газопровода работает. Фаридка за военного, за офицера замуж вышла, Сибирь уехала. Вдвоем с Маликой поживаем. Квартиру новую, отдельную получили, все удобства. Слушай, а пойдем к нам сейчас! Выпьем с тобой маленько за Победу! Для меня этот день – два раза праздник: сорок третьем, 9 мая воевать уезжали…
Я тоже помнил тот день, когда на площади у главпочтамта провожали на фронт добровольцев-танкистов.
Как Малика тогда убивалась!
Но время шло: дядя Зия прислал большое письмо, и оно обошло все комнаты нашего барака. Потом в каждом письме он присылал приветы соседям.
В конце войны Малика с детьми переселилась из барака в соцгород, в четырехэтажный дом: как жене фронтовика-добровольца ей дали отдельную комнату.
Гайсановы уехали, и мы с мамой остались жить одни в нашей огромной – в два больших окна – комнате.








