Текст книги "Из старых записных книжек (1924-1947)"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
* * *
Сидел на террасе, говорил с генералом X. Накануне он дал мне читать пьесу молодого провинциального автора. Пьеса мне не понравилась. Я сказал. Он обиделся – потому что пьеса отчасти о нем.
Заговорили о литературе вообще, о стихах, о Симонове, о Маяковском.
X. поморщился.
– Маяковский! Ведь, между нами говоря, мы его, этого Маяковского, только за политику ценим.
– Послушайте! Что вы говорите?! Это – прекрасный поэт.
– А-а!
Махнул рукой. Замолчал. Поджал губы. Скорее всего, побоялся ругать поэта, названного первым и лучшим.
* * *
У Ксении Михайловны очень хороший московский выговор. Очень по-московски акает. Рассказывает, что над нею всегда посмеивался Вячеслав Яковлевич, передразнивал ее:
– Пайдем, прайдемся па Невскаму.
(В записи это выглядит каким-то восточным акцентом. У москвичей "а" широкое и короткое).
* * *
Рассказывал генерал О.: командующий Эн-ской армией Ефремов погиб в бою на Западном фронте. Через несколько дней немцы бросали с самолетов листовку, в которой сообщали, что нашли тело генерала Ефремова и "похоронили его с воинскими почестями, которые заслужил этот храбрый генерал". Ради чего это было сделано? Чтобы наши военачальники стремились активнее погибать?
* * *
Ксения Михайловна – про соседей:
– Комики в нашем домике.
* * *
Она же:
– Все у него как-то огурцом выходит.
То есть неладно.
* * *
Вторую неделю сижу на диете, глотаю какие-то американские пилюли, пью ессентуки. На смену прекрасному самочувствию, ощущению вернувшейся молодости, здоровья пришло то, о чем я уже думать забыл.
"Желудочник" я очень старый. В детстве в Мензелинске перенес тяжелую форму дизентерии, чуть не умер, с тех пор постоянные неполадки в этой области.
Лечился и в Ессентуках, и в Железноводске, и у профессора Беленького, и у профессора Бичунского, и у А.Д.Сперанского...
Лет десять сидел на диете. Смеялись, будто мама протирает мне по утрам через сито манную кашу. Черного хлеба я не ел. Жареного не ел. Кислого не ел. Копченое от меня прятали под замок. И все это не было блажью. Малейшие нарушения диеты вызывали расстройства.
И вот – голод. Ем не черный хлеб, а суррогат его, в котором муки было куда меньше, чем отрубей, соломы, целлюлозы и даже, говорят, глины. Хлеб этот не ломается, он – вязкий (был таким, потом, к весне, от него вдруг пахнуло настоящим ржаным хлебом).
Выше я где-то уже перечислял, что мы ели. Повторяться не буду. С аппетитом ел я, например, столярный клей и подошвенную кожу. И – хоть бы что. И кожа, и глина, и солома, и столярный клей отлично переваривались – ни малейших признаков гастроэнтероколита.
Вообще для ученых медиков голодная зима 1941/42 года дала, я думаю, массу интереснейшего материала, задала сотни, если не тысячи загадок.
Такой, например, факт. Несколько лет назад под нижней губой у меня выросла и с каждым годом увеличивалась в размерах бородавка. Она мешала мне бриться, я постоянно задевал ее, возился с йодом, квасцами и тому подобным.
В начале апреля на Каменном острове вдруг замечаю, что бородавки этой нет. Я съел ее. То есть, не я сам, не зубами, а мой голодающий организм ее съел. Потому что, голодая, человек занимается самопоеданием. Прежде всего исчезают, поглощаются жиры. Потом наступает очередь других тканей. Уходят мышцы. И в первую очередь, я думаю, – все ненужное, лишнее. Опухоли, например, вроде моей бородавки.
Интересно, как обстояло дело с опухолями злокачественными...
Между прочим, тем обстоятельством, что человек начинает худеть за счет жиров, объясняется, почему женщины стали умирать в Ленинграде позже (в среднем месяца на полтора-два). У женщины, как известно, больше жировых отложений.
Последнее время в Ленинграде я чувствовал себя отлично. Месяца два и в самом деле испытывал что-то вроде возвращения молодости. Впечатление, будто весь организм обновился. Так оно, вероятно, и было: на смену ушедшим, съеденным, сгоревшим клеткам пришли новые.
И по-прежнему и желудок и кишечник работают отлично. Безотказно.
Но вот я попадаю в Архангельское. Как человека, перенесшего ленинградский лютый голод и при этом не имеющего никаких жалоб, меня сажают на общую диету. Надо сказать, я не злоупотребляю этим. Кровавых бифштексов не ем, уксуса и горчицы за столом не трогаю. Заказываю манную кашу на молоке, какао, яйца всмятку, бульон, котлеты... И все-таки... Уже дней через десять появляются один за другим симптомы, от которых меня избавили голод и блокада. Почти каждый день я сижу в очереди к врачу. Меня переводят на "щадящую" диету, потом на строгую диету. Назначают минеральную воду. Грелку на живот. Поговаривают о больнице.
* * *
В парке военного санатория симметрично расставленные изящные скульптурные группы:
"Менелай с трупом Патрокла".
"Давид убивает Голиафа".
"Геркулес душит Антея".
Во всяком случае, если не стоят, то должны были бы стоять.
* * *
Искусство – это возвращенное детство.
* * *
Вчера появился "новенький" – генерал Петров, герой Одессы и Севастополя.
Я с ним не заговаривал, но чем-то он меня покорил, что называется, с первого взгляда. Вероятно, среди тех, кто меня окружает, есть личности незаурядные, глубокие, сильные (медсестра Анечка, влюбившаяся в тяжелораненого пленного финна, потерявшая через два года ноги и упорно осваивающая протезы), но в целом публика скорее раздражающая, чем вызывающая восхищение или преклонение. Бесконечный преферанс, козел, шашки... Читают, как правило, только молодые, то есть те, кто помоложе. И вот появляется этот невысокий сухощавый человек в пенсне. Читающим я его, правда, не видел. Но и представить его за пулькой, за игрой в домино, просто развалившимся в шезлонге – невозможно. Сконцентрированная энергия. Ходит, даже здесь, в санатории, быстро, как будто опаздывает куда-то. У него довольно заметный тик, результат недавней контузии: слегка подмигивает, помаргивает, дергает головой.
Приехал он с сыном. Сыну лет семнадцать, похож на молодого Пушкина. Он – в полевой форме, служит адъютантом при отце. Между собой отец и сын – даже наедине – на "вы":
– Петров! Эй, Петров!
– Так точно, товарищ генерал.
– Узнайте, когда принимает окулист.
– Есть, товарищ генерал. Узнать, когда принимает окулист.
Рука под козырек, четкий поворот через левое плечо... Тук-тук-тук...
* * *
Застал я здесь еще одного юношу – сына легендарного генерала Панфилова, героя прошлогодних боев под Волоколамском. Были соседями два или три дня.
* * *
Командир полка – другому:
– А сколько у тебя орлов осталось после этого боя?
* * *
22 августа 42 г.
День пригожий. Не жаркий, но по-настоящему летний. Всё еще в цвету. Зелень еще густа, ярка, не жухнет. И так хорошо, сочно и пряно пахнет.
Утром получил с оказией письмо от К.М.Жихаревой. Просит передать два пакета (с книжками, бумагой, мулине и пр.) – один нашему общему врачу Наталии Сергеевне, другой – бывшей ее соседке по палате. "В награду" сообщает мне новость: война кончится 23 сентября!..
После завтрака, поработав часа полтора, сидел в саду, читал воспоминания генерала Брусилова, ответил Кс.Мих., ходил на почту, оттуда прошел в село Архангельское. Разыскал тамошнюю церковь – единственную достопримечательность Архангельского, которую еще не видел. Церковь старинная, XVII века, но даже по нашим масштабам запущена до безобразия. Кресты сняты. Колокольня, поставленная Юсуповым в 1819 году, сломана наполовину перед прошлогодним наступлением немцев. Церковь стоит на крутом и очень высоком берегу Москвы-реки. Небольшой погост возле нее тоже бесстыдно запущен и загажен.
После обеда, немного полежав с грелкой, работал. Вечером, изменив обыкновению, ходил на концерт. Против ожидания концерт очень хороший. Чудесный женский дуэт – старинные русские песни. Перед сном еще поработал, написал маме и Ляле.
Никто не поздравил меня. Но сам этот день был хорошим подарком...
* * *
Генерал Петров пробыл в Архангельском четыре дня и не выдержал – уехал.
Я видел, как он шел с маленьким чемоданчиком (другой чемодан, побольше, нес сын его), а рядом семенил тучный Ошмарин, уговаривал Петрова остаться.
– Нет, нет, – говорил Петров, дергая головой, – не уговаривайте. Я выспался, отдохнул, с меня хватит.
И уехал. На фронт, конечно.
* * *
Москва. Госпиталь при клинике проф. Кончаловского. Неделю назад военно-санитарная машина привезла меня сюда прямым рейсом из Архангельского.
По Архангельскому я скучаю не очень. С удобствами и питанием здесь, конечно, похуже, в палате кроме меня еще семь человек, но люди – интереснее. Работать хожу по вечерам, с разрешения начальства, в ординаторскую.
* * *
Раненых одолевают студенты-кураторы. Два часа подряд (положенное по расписанию время) терзают попавшего в их руки солдатика расспросами: не болел ли кто-нибудь из родственников туберкулезом или венерическими болезнями, не чувствует ли он боли в pilorus, был ли стул, какой консистенции и так далее. Мнут живот, колотят по спине (это называется выстукиванием). После одного такого кураторства белорус Стасевич, натягивая рубаху на разрисованный химическим карандашом живот, сказал:
– Ни. Отсуда живым нэ выйдешь.
* * *
Мой сосед Бородин. Воронежец. Рабочий. 34 года. Нефрит. Отеки на лице. Степенен, медлителен, выкуривает одну папиросу в два дня. Когда говоришь ему "спокойной ночи", отвечает:
– Взаимно вам.
* * *
В палате лежит некто Королев, белорусский партизан. Два сына его пропали без вести на фронте. Одному – 20, другому – 22 года. Оба командиры, только перед войной кончившие военные училища. Один (старший) был в Белостоке, младший – в Новгороде. За все время войны родители не получили от них ни одного письма.
Королев – высокий, сухой, с очень белыми, крупными зубами, с выдающимся кадыком, бритоголовый. У него желтуха.
Жена его и двое младших детей эвакуированы в Туркмению.
О сыновьях он способен думать и говорить без конца. Вернулся с концерта – из клинической аудитории:
– И тут не могу забыть о них. Сижу и оглядываюсь, а вдруг да среди раненых Володька и Павел? А?
* * *
"Колымажка" – так называют в госпитале тележку, на которой возят в операционную раненых ("Меня на колымажке в палату привезли").
* * *
Осень. Раненый мечтает о доме:
– Эх, красота сейчас! Осинки – красные, березки – желтые...
* * *
Госпиталь помещается в клинике Медицинского института на Пироговке. Кино и концерты – в аудитории, где на черной доске еще не стерты формулы и рецепты.
* * *
Палисадник у госпиталя. Раненые – в серых халатах и в самодельных киверах (треуголках), сделанных из газеты. Прогуливаются и по тротуару – у трамвайной остановки.
* * *
Пожилая сестра в госпитале – раненым, вернувшимся с прогулки:
– Ну что, нагулялись, гулёры?
* * *
Раненый:
– Я могу курить, а могу и не курить.
Стасевич:
– Значит, ты нэ курец, такой человек называется пустокурец.
* * *
Госпиталь. Концерт – в аудитории. Выступают солисты Большого театра. У подножия амфитеатра выстроились полукругом коляски с тяжелоранеными. От "хирургических" дурно пахнет. Заслуженный артист республики, бас, поет "Застольную песню" Бетховена. За его спиной на черной доске полустертая запись, сделанная днем, на лекции:
1. Перитонит, общий и местный (диффузный), острый и хронический, первичный и вторич
* * *
Госпиталь. Палата тяжелых больных. Раз в четыре дня приезжает к ним кинопередвижка. Чтобы не утомлять раненых, показывают не больше двух-трех частей. Таким образом, две серии "Петра Первого" демонстрируются тут в течение полутора месяцев. Многие не доживают до последней части.
* * *
Бесконечные разговоры о втором фронте:
– Ох, высадить бы полтора миллиончика – в Бельгии или в оккупиванной Франции. Жестокое дело будет! Красивое дело!..
* * *
Врачи в госпитале приспосабливаются к понятиям раненых. Вместо "Стул был?" спрашивают:
– На двор ходил?
* * *
В госпитале. Говорят о семейной жизни, о необыкновенных случаях, когда супруги, после четырнадцати лет идиллической совместной жизни, вдруг начинали ссориться и разводились.
Белорус Стасевич:
– Есть старая присказка: если черт у хату всэлится – дед с бабой делится.
* * *
Раненый вернулся с комиссии.
– Ну, нянечка, до свиданьица, на днях в отпуск еду.
– Ну, путь добрый тебе. А у меня муж и четыре брата в бессрочный уехали.
– В Землянск?
– Да. В Землянск.
* * *
Про тяжелораненого:
– Нет, братцы, такого шоколадом корми – не поправится.
* * *
Батальонному комиссару, тяжелораненому, не спится. Восемнадцать суток без сна.
– Только засну – сразу война снится.
Другому "все мерещится, будто из меня сделали гусеницу танка и я все верчусь и верчусь".
* * *
Новенький в госпитале:
– Как у вас тут насчет блох и прочего?
– Небольшие десантики бывают.
* * *
"Россия сильна чрезвычайно только у себя дома, когда сама защищает свою землю от нападения, но вчетверо того слабее при нападении..."
Достоевский. "Дневник писателя"
* * *
Дом "в усиленно-русском стиле".
Там же
* * *
В госпитале. Раненый танкист в самокатной коляске. С трудом разворачивается и вкатывает свою тележку в узкую дверь уборной.
– Эх, мать честная! Когда-то шофером первого класса работал, а тут в сортир не могу въехать.
* * *
Раненый белорус перед операцией волнуется, спрашивает у врача:
– А что вы со мной робыть будете?
– Что-нибудь сробим.
* * *
Палата в госпитале. Восемь коек из никелированных дутых труб. Такие же – стальные – столики. Стены как во всех больницах. Кремовая панель, верх и потолок белые. Очень высоко под потолком, в матовом круглом плафоне одна-единственная лампочка. Стены украшают три картины: очень дурно, аляповато написанный маслом портрет Сталина, пейзаж и натюрморт – цветы, рассыпанные по столу. Посреди палаты – маленький белый столик, на нем играют в домино, тут же ставится поднос с хлебом и прочее, когда наступает долгожданный час обеда.
* * *
Тараканов в России издавна зовут прусаками, в Пруссии – русскими, русаками. Во времена Данте и Боккаччо флорентийцы называли их сиенцами, а сиенцы – флорентийцами.
* * *
Майор Пресников рассказывал вчера совершенно мюнхгаузеновскую историю. Клянется, будто своими глазами видел, как неприятельский снаряд попал в жерло нашего орудия, не взорвался и заклинил ствол.
* * *
Раненым скучно. Душа-парень Борискин утром объявляет:
– Беру на себя обязательство уничтожить пятьдесят мух.
Весь день посвящен охоте на мух.
– Они, черти, рассредоточиваются ловко!
– Ага. Маневренность у них хорошая.
– О! О! Смотри, пикирует!..
* * *
Как странно, вероятно, звучит для какого-нибудь читателя пионера или комсомольца выражение "обедали за высочайшим столом". Что значит высочайший? Выше некуда? Вот неудобно небось было обедать! А стулья? Тоже высочайшие?
* * *
В госпитале раненый, получивший передачу, угощает другого:
– Сосед, на рыбы...
– Не имею нахальства отказаться.
* * *
Раненый командир, лейтенант, лет под сорок, из деревенских, рассказывает разные "загадочные случаи" из своей жизни.
– Я, конечно, не верю, это есть плод суеверия, и, конечно, никакого колдовства нет, но вот это был, действительно, такой факт...
Рассказывает, как в деревне, когда был он еще совсем молодым парнем, приснился ему такой сон. Будто сидит он в избе у окна, зевает. Зевнул – и рукой провел по щеке. Смотрит: что такое? Рука черная. Вытер руку, опять провел по лицу – опять рука черная. По другой щеке провел – ничего.
А на другой день была у них в деревне вечеруха. Он танцевал. А его троюродный брат напился, с кем-то подрался, замахнулся железным болтом и нечаянно ударил вместо супротивника – рассказчика, этого будущего лейтенанта. Тот в "горячке" боли не почувствовал, только схватился за щеку.
– Посмотрел на руку – красная. Тут я свой сон и вспомнил.
Кто-то из слушающих замечает:
– Говорят, сон в руку – токо до обеда.
Рассказчик:
– Ну, это не показатель.
* * *
С первых дней мировой войны 1914 года в Англии стал популярен, стал крылатым такой циничный лозунг:
"Англия будет драться до последнего русского солдата".
Не вспомнилась ли и не пришлась ли по душе эта милая шутка отцов выросшим и возмужавшим деткам?
* * *
Прочел у Честертона{409}:
"Детям кажется, что малейшее несчастье влечет за собой гибельные последствия. Заблудившийся ребенок страдает не меньше обреченного на адские муки грешника".
До чего же это верно, как долго и упорно живут в памяти эти ужасные страдания, это чувство обреченности, охватившее заблудившегося, потерявшего маму!
* * *
В госпитале. Лейтенант Борискин, двадцатисемилетний красавец, рязанский, рассказывает историю своей женитьбы. Он еще учился на третьем курсе Московского текстильного института. Родители были против этого брака. У жены тоже. Своих комнат ни у жениха, ни у невесты не было. Решили "расписаться" тайно. В назначенный день долго ходили у подъезда загса, не решались войти, стеснялись. Наконец набрались храбрости, вошли.
– Жена, правда, еще раз хотела смыться, но я ее поймал на лестнице. Вошли. Сидят все такие торжественные, с шаферами, с родственниками, с букетами... А мы и одеты-то по-будничному. Сидим, робеем, ноги под стульями прячем. Вдруг дверь открывается, выходит какая-то мымра и кричит:
– На брак!
Так, вы знаете, в санаториях кричат: на душ!
Расписались кое-как, вышли на улицу.
– Ну, – говорю, – жена, давай пошли по домам.
* * *
Генерал Гейман – один из участников русско-турецкой войны 1877 – 1878 гг., "герой Ардагана" ("витязь Ардагана", как назвал его корреспондент "Нового времени" Симбирский), был сыном барабанщика-еврея. Чтобы в те времена еврею дослужиться до такого высокого военного чина – мало было быть просто умным, просто храбрым, просто талантливым. В каком-то отношении надо было быть выше корсиканца Буонапарте.
* * *
Рассказ или пьеса, маленькая комедия. История Федьки Калюжного (рассказанная им товарищам по палате).
На фронт пришли посылки. В одной из них – письмо ("Дорогой неизвестный боец, пишет тебе неизвестная тебе" etc.) Московский адрес. Посылка досталась Ф.Калюжному. Завязалась переписка. Товарищ Калюжного заболел, его направляют в Москву лечиться. Калюжный дает ему адрес девушки, просит навестить. Тот из московского госпиталя звонит или пишет открытку, выдает себя за Калюжного. Свидание. Может быть, женщина не молодая и не красивая.
– Я не думала, что мы встретимся. А ему... ему приятнее, если пишет молоденькая.
* * *
Фамилии раненых:
Фень, Чемерис, Подопригора.
* * *
– Что сегодня в кино?
– Мировая картина в десяти сериях: "Несчастная мать сопливого ребенка".
* * *
Пить чай (вместо сахара) "с дуем", то есть дуть на блюдечко.
Вполне заменяет сахар. Знаю по собственному опыту. Пил так без малого 12 месяцев.
* * *
А то еще есть другой способ: повесить кусочек сахара на ниточке, раскачать его – он по очереди всех чаевничающих обойдет и по зубам пощелкает.
* * *
Широкая натура
(из рассказов раненого лейтенанта)
– Она мне на шею кинулась и говорит: "У меня муж есть, я Славку Харитонова безумно люблю, а тебя еще больше!"
* * *
У Честертона – панегирик туману. "В тумане получает материальное воплощение та внешняя сила, которая придает уюту чистое и здоровое очарование".
И ниже:
"Я не без основания подчеркиваю высокую добродетельную роль тумана, ибо, как это ни странно, но атмосфера, в которой развертываются романы Диккенса, часто важнее их интриги".
До чего же это здорово, как верно!.. Не прошло года с тех пор, как я читал "Большие надежды", а я уже не мог бы, вероятно, пересказать содержание этого романа. Атмосфера же его живет со мной и во мне, и, думаю, будет жить всегда.
* * *
Молодой профессор осматривает раненого, пальпирует желудок. Руки у него – холеные, красивые, голову он повернул, задумчиво смотрит в окно, похоже, что играет что-то грустное, элегическое на рояле.
* * *
"Можно замолить даже такой поступок, как убийство, но никогда не простить себе опрокинутой миски с супом".
Почему я выписал эти слова из книги Честертона о Диккенсе? Потому что они обо мне! Это – та мисочка с супом, которую принесла мама в феврале из Дома писателя. И именно эту опрокинутую мисочку, я, вероятно, никогда не смогу простить себе.
* * *
Уж поскольку начал записывать в эту тетрадь о некоторых своих ленинградских злоключениях, запишу и московское продолжение этой муторной и нелепой истории.
В середине октября разыскал и навестил меня в госпитале Женя Шварц, приехавший по театральным делам из Кирова. С тех пор, как я его не видел, он похудел ужасно, рядом с ним я – толстяк. И в самом деле – таким полным, упитанным, толстощеким, как этой осенью, я никогда не был!..
Женя порадовался счастливому повороту в моей судьбе. Признался, что не верил в возможность моего спасения. В Кирове слышал, что я погиб.
В конце месяца меня выписали из госпиталя. Куда идти? Беспокоить Розалию Ивановну не хотел. Лучше бы всего устроиться в гостиницу. Но как это делается в военное время, сообразить не мог. Маршак в Москву еще не вернулся. Идти в Союз, к Фадееву – не хотелось ужасно. Не знал, что идти придется все-таки...
В гостинице "Москва" разыскал Евгения Львовича. Он повел меня к администратору. Отрекомендовал с самой лестной стороны. Однако на того это нисколько не подействовало.
– Ничего нет и в ближайшее время не предвидится.
У самого Шварца комната совсем маленькая, даже без дивана.
– Погоди, что-нибудь придумаем. В конце концов, на улице переночуешь, беспризорнику не привыкать. Ты Колю Жданова знаешь?
– Читал, но лично не знаком.
– Пойдем к нему. Он человек удивительно симпатичный. И номер у него тоже симпатичный. Главное большой, я сам там две ночи проспал на диване.
Ленинградский критик Н.Г.Жданов оказался и в самом деле ни редкость милым, радушным и очень веселым человеком.
– Какие могут быть разговоры! Конечно, Алексей Иванович, переезжайте сегодня же... Правда, кровати у нас сейчас обе заняты, пока придется на диванчике...
Большой двухместный номер делил с ним в то время военный фотокорреспондент Т.
Николай Гаврилович вместе со мной спустился в вестибюль к администратору, я заполнил анкету, сдал на прописку паспорт.
Спал на довольно широком и не таком уж жестком диване. А рано утром пришла горничная и принесла мне какую-то бумажку. Зав. паспортным столом гостиницы сержант Жаров срочно приглашал меня явиться...
Явился.
В вестибюле, где-то в глубине, за массивным барьером, за спинами администраторш, сидел за своим столиком невысокий парень в милицейской форме. Встретил он меня негодующим возгласом:
– Вы что – смеетесь?
Я сделал серьезное лицо и сказал, что не смеюсь.
Он бросил на стол мой паспорт.
– С таким паспортом, с тридцать девятой статьей, имеете нахальство лезть в гостиницу!
Я стал объяснять ему, что произошла ошибка, что да, я действительно был лишен ленинградской прописки, но потом недоразумение разъяснилось, прописка была восстановлена.
– Посмотрите, говорю, пожалуйста, полистайте паспорт.
Тут, вероятно, следует записать, хотя бы для потомства, что же случилось. А случилось то, что когда "ошибка" выяснилась, дня за два до вылета из Ленинграда меня вызвали в 7-е отделение милиции и сказали, что я могу получить новый паспорт. Но для этого требуется представить три или четыре фотокарточки.
– Где же я их возьму? – сказал я. – Фотографии ведь в городе не работают.
– А этого мы не знаем, – сказал начальник паспортного стола.
Вот тут-то, наивный человек, я и сделал роковой ход.
– Может быть, можно ехать со старым? – сказал я. – Может быть, вы поставите штамп в этот, в старый паспорт?
– Как хотите, – усмехнулся начальник. Теперь мне кажется, что усмешка его была зловещей. Но в ту минуту я предпочел не заметить этого оттенка. Очень уж надоела мне вся эта волынка. Еще бегать за фотографиями!..
Вот именно этот подозрительный, с зачеркнутой и восстановленной пропиской паспорт я и представил сержанту Жарову. Могу ли я по совести осудить его за те слова, какими закончилась наша беседа:
– В двадцать четыре часа покинуть Москву.
Вернулся я в свой ("свой"?!) номер совершенно растерянный и удрученный. Милейший Николай Гаврилович как мог утешал меня. Посоветовал звонить Фадееву. С трудом дозвонился до Союза. Фадеева нет и до понедельника не будет. С не меньшим трудом, с помощью Жданова, узнал домашний телефон Фадеева. Не будь рядом Жданова, не стал бы, пожалуй, звонить. Однако перешагнул через неохоту, через застенчивость, позвонил. Сказал, что у меня новые неприятности.
– Приезжайте. Расскажете. Поможем.
– Когда можно приехать?
– Сейчас.
Был у него в Комсомольском переулке, где-то на Мясницкой. Он при мне позвонил своему заместителю Скосыреву. И я тотчас поехал на улицу Воровского к Скосыреву. Там просидел в приемной часа полтора... Получил бумагу, адресованную в 50-е отделение московской милиции: Союз писателей просит прописать такого-то временно в городе Москве.
Поздно вечером был в милиции. Начальник выслушал меня не очень доверчиво.
– Пропишу на три дня. А о прописке более длительной хлопочите через городской отдел.
И началось...
На другой день выстоял и высидел огромную очередь на Якиманке. Тамошний начальник сказал:
– Даю разрешение на две недели. Запросим сегодня же Ленинград. Если выяснится, что прописки вас не лишали...
– Да в том-то и дело, что лишали!.. Но это была ошибка...
Пытаюсь объяснить, как все было. Ему некогда слушать.
– Одним словом – даю указание пятидесятому отделению прописать вас на две недели...
И вот уже восьмой, кажется, день живу на пороховой бочке.
* * *
Вернулся в Москву Самуил Яковлевич. Был у меня в моем номере. Да, он уже наполовину мой, фотокорреспондент Т. уехал. Я занимаю одну из двух семейных кроватей. А на диванчике у противоположной стены каждую ночь спит какой-нибудь приезжий – с фронта, из Ленинграда или из тыловых городов, из эвакуации. Наш номер, так сказать – гостиница в гостинице.
С.Я. сидел у нас около трех часов. Пытался "организовать" ужин, звонил метрдотелю, директору ресторана, но ничего, кроме прогорклой тушеной капусты, нам не принесли.
* * *
Был в Детиздате. Случайно узнал, что они еще зимой, кажется в Кирове, куда были эвакуированы, переиздали "Пакет". Сделали это, как я понимаю, только потому, что считали меня погибшим.
Неожиданно и очень кстати получил деньги.
* * *
Стоял в очереди на главном телеграфе, посылал телеграмму своим. Впереди какой-то плотный, рослый, статный генерал. Телеграмма его лежала на бортике перегородки. Я машинально заглянул: В Ташкент Игнатьевой: "Все отправлено малой скоростью остался холодильник и мелочи"...
Отошел немного в сторону, посмотрел: да, граф Игнатьев{413}, "50 лет в строю"!..
* * *
Октябрь 1942 г. В ресторане гостиницы "Москва" еще играет джаз, но кормят плохо, по талончикам, с хлебом или без хлеба, в зависимости от категории. Среди обедающих преобладают военные – большей частью средний и старший начсостав.
Водку официанты где-то добывают, но за особую мзду – не больше пол-литра на душу.
Заселена гостиница тоже главным образом военными, ответственными работниками и партизанами (приехавшими получать ордена)... Много и нашего брата – свободных художников. Живут здесь сейчас Д.Шостакович, Л.Утесов, И.Эренбург, Павло Тычина, много белорусских и ленинградских писателей.
В номерах запустение, белье не меняют неделями, жиденький и чуть теплый чай подают в стаканах без блюдечек.
* * *
В Охотном ряду, на Кузнецком, на улице Горького часто можно увидеть американских, английских, польских солдат и офицеров. Пожалуй, наиболее боевой, бравый, воинский облик имеют поляки. У американцев вид совершенно штатский. Сутулятся, шагают не в ногу, размахивают руками.
* * *
Рассказывает Е.Л.Шварц. В каком-то среднеазиатском городе артисты эвакуированного столичного театра устроили по какому-то, уж не помню, случаю банкет, на который пригласили и гастролировавшую в городе труппу лилипутов. Лилипуты были тронуты, за ужином выпили, еще больше растрогались и стали жаловаться Евгению Львовичу – не на судьбу свою, а на изверга-администратора, который, по их словам, нещадно их эксплуатирует.
– Вы только представьте! – говорили они со слезами в голосе. – Что он делает?!! Нас двадцать четыре человека, он счет в филармонию выписывает на двадцать четыре кровати, а сам две кровати вместе сдвинет и всех нас туда уложит, как собачек. А среди нас ведь и женатые есть!
* * *
74-я пехотная дивизия была сформирована осенью 1914 года в Петрограде преимущественно из швейцаров и дворников. Поначалу показала очень плохие боевые качества, потом выправилась, ее хвалил Брусилов.
* * *
Меню "литерной" столовой провинциального города:
"Компот из сухих фруктей".
* * *
Светская дама военного времени. Пьет чай. Гость (от чая отказался, сидит в пальто) чем-то ее насмешил. Она хохочет с трагическим выражением лица.
– Погодите, оставьте, не смешите, у меня сахар во рту тает!..
Пьет вприкуску.
* * *
Ноябрь 1942 г. Поздно вечером иду по Тверской. Холодно. Темно. Метет пурга. И вдруг откуда-то словно из-под земли, из подземелья – песня. Останавливаюсь, оглядываюсь: откуда?
Стоит на углу куцая, на курьих ножках застекленная будочка регулировщика движения. В будке – за стеклом толстощекая русская девушка в милицейской форме, в круглой меховой шапке. Пригорюнилась и поет:
Ой ты, домик мой, домок,
Ой ты, терем, тяремок...
* * *
На московских рынках больше серых шинелей, чем штатских пальто. Большинство торгующих – инвалиды Отечественной войны. У многих по пять-шесть цветных полосок на правой стороне груди.
* * *
Продуктовые сумки, которые до войны назывались "авоськами" (авось что-нибудь попадется), теперь называют "напрасками".
* * *
В очередной раз кончилась моя прописка. В очередной раз пишу заявление начальнику 50-го отделения милиции. Жданов, видя, как я терзаюсь, говорит:
– Чего вам ходить? Давайте я схожу. Мне проще.
Правильно. И вид у него импозантнее. Ходит он в командирской морской шинели, на фуражке – "краб". Некоторое время Коля работал корреспондентом на Балтийском флоте, потом по состоянию здоровья его отчислили. Теперь работает в ТАССе.
Тронутый его предложением, вручаю ему свое пространное заявление.
Вечером он возвращается, я спрашиваю:
– Были?
– Да. Был, конечно.
– Ну и что? Видели начальника отделения?
– Видел. Славный дядька. Говорит: пусть живет сколько хочет.
– Так и сказал?
– Да. Так. Буквально.
– "Сколько хочет"?!!
– Сколько хочет, говорит, столько пусть и живет.
Утром Коля уходит к себе в ТАСС. Я сажусь за наш общий маленький письменный стол, выдвигаю машинально ящик и вижу там какие-то бумажные клочки. Смотрю – мой почерк. Пытаюсь понять, что это. Складываю, как складывал в детстве кубики. Что такое??! Мое заявление на имя начальника милиции! В левом верхнем углу резолюция: