412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Пантелеев » Из старых записных книжек (1924-1947) » Текст книги (страница 9)
Из старых записных книжек (1924-1947)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:27

Текст книги "Из старых записных книжек (1924-1947)"


Автор книги: Леонид Пантелеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Что может быть скучнее для взрослого человека покупать пальто или материал на костюм. А как вспомнишь дедушкин магазин или магазин готового платья в Суровской линии, где мама по осени покупала нам с Васей драповые пальто, – голова кружится.

А мощные, как симфония, запахи лаковой мастерской!

Капли Датского короля!

Запахи чужих квартир.

Максимилиановской лечебницы.

Зубного врача.

Запахи бани (земляничного мыла, деревянных шаек, распаренного веника)...

Запах вокзала.

Горький запах раздавленного в пальцах одуванчика.

* * *

Третьего дня, когда я ездил в город, мне выдали мой "вольный" костюм. В кармане пиджака, в бумажнике я нашел записку, адресованную маме и датированную 28.XI.41 г.:

"M-me Спехина, прошу, если можно, дать взаймы 1 конфеточку до завтра. Я отдам, прошу не отказать. Муж Вам объяснит, почему я не могу явиться сама.

А.С.Лыткина".

На обороте какие-то мои записи. Тут же вывернутая наизнанку пачка от папирос "Беломор". На ней тоже записи. С трудом расшифровал:

Монолог на крыше

Говоря между нами, вам не кажется, что сидеть на крыше – не совсем подходящее дело для старого еврея? Я живу в Ленинграде вот уже сорок три года и, вы представьте, даже понятия не имел, что такое крыша, какой она имеет вид и с чем ее, я извиняюсь, кушают. А что мне, скажите, было здесь делать? Я не кровельщик, не трубочист... Я – зонтичных дел мастер. И тем не менее я, как вы видите, вылез-таки на эту крышу. Для чего? Ради какой охоты? Если вам придет в голову мысль, будто я забрался сюда, чтобы любоваться солнечным закатом, – вы ошибетесь. Относительно загара или воздушных ванн тоже исключается. У меня сердце, плюс печень и плюс еще приливы крови. Летом, когда мне нужно идти по Невскому, я иду по теневой стороне, там, где Сад отдыха и Городская дума. Учтите, что мне шестьдесят восемь лет! А? Что? Не дали бы? Ну, вы наверно, очень скупой, если даже на такую сумму не можете раскошелиться! Я родился при Александре. И не подумайте, что это был Александр Третий, Миротворец, это был Александр Второй, Освободитель! Теперь вы осознали, какая рядом с вами восседает музейная редкость?! Так вот – о чем мы? О том, как я очутился рядом с вами на крыше? Приходит наш почтеннейший Михаил Арсентьевич и говорит:

– Всех боеспособных мужчин призывают добровольно вступать в отряды эмпэвэо. Кто желает – записывайтесь.

А у нас, в нашей коммунальной, мужчин вообще – раз-два и обчелся. Короче говоря, всего два экземпляра: ваш почтенный слуга и еще один: сын моей соседки Маруси. Но этому молодому человеку всего два с половиной года, он еще допризывник.

Я говорю:

– Товарищ управдом Михаил Арсентьевич, боеспособный в квартире номер семнадцать я один. Тем не менее вы на меня вполне можете положиться. И Советская власть тоже может на меня рассчитывать.

Он зачитал мне инструкцию, я расписался. И вот, как видите, я уже боец местной противовоздушной обороны. Четвертый день сижу на крыше. И один раз, а именно третьего дня, мне даже посчастливилось войти в соприкосновение с противником. Вон туда, на ту, нижнюю, крышу упали две зажигалки, и я успел до них добежать и присыпал эти вонючие бомбы песочком. Нет, не один, мне помогали два славных мальчика.

Вы спрашиваете – почему я нахожусь на крыше? Ради чего я каждый день сюда карабкаюсь? Скажу вам со всей откровенностью – я не большевик, нет. По нашим большим еврейским праздникам я хожу в синагогу. Но я – за Советскую власть. И – против фашистов. Теперь вы поняли всё, я надеюсь?..

* * *

В восьмой палате лежит больной Феоктистов. У него сердечная болезнь на почве алиментарной дистрофии. Распухает. Есть такое лекарство – меркузал. Противоотечное. Феоктистов у всех просит: достаньте! Будучи в Союзе, я зашел в Литфонд, спросил: нет ли? Обещали достать немного.

* * *

В той же палате лежит человек, интеллигентный, который хвастается тем, что ел все: кошек, собак, воробьев, ворон, галок... Искал крысу, но крысы к тому времени уже исчезли. Написал сейчас: "бежали с тонущего корабля" и зачеркнул. Нет, это несправедливо по отношению к нашему славному кораблю. Он не тонул. И не утонет.

* * *

В декабре была ночь, когда на Каменный остров упало двадцать восемь бомб! Витя и Таня Пластинины болели тогда корью.

* * *

Впервые читаю – уже вторую неделю – Марселя Пруста. Как хорошо сказал о нем в предисловии А.В.Луначарский:

"...Прелесть и сущность его художественного акта есть воспоминание".

* * *

Витю Кафтанникова, когда он был маленький, пугали:

– Будешь шалить – отдам в сосисочную.

И он очень боялся, что из него сосиски сделают. А на днях говорит:

– Дурак я был, что боялся.

– Почему же дурак?

– А пусть бы отдали. Пока меня смололи бы, я бы сам успел наесться.

Спохватился, содрогнулся, добавил:

– А может, и убежал бы.

* * *

Все эти дни ходил и повторял: "Феоктистов". Что это мне напоминает? И вспомнил.

В годы далекой юности моей, когда я работал на кухне ресторана "Ново-Александровск", нашим шефом, главным поваром, был Иван Феоктистович. Другого повара звали Иван Мартыныч.

Иван Феоктистович был, что называется, прямой противоположностью того ходячего представления о поварах, которое складывается у нас с детства: розовощекий веселый толстяк в белом колпаке – такими изображали их на банках с какао, на журнальных карикатурах...

Иван Феоктистович был сухощавый, даже со слегка провалившимися щеками, высокий, характером был меланхолик. Почти ничего не ел. Когда не работал, сидел у открытого окна кухни и пил вприкуску чай.

Глаза полузакрыты. Голос сонный.

В конце двадцатых годов я встретил Ивана Феоктистовича на Вознесенском.

– Что, Ленька, – сказал он, пожимая мне руку, – говорят, ты писателем заделался, книжки пишешь?

– Да, Иван Феоктистович. Пишу.

Он поморщился, покачал головой.

– Напрасно.

Я оробел.

– А почему напрасно?

– Из тебя, ты знаешь, ха-роший бы повар вышел. Честное слово. Правду говорю.

Кто знает, может быть, и прав был Иван Феоктистович.

А другой повар – Иван Мартынович – невысокий крепыш, черноволосый, ловкий и шустрый, балагур и просмешник – чем-то похож был на итальянца. Этакий ярославский Фигаро в белоснежном колпаке.

* * *

К. сказала мне, что получила на днях бандероль – рукописи Елены Яковлевны Данько{391}. Их прислал в Союз писателей начальник какой-то маленькой железнодорожной станции в Сибири, где скончалась от дистрофии Елена Яковлевна. Там же, кажется, умерла и сестра ее Наталья Яковлевна.

Вчера я попробовал писать о сестрах Данько, о моих встречах с ними в довоенном Петергофе. И о своем петергофском детстве.

* * *

Много я видел горького, и страшного, и жестокого за этот год. Сердце, казалось бы, должно было очерстветь, охладеть, ожесточиться. Но нет – не черствеет, не теряет способности сжиматься больно.

Вчера ночью осколок немецкого снаряда убил дядю Мартина – мужа Нины Васильевны. Его я никогда не видел (только на фотографии), с нею почти не знаком – она живет не здесь, а на Литейном. Мартин Иванович дежурил ночью у ворот завода, снаряд разорвался в двух шагах от него.

Сегодня я сидел в саду под яблоней и видел, как шла – от трамвайной остановки к сестрам – Нина Васильевна. На глазах у меня она прошла всю площадку перед дворцом. Я все это сердцем, а не глазами видел, окаменевшее, сведенное судорогой лицо, согнутые, ссутулившиеся плечи. Идет, как сомнамбула. Каждый шаг, как удар сердца.

Я поднялся. Она заметила меня, кивнула, прошла...

* * *

Была Ляля. В Ленинград приехал Фадеев. Хочет видеть меня. Ляля слышала разговор его с К., набралась храбрости, вмешалась, сказала, что Пантелеев лежит в той же больнице, где лечится ее мать. Фадеев поручил ей передать мне, что, если я могу приехать, он будет меня ждать послезавтра в Союзе писателей, если не могу, он приедет ко мне в больницу сам. Я просил передать, что постараюсь быть в Союзе. Ляля сидела со мной и с мамой часа полтора. Послезавтра маму выписывают. Ляля забрала ее пожитки.

Вспоминали зиму. Ляля рассказала, как сдавала она в ноябре в убежище института госэкзамены Владимиру Григорьевичу Адмони.

– Приходилось кричать и мне и ему.

Бомбежка была очень сильная, массированная. Бомбы ложились где-то совсем рядом. Ведь их институт – под боком у Смольного.

* * *

Вчера хоронили мужа Нины Васильевны, погибшего на посту у ворот своего завода. Утром сегодня гулял по Острову с Таней Пластининой. Она говорит:

– Я вчера ехала на этом грузовике с гробом и думаю: "Все-таки как ужасно, что нет бессмертия!" Может быть, Алексей Иванович, оно все-таки есть? А?

– Может быть, Таня, – сказал я.

В больших красивых и всегда таких веселых глазах девочки стояли слезы.

* * *

...Фадеева я видел впервые. Какой он?

Высокий. Еще молодой, но уже седоголовый. Румяное, как бы обветренное или даже ошпаренное лицо. Такие лица бывают у людей, которые перегрелись на солнце. Глуховатый голос. Тоненький, какой-то не по росту, не по возрасту и не по чину – смех.

Начал с того, что предложил мне уехать в Москву.

– Хватит вам здесь маяться.

Дней через десять он возвращается в Москву – предлагает лететь вместе. Я сказал, что подумаю. Предложение слишком неожиданное. Мне не хотелось бы покидать Ленинград. Кроме всего у меня здесь семья: мать и сестра.

– Устроим вызов и для них. Подумайте. И Маршак тоже вам очень советует.

Между прочим, о том, что было со мной, – ни одного слова.

Выхожу из Союза в полной растерянности.

* * *

На Литейном встречаю Н.Л.Дилакторскую.

– О Хармсе знаете? Слыхали?

– А что такое? Нет, не знаю.

Оглянулась.

– Даниил Иванович умер. Там...

Наталья Леонидовна – в гимнастерке и в пилотке. Мощную грудь ее перетягивает портупея. Она с первых дней войны в армии.

Сообщение о чьей-либо гибели не обжигает, не ударяет, как ударяло когда-то. И все-таки...

Шел и вспоминал нашу последнюю встречу, последний разговор. И многое другое.

Все-таки лет двенадцать связывала нас – нет, не дружба, а очень большая душевная близость.

* * *

Мама и Ляля и слушать не хотят об отъезде. А я – я не спал ночь и под утро принял решение: еду. Прийти к этому решению было не легко. Куда проще было бы сделать это осенью. Ведь я не только маму и Лялю оставляю. И не только "землю отцов". Понять меня может только тот, кто пережил вместе со мной минувшую зиму. Вероятно, это громко звучит, но у меня впечатление, что я совершаю грех, изменяю не живым, а мертвым... И все-таки решил ехать. Немалую роль сыграло тут письмо Т.Г.Габбе, которое она написала мне перед своим отъездом. "Всему свое время, – писала она. – Время ждать и терпеть и время действовать". "Пришло время действовать".

* * *

Не мог до сих пор не только рассказать об этом, но и просто записать, запечатлеть для памяти...

По нашей улице Восстания человек вез на санках не совсем обычную мумию. В один мешок или в одну простыню были зашиты два трупа: женщины и маленького ребенка. Ребенок лежал у матери на груди.

Назвать этот рассказ я хотел так: "Мадонна в осажденном городе". Но почему-то даже сейчас я с трудом выписал эти слова. Слишком громко, вычурно, литературно.

И вообще нет в природе слов, какими об этом можно рассказать. Это не писателю, а скульптору следует изобразить. Если будет когда-нибудь поставлен памятник погибшим в нашем городе – он видится мне именно таким.

* * *

Замечательные слова я прочел на днях у Марселя Пруста. Он пишет о настоящем добре и о подлинном милосердии. Когда ему "доводилось встречать, в монастырях например, подлинно святые воплощения деятельного милосердия, то у них бывал обыкновенно живой, решительный, невозмутимый и грубоватый вид очень занятого хирурга, лицо, на котором невозможно прочесть никакого соболезнования, никакой растроганности зрелищем человеческого страдания, никакого страха прикоснуться к нему, лицо, лишенное всякой мягкости, непривлекательное и величественное лицо подлинной доброты".

Но ведь то же можно сказать и о подлинной скорби.

* * *

Отъезд со дня на день, с недели на неделю откладывается. Какие-то дела задерживают Фадеева.

В столовой Дома писателей, где я теперь получаю "дополнительный суп", ко мне подошла пожилая дама, маленькая, очень милая, бойкая, но, пожалуй, за этой бойкостью скрывающая застенчивость.

– Познакомимся. Нам с вами и с Александром Александровичем Фадеевым предстоит лететь на одном самолете в Москву. Я – Жихарева. Ксения Михайловна.

Имя это я знаю с детства. Переводчица Гамсуна.

* * *

Вчерашний вечер провел у Пластининых. Была еще Марья Павловна Семенова, завмедчастью больницы.

Вспоминали минувшие дни.

Екатерина Васильевна говорит, что главная их заслуга (прежде всего кочегара Сахно) это то, что в больнице удалось сохранить воду, канализацию и паровое отопление.

– Смертность у нас была значительно ниже, чем в других больницах. Фактор тепла играет огромную роль.

Да, я хорошо помню, что значил этот фактор тепла. Помню синий спиртовой огонь пылающей в печке "Кинонедели"...

* * *

Говорили о мудром решении городских властей, позволивших ломать, разбирать на дрова деревянные заборы, а потом и деревянные дома. Тут дело не только в том, что появились дополнительные резервы топлива. У многих жителей появилась видимость деятельности. Человек выходил из состояния спячки приостанавливалось умирание.

* * *

Психические заболевания на почве голода. Знаю. Сам был на грани... Первый раз за всю зиму мама принесла из Дома писателя кастрюлечку какого-то супа. Поставили кастрюльку на печку разогреваться. Не помню, что именно, но что-то меня рассердило, вывело из себя (а очень немного для этого было нужно). Размахнулся и – к черту эту кастрюльку с печки. Весь суп, все эти драгоценные перловые зернышки расплескались по комнате.

Да, стыдно, писать об этом. И тогда было стыдно. Ужасно стыдно. До слез, до спазма сердца. Но если уж писать, то писать все...

А покойный Павлик, сын покойного дяди Коли! Мягкий, скромный, деликатный, любящий родителей мальчик – он за несколько дней до смерти кидался на отца с ножом.

* * *

Опять Е.В. вспоминала, какой я был, когда меня привезла в марте "скорая помощь".

– Впрочем, не гордитесь, были и почище. Привезли как-то – или сам пришел, не помню – интеллигент. Кажется, историк. Сухая форма дистрофии. Стали его раздевать – у него в кармане – мохнатый кусок кошки. Представляете? Сырая. Варить не на чем было... Нет, спасти не удалось... А в вашей комнате лежал в феврале Иван Иванович Толстой, член-корреспондент Академии наук. Дочка его на саночках привезла. А потом и жена его у нас лежала.

* * *

Рассказывали о первых дистрофиках:

– Это, кажется, в октябре было. Привезли трех рабочих. Прибегает дежурный врач и говорит, что она не может установить диагноз: у всех троих слабый пульс, слабое дыхание, все трое без сознания. Я пришла – тоже не понимаю. Позвали Марью Павловну...

– Да. И я тоже не понимала, в чем дело. Картина, что называется, не вкладывается в рамки диагноза.

– Все трое были подобраны на улице. Причем в разных местах города. А на следующий день стали поступать и другие с подобными явлениями...

– Главным образом рабочие и главным образом бессемейные.

– Ну, тут мы впервые и стали ставить диагноз: истощение. Или по-ученому – алиментарная дистрофия.

– А дальше и пошло, и пошло. Не успевали принимать. Карета за каретой. Умирали тут же, в приемном покое.

– А ведь врачи, и сестры, и санитарки тоже валились одна за другой.

* * *

Вспоминали довоенные годы. И далекую молодость.

– Павлова я хорошо помню, – говорит Екатерина Васильевна. – Темно-синий сюртучок однобортный... Очень большой кабинет. А сам – маленький.

Пришел сдавать ему зачет студент Р. Не ответил.

– Пожалуйста, спросите еще, профессор!

– Хорошо, я зачту вам, но вы не смеете говорить, что вы – ученик профессора Павлова.

На вступительные лекции Павлова сбегались студенты даже из других институтов. Начинал всегда так:

– Господа студенты!..

* * *

Утром сегодня гулял с ребятами по Острову.

Солнечный, уже совсем летний день.

Набережная одной из Невок.

У причала стоят торпедные катера.

И в обычных условиях, в мирное время, в облике военного корабля, как, впрочем, и всякого другого, есть всегда что-то романтичное, нарядное, веселящее глаз. А сейчас, после всего пережитого, мы все – и ребята и я буквально ахнули.

Вымпелы, какие-то елочные флажки, сигнальные, что ли? Чистая мягкая парусиновая роба матросов, их застиранные, бледно-голубые, как северное небо, воротники, надраенные палубы, сверкающая медь поручней, иллюминаторов. Даже маскировочная сетка, наброшенная на палубу, простая, похожая на гамак сетка с нашитыми на ней разноцветными лоскутками – выглядит празднично, ярмарочно-феерично, театрально...

Краснофлотцы работают – разбирают на топливо какой-то деревянный, в ложнорусском стиле, особнячок на набережной. Носят на плечах – по одному и по двое – эти серые, пыльные, трухлявые доски и бревна на свои ослепительно чистые, даже элегантные суда.

Не умолкает смех.

Вот как мы живем. И вот как обороняемся от самого сильного, самого могучего врага, какого знала история России!

И горько и весело. Да, почему-то все-таки весело.

* * *

Всегда ли я верил, что город устоит, что немцы не будут ходить по его улицам? Честно говоря – нет, не всегда. Были минуты, когда мне казалось, что только чудо может спасти наш город. В самом деле – чем Ленинград лучше Парижа, Варшавы, Риги, Таллина или Смоленска?

И все-таки чудо совершилось. И продолжает совершаться на наших глазах.

* * *

Александр Александрович назначил окончательный, по его словам, день отлета: 7 июля. День рождения мамы!

Вчера ездил прощаться с каменноостровцами. Вечером сидел с ребятами у костра. Расстаемся с сожалением. Ребята в один голос просят меня, когда я буду улетать, сделать три круга над санаторием. Я обещал. И, надо сказать, с чистой совестью. Потому что в эту минуту мне казалось, что будет очень просто уговорить летчика сделать два-три круга над Каменным островом.

* * *

Москва, ул. Чкалова, 14/16.

Уже пятый день я в Москве и вот только сейчас нашел время открыть этот альбом. Изуродованный, обшарпанный, с ободранным переплетом альбом. Что с ним случилось? А случилось то, что в Ленинграде, в Союзе писателей кто-то мне сказал, будто в самолет можно взять с собой не больше двадцати килограммов вещей. И вот два или три дня я убил на облегчение своего багажа. В частности, содрал переплеты с двенадцати записных книжек и дневников. Выбросил массу нужных мелких вещей – например, металлическую мыльницу. Оказалось, однако, что труды мои были напрасны. При желании я мог перевезти не двадцать килограммов, а целую тонну. В грузовом "Дугласе", на котором мы летели, было всего три пассажира: К.М.Жихарева, А.А.Фадеев и я.

Впечатления не записал сразу – теперь уже всего не вспомнишь. Запишу коротко то, что осталось в памяти.

Провожал нас до Ржевского аэродрома почему-то Павел Лукницкий*. Ксения Михайловна устроилась рядом с шофером, мы с Лукницким сидели на бортиках грузовичка, а Фадеев всю дорогу стоял широко расставив ноги и всю дорогу насвистывал фокстрот "Сказка". Где, в какой час, в каком доме этот мотив мог пристать к нему в осажденном Ленинграде? Почему-то этот вопрос мучил меня, мешал сосредоточиться, сохранить то состояние души, которого требовала минута.

______________

* Недавно читал опубликованные дневники покойного П.Н.Лукницкого "Сквозь всю блокаду" и там, на с. 314, в записи от 8 июля 1942 г. прочел: "В тот же день, вчера вечером, я провожал в автомобиле "пикап" до аэродрома А.Фадеева и Л.Пантелеева, улетавших в Москву". Эта перекличка голосов, две дневниковые записи, почти одновременно сделанные 36 лет назад, почему-то необыкновенно тронули меня. (Примечание 1979 г.)

В самолете А.А. расстелил на полу газету и лег спать, укрывшись с головой своим кожаным коричневым регланом. Ксения Михайловна спала, сидя на узенькой дощатой лавочке. А я тоже сидел на этой лавочке, но не спал ни минуты, все смотрел в окошко...

Летели совсем низко, бреющим полетом. Все было видно – и розовеющие на утренней заре озера, и леса, и деревни, и бредущее по дороге стадо, и даже люди, которые трогательно махали нашему самолету платками и шапками.

Была одна остановка, как выяснилось потом – вынужденная. Наш "дуглас" выследили немецкие истребители, открыли пулеметный огонь. Сопровождавшие нас "Яки" вступили с ними в бой и в конце концов отогнали этих воздушных хищников. А наш "дуглас" в это время отсиживался на какой-то большой поляне или на лесной просеке.

Это было уже утром. Мы вышли из самолета, дышали лесной летней свежестью. И помню, как буквально пронзил меня крик петуха, донесшийся из ближней деревни. Ведь больше года я не слышал ничего подобного.

* * *

Три или четыре месяца я ходил с палкой. Даже по комнатам. Казалось, что без нее не могу сделать ни шага. А тут, когда сказали: "Москва... Выходить", я растерялся, разволновался и, поспешив, забыл свой посох в самолете. Только очутившись на твердой земле, в порядочном отдалении от самолета, заметил, что иду без палки. Хотел вернуться, а потом махнул рукой и – вот до сих пор свободно разгуливаю без всякой поддержки. Только временами чуть пошатывает.

* * *

Фадеева встречает машина. Шофер берет наши чемоданы, устраивает их в багажнике.

Ксения Михайловна объясняет, что ей нужно в Петровское-Разумовское, в Тимирязевскую академию, где живет ее сестра. Это довольно близко от аэропорта. Приезжаем в какой-то кирпичный городок с башенками. Прощаюсь с милейшей Ксенией Михайловной. Фадеев несет ее чемодан. И тут мне впервые приходит в голову мысль: "А куда же поеду я?"

Возвращается Александр Александрович:

– Поехали дальше.

– А куда? – задаю я довольно глупый вопрос.

– А вас мы – к Маршаку. Его самого нет, там сейчас одна Розалия Ивановна. Но Самуил Яковлевич просил, чтобы вы остановились у него.

Задаю типично ленинградский, блокадный вопрос:

– А как же... ведь у меня еще нет карточек.

А.А. тоненько и коротко смеется.

– Ничего, не беспокойтесь. Не объедите Самуила Яковлевича. Мы ему тут кое-что подкидываем.

Так и сказал: "Мы..."

И вот уже пятый день я на улице Чкалова. Живу в комнате мальчиков Розалия Ивановна трогательно опекает меня, кормит и поит.

Успел побывать у Твардовского, у Тамары Григорьевны, у А.И.Любарской.

* * *

Сразу по приезде послал телеграмму своим в Ленинград и через два дня, основательно поволновавшись, получил ответную телеграмму: "Живы здоровы благополучно".

Между прочим, находясь на Каменном острове, так не волновался. А ведь с этого острова я и телеграммы подать не мог. Что значит сила расстояния! Отсюда, за 600 километров, совсем по-другому видится этот мрачный, затемненный, задымленный, без единого стекла в окнах, разваливающийся, осыпающийся под грохот бомбовых ударов и артиллерийских обстрелов город. Видишь только черное, страшное, горькое. Хотя знаешь, что в городе работают кино и театры, ходят трамваи, на пляже у Петропавловской крепости какие-нибудь мальчики и девочки в плавках купаются и загорают...

* * *

Обедаю в писательской столовой на улице Воровского. Мне выдают какие-то "ленинградские талончики". Вчера сидел за большим – человек на двенадцать столом. За тем же столом обедали Новиков-Прибой, Лев Кассиль, Л.Леонов, В.Бахметьев... Других не знаю.

В середине обеда появился Иосиф Уткин. В военной гимнастерке, на груди блестит медаль, которую он только что получил.

– Здорово, служба! – приветствует его Кассиль.

Когда-то, в дни нашего с Кассилем детства, такие медали носили старые отставные солдаты.

* * *

Я никогда не встречался с Пастернаком. Даже портрета его почему-то не случалось видеть. Вчера увидел его в столовой и сразу узнал. Каким же образом?

Помогли – Андроников и Цветаева.

Андроников удивительно верно, точно (хотя и сильно шаржируя, конечно) изображает Бориса Леонидовича, его манеру говорить.

И уж совсем не осталось сомнений, что передо мной Пастернак, когда вспомнилось цветаевское:

"Похож одновременно и на араба и на его коня".

Арабская смуглость, арабские выпуклые глаза и вытянутое, ноздреватое, трепетно-ноздреватое лицо.

* * *

Еще одна ленинградская заметка. Профессор Вериго зимой, по пути в институт и из института домой собирал каменный уголь, которым топил времянку.

– Я рассудил так. Угля, конечно, в городе мало, но все-таки, как бы мало его ни было, он есть, его возят и, как полагается, хоть немного да теряют при перевозке. Теперь я хожу по мостовой. На расстоянии четырех километров нахожу кусков шесть-семь.

* * *

Звонил Фадеев. Сказал, что устроил для меня и для Ксении Михайловны путевки в санаторий.

* * *

Читаю листовку, привезенную из Ленинграда:

"Съедобные дикорастущие травы и способы использования их".

Из рогоза с его бархатистыми шоколадного цвета шомполами наверху можно, оказывается, печь вкусные лепешки. Молодые же стебли варят в соленой воде.

Из корней одуванчика приготовляется кофе.

Из листьев первоцвета – витаминозный салат.

Молодые корни лопуха сушат и мелют на муку. Или делают из них сладкое повидло.

То, что можно есть щавель, крапиву, цикорий, иван-чай, сныть, манник, мы и без листовок знали.

* * *

В день, когда я приехал (или на другой?), в Москве была воздушная тревога. Где-то далеко потявкивали зенитки. Говорили, над городом пролетел немецкий разведывательный самолет.

В городе действует закон о затемнении. Существуют бомбоубежища. Видел разбитый бомбами Вахтанговский театр. Но вообще-то, по сравнению с Ленинградом, Москва совсем мирная.

Все страшное – позади. Страшное – это ноябрь-декабрь прошлого года.

* * *

Шел переулком в Замоскворечье, услышал за окном женский голос:

– Изволь с хлебом есть!..

Ну, думаю, слава богу, значит, здесь дети не пухнут и не мечтают о дуранде, о хряпе, о соевом молоке, как мечтают о них дети ленинградские.

* * *

Архангельское.

Да, то самое, вельможное, юсуповское, пушкинское. Сейчас здесь санаторий для высшего начсостава Красной Армии. Накануне я был в Союзе, видел Фадеева. Спросил:

– Какое же я имею право лечиться в этом санатории? Я ведь всего лишь интендант третьего ранга.

– Вы – ленинградец, блокадник. А это – высшее звание, – ответил Фадеев.

Ксения Михайловна, узнав об этом, возликовала. Фадеева она и без того не только обожает – боготворит.

* * *

Санаторий заполнен генералами, полковниками, подполковниками. Ниже батальонного комиссара, кажется, никого не встречал. Впрочем, тут, как в бане, не узнаешь, кто дьякон, кто не дьякон. Все ходят в американских полосатых пижамах, и мне вспоминается то, что говорил Женя Шварц о шоферах и театральных администраторах.

Есть несколько женщин: тяжело раненные медсестры и врачи. Одна медсестра на протезах. Говорил с нею вчера часа полтора, записал отдельно.

* * *

Начальника госпиталя, толстого бригврача Ошмарина (брюки навыпуск, светлая полотняная фуражка) раненые и отдыхающие называют "Князь Юсупов", поскольку это он сейчас хозяин Архангельского.

* * *

В Архангельском, как известно, бывал Пушкин. Здесь есть Пушкинская аллея. Есть памятник ему. Сейчас он – в ящике, как и многие другие статуи. От осколков.

Сам дворец закрыт. Но мы с Ксенией Михайловной, получив разрешение, прошлись бегло по анфиладам. Пустовато, так как все мало-мальски ценное спрятано или эвакуировано.

* * *

Ксения Михайловна – первая жена Вячеслава Шишкова. А ее первый муж известный врач Жихарев, внук (или правнук) того, пушкинских времен Жихарева, автора "Записок". Ксении Михайловне, думаю, лет под семьдесят, если не семьдесят. Но – бодра, бойка, весела, остроумна, жизнелюбива. Каждый день забирается по приставной пожарной лестнице на крышу дворца, загорает.

Призналась мне, что с институтских (институт благородных девиц) времен и до сего дня ни разу не спала больше пяти часов в сутки.

* * *

"...Вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом было, и голубь пролетел насквозь через купол из окна в окно".

Откуда это? Никогда бы не угадал, если бы дали одну цитату. Достоевский! "Подросток". Как же богат, многообразен талант его!..

* * *

Живу в большой двухместной палате. Мой сосед – молодой бригадный комиссар – целый день отсутствует, играет на открытой террасе в шахматы. Я работаю. Переписал "Маринку", начал писать о мальчике-перевозчике на Каменном острове.

* * *

2 августа 42 г.

Без малого месяц, как я из Ленинграда. А еще живет, живет во мне блокадник.

Обедаем в санаторной столовой. За столиками по двое. Со мной сидит молодой (то есть моего возраста) полковник.

Кормят нас – на убой. Каждое утро перед твоим прибором кладут отпечатанное на машинке меню на завтра. Не поленись, возьми карандаш и отметь птичкой то, что тебе нравится. Что хочешь и сколько хочешь. Не ленюсь, отмечаю.

И тем не менее...

Сегодня за обедом вижу – мой сосед съел котлету, а гарнир, гречневую кашу, почти не тронул.

– Вы не будете? – говорю я.

– Что не буду?

– Доедать.

Недоуменно пожимает плечами.

– Нет.

И вот я спокойно придвигаю к себе его тарелку и ем недоеденную им кашу.

Он с удивлением и даже с некоторым ужасом на меня смотрит. Заметив этот взгляд, я говорю:

– Я – ленинградец, товарищ полковник.

Это отношение к хлебу и вообще ко всякой пище, как к чему-то священному, благословенному, вероятно, никогда не исчезнет. Понимаю, как странно и дико выглядит мое поведение со стороны, какое насмешливое и даже брезгливое чувство оно вызывает. Но зато и мне уже не понять их – тех, кто может отодвинуть тарелку, полную рассыпчатой, красноватой, поблескивающей жиром гречневой каши.

* * *

Вспомнил, как в Ленинграде, в декабре еще кажется, принесла мне мама пайку хлеба или утреннюю часть ее. Я лежал больной, читал. Неловко разломил хлеб и крошка упала на пол. Я не поднял ее, но читая, все время помнил, что предстоит что-то приятное. Что же? Ах, да, могу нагнуться и поднять с пола эту крошку – грамм или полтора черного хлеба!..

* * *

Из чего, между прочим, состоял этот хлеб? Говорят, в самые трудные дни муки в нем было процентов десять-пятнадцать. Остальное – отруби, целлюлоза, жмых и даже будто бы глина...

* * *

Архангельское.

Молодой бригадный комиссар, севастополец, рассказывает, как он получал орден. Приехал он позже других, с передовой, и ордена вручали только двоим ему и какому-то полковнику.

– Мы построились с ним вдвоем, Н. вручил ордена, поздравил нас, полковник речу сказал, потом я "ура" закричал...

* * *

Старик генерал заканчивает разговор с приятелем по телефону.

– Ну, жму тебя.

Среднее между "жму руку" и "обнимаю".

* * *

В большом сарае пылятся, сохнут и мокнут, приходят в ветхость театральные декорации работы Гонзаго! Впрочем, вспомним, сколько гибнет сейчас и разрушается ценного, художественного в Ленинграде, в Киеве, в Одессе – по всей нашей огромной стране!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю