Текст книги "Из старых записных книжек (1924-1947)"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Из письма крестьянина. 1915 г.
* * *
Пример узаконенной неграмотности:
"Обман общественного мнения".
Как это можно обмануть мнение? А ведь пишут. И даже в центральных газетах.
* * *
Видел во сне провинциальный южноамериканский город. Почему-то растрогало, что в городе только что (прогресс!) появились извозчики. Мои сопровождающие показывали их мне – новенькие пролетки, новенькая старопетербургская форма. Показали еще какой-то двухэтажный трамвай-дилижанс – тоже новшество! И все в этом городе было как-то архаично-молодо. Не хотелось уходить с его улиц и грустно было проснуться на улице Восстания, 22, в Смольнинском районе Ленинграда...
* * *
Минувшим и прошлым летом жила при нашей городской квартире мамина дальняя родственница Любочка, старая дева 54 лет. Проживала она у нас со своей мамашей, восьмидесятилетней, выжившей из ума старухой. Обе – из бывших. Любочка нигде не работает, живет распродажей вещей. В квартире, где они с матерью живут (в их бывшей собственной, а сейчас коммунальной), ее, по ее же собственным словам, "люто ненавидят".
У Любочки резко выраженная мания преследования, болезненная мнительность, подозрительность.
Мама ей говорит:
– Любочка, что вы все дома сидите, вы бы пошли прогулялись.
Она, поблагодарив, отказывается. Через десять минут приходит к маме:
– Александра Васильевна, можно вам задать вопрос?
– Пожалуйста.
– Скажите, пожалуйста, почему это вы предлагали мне пойти прогуляться?
Или мама спросит у нее:
– Кто у вас в квартире живет?
Минут через десять-пятнадцать, обдумав и обсудив со всех сторон этот вопрос, Любочка опять подступает к маме:
– Александра Васильевна, почему это вы спрашивали: кто живет в нашей квартире?
Говорит она осторожно, словно по гололеду ходит. Цифр и имен никогда не называет. Года полтора назад пробовала она работать. Устроилась куда-то курьером. Но, проработав с полмесяца, ушла.
Мама спрашивает, сколько она там получала.
– Немного.
– И долго работали?
– Некоторое время.
"Некоторое время", "некоторая сумма", "некто", "однажды" – по-другому она не говорит.
* * *
Любочкина мать, Марья Ивановна, в молодости была необыкновенно хороша собой. А происходила она из купеческой семьи, была почти неграмотна. Однажды стояла Марья Ивановна за обедней у Покрова. Стояла на клиросе, "рядом с князьями и вельможами", и даже среди этой блестящей публики выделялась своей красотой и статностью. В это время в церкви появился какой-то старичок генерал. Граф. Он принялся целовать ручки знакомым дамам и по ошибке, приняв Марью Ивановну за какую-нибудь баронессу или княгиню, и ей тоже поцеловал руку.
Совсем недавно, будучи уже на склоне дней, выживающая из ума Марья Ивановна заблудилась где-то на Песках и попала в милицию. Ей показалось, что ее хотят посадить в кутузку. Она перепугалась, но виду не показала, а сама перешла в наступление.
– Вы, батюшки, не смеете меня в холодную сажать, – говорила она. – Я человек благородный. Мне и князья и графы ручки целовали. Вот она – вот эту самую...
* * *
Жаркий июльский полдень. В Мельничьем Ручье на пляже весь день было много купающихся. К вечеру народ расходится, хотя вода еще теплая и сумерки не остудили зноя.
Лежу в кустах, читаю. Вижу – на противоположном грязном и обрывистом берегу, где обычно никто не купается, где вонючая илистая отмель истоптана и загажена коровами, – появляется молодой, лет под тридцать, человек, сезонный рабочий в бесцветной одежде. На лице у него – от одного уха до другого белая повязка. Лицо плоское. Он ведет себя, как вор: озирается, оглядывается. Уж не топиться ли, думаю, пришел? Нет, этот несчастный просто пришел выкупаться. Вероятно, долго не решался, но день стоял знойный, товарищи по работе бегали в перекур на реку, мимо все время шли купальщицы с мохнатыми полотенцами. И вот он не победил соблазна, пришел. Подходит к воде, оглядывается, снимает с лица повязку. Еще раз оглянулся, начинает стягивать грязную рубаху. Не решился. Натянул рубаху, сел на корточки и торопливо, как мальчик, ворующий у матери варенье, зачерпнул ладошкой черную торфяную воду и стал мыть свое безносое лицо, шею, волосы. Моет с наслаждением, но поминутно оглядывается, прислушивается...
Брат мой! Кто тебя? За что?..
* * *
Читаю "Процесс Людовика XVI". Поражает необыкновенное сходство и судьбы и характеров Людовика и Николая Второго. Начать с того, что начало их царствований было ознаменовано схожими событиями. Во время бракосочетания Людовика с Антуанеттой в Париже тоже была своего рода Ходынка. Во время пышных празднеств, "благодаря небрежности администрации", где-то в районе кладбища Св.Магдалины было раздавлено свыше 1000 граждан.
Находясь после революции под арестом, и король и царь занимались воспитанием сыновей, играли в карты (Людовик – в пикет, Николай – в безик), охотились на ворон.
Похожи и жены их: Алиса Гессенская на Марию-Антуанетту. Обе они были активнее, хитрее, деятельнее своих мужей.
* * *
– Он закона совсем не слушается. Он только принципом своим берет!
* * *
"Лучше говорить правду, чем быть министром".
Жорес{349}
1941
Одна из тайн творчества – видеть перед собой тот народ, для которого пишешь".
В.Хлебников
* * *
Девочка лет 11-12 – другой, поменьше:
– Микроб такой маленький, что если он упадет на пол, то его не видно.
* * *
У директора гимназии, где он учился, была странная фамилия: А.С.Дважды-Переехали.
* * *
Учительница в деревенской школе:
– Теперь будем становить запятую.
* * *
Раз или два в месяц к нам в Шкиду приходил врач. Красивый. Высокий. Какой-то не по времени барственный, элегантный, пахнущий одеколоном.
Это был брат Е.В.Тарле, историка. Его я тогда не читал (читал, кажется, из наших один Ионин), но имя его уже знал, оно уже гремело.
* * *
Из предсказаний попугая:
"Радуйтесь! На предстоящем вечере Вы будете счастливы любовью. Полублондин-полубрюнет увлечется Вами и попадет под сень Ваших очей. Вы его не заметите, но образ симпатичного молодого человека станет преследовать Вас, и Вы снова встретитесь"...
* * *
Дядя Коля минувшим летом отдыхал в деревне. У хозяйки заболел теленок. Ветеринара в колхозе нет. Старуха приходит, просит:
– Я – женщина старая, слабая. Помоги, милый. Поди, укуси его за мышки с боков.
– То есть как укуси? За какие мышки? – испугался дядя Коля.
– У него с боков у мосоликов желвачки такие – мышки. Ты, если брезгуешь, ветошку какую накинь и – куси.
Деликатный дядя Коля поежился и пошел. Но теленка уже успела зарезать хозяйкина дочка.
* * *
Из классной работы по русской литературе учеников 8-го класса энской средней школы:
"Пушкин сильно восхищается в Наталью".
"Бедная Лиза рвала цветы и кормила свою мать".
"Матери Державина приходилось много ходить стоя".
* * *
На Смоленском у Анны Ивановны Спехиной похоронены рядом дочь Надя и внучка Валя. На днях хоронили вторую внучку – Люсю. Кладбище было засыпано густым снегом. Чтобы яму не замело, могильщики прикрыли ее хвоей. Когда этот настил стали снимать, Анна Ивановна вдруг перестала плакать.
– Надюшку не видать? – спрашивала она у окружающих. – А? Надю не видно?
Как будто Надя живая должна была сидеть в яме.
* * *
Школьный фольклор.
Черченье что? Пустое дело!
Оно давно мне надоело!
А в остальном, любезная мамаша,
Все хорошо, все хорошо!..
* * *
До омерзения пьяный человек, мыча, качаясь и вытворяя какие-то безобразные обезьяньи телодвижения, идет через Кировский мост. Несколько мальчиков, лет по 11-12, возвращаясь из школы, идут следом.
– Вот и мы такие будем, – говорит один.
– Нет уж, – качает головой его товарищ. – Так пить я не буду.
Первый молчит, думает, грустно усмехается.
– Все, когда маленькие, так говорят.
* * *
Больница. Со мной в палате лежит после операции колхозник Хрусталев, тверской, пятидесяти трех лет. Ходит к нам рыженький мальчик Саша.
Хрусталев, усмехаясь:
– Как с противня убежал все равно.
* * *
Он же – про Сашу:
– Штаны долгие, туфли долгие – как все равно у Сярли Сяплина!..
* * *
В приемном покое больницы. Опрашивают старика, только что привезенного "скорой помощью". Старик двадцать три года работал на железной дороге, сейчас в артели – "на гардеропе".
– Как зрение? – спрашивает врач.
– Чего?
– Видите как? В глазах не двоится?
– Иногда бывает, что человека в таком каком-то неприятном виде вижу.
– Стул как? Хороший?
– Даже слишком хороший.
* * *
Война*.
______________
* Значительная часть записей автора о войне и блокаде вошла в публикации "Год в осажденном городе" и "Январь 1944" (см. том 3 этого собрания сочинений).
Небо как и два года назад, но гораздо плотнее, гуще усеяно аэростатами воздушного заграждения. В разное время дня, в разную погоду смотрятся они по-разному. В сумерках – как серебряные картонные елочные рыбки. Перед закатом – как золотые рыбки в аквариуме. Особенно хороши – ранним утром, когда чуть-чуть розовеют с одного конца и когда на них нежно переливаются солнечные блики.
На земле они – толстые, слоноподобные, даже мамонтоподобные. В воздухе напоминают заиндевевшие детские рукавички.
* * *
Аэростаты – в садах, парках, около церквей. Тут же – зенитная батарея, палатка, маленький лагерь. В Михайловском саду бойцы стирают, спят на садовых скамейках, играют на балалайках.
* * *
На Мальцевском рынке.
– Какое безобразие! Только что была тревога и – опять!
Того и гляди жалобную книгу потребует.
* * *
– Желтый дом с красным фонарем...
* * *
Дежурю на крыше. Со мной напарник – шестнадцатилетний паренек, сын или племянник С.М.Алянского.
– Эх! – говорит он с досадой. – И что это в самом деле! Москву уже третий раз бомбят, а у нас...
Глупо, конечно, хочется сказать ему: "дурень" или "глупыха" (нечто подобное я ему и сказал), но ведь надо и то помнить, что – шестнадцать лет!
* * *
А в народе уже опять ходят разговоры об Антихристе. Толкуют Апокалипсис{352}. Говорят о красном и черном петухе, высчитывают сроки. На сорок третий день, говорят, должно кончиться.
Приблизительно то же говорил в конце июня лектор в Союзе писателей. Имею в виду не Люцифера и не петухов, а сроки окончания войны.
* * *
В сумерках у ворот – компания девушек из группы "домовой самозащиты". Ведут себя так, как и положено вести себя молодости при любых обстоятельствах и в любой обстановке.
И вдруг откуда-то возникает пожилая, седеющая, стриженная в кружок особа. Повелительным, учительным, назойливым и скрипучим голосом она говорит:
– Вот что я вам скажу, дорогие товарищи...
При этом тяжелый, как будто свинцом налитой, палец ее ходит перед носами девушек.
– Прошу запомнить. Время сейчас сурьезное. Дежурить так дежурить. Ни хахахалки, ни хихихалки, ни с мальчишками объемки, ни с мальчишками обнимки...
– Какие могут быть обнимки?! – возмущаются девушки.
Но голос активистки продолжает греметь и скрипеть. И палец ее покачивается в воздухе, как какая-нибудь праща или палица.
* * *
Старый пожарный Михаил Осипович – про Германию:
– Там же, куда ни сунесся, – всё сталь. Там же даже старухи на лисапедах ездиют.
* * *
Человек едет на велосипеде, за спиной у него болтается голубой воздушный шарик. Странно и "не типично" для этих суровых дней. Но – жизнь продолжается. Мальчик или девочка сидят дома, ждут папу...
* * *
На рынке продают (за астрономически большие деньги) черный сахар. Это то, что осталось от сгоревших Бадаевских складов.
* * *
В аптеке. Приходит мужичок.
– Лаку нет ли, гражданочка? – Виновато вздыхает. – Хочу буфет покрасить.
– Брось врать-то. Нашел время буфет красить. Выпить хочешь!
Еще более виновато:
– Хочу. Да. Выпить.
* * *
Бабушка не была в Питере двадцать два года – с 1918, кажется. 21 июня приехала из Боровска навестить сыновей и внуков, а на другой день – война. И вот застряла.
Была у нас в сентябре, когда уже сомкнулось кольцо блокады. Сидела чинная, слегка чопорная, не согнутая ни годами, ни событиями. Пила чай – так же чинно и церемонно, как пила его и в 1914, и в 1930 годах, хотя чай был уже почти пустой.
В это время прибежал ко мне с курсов усовершенствования командного состава Костя Лихтенштейн – загорелый, как черт, в огромных пыльных сапогах, в выгорелой пилотке... И тут же при бабушке стал показывать, как учат их в училище ползать по-пластунски. Ползал, царапая сапогами паркет, по всей комнате – у самых ног бабушки, а она даже ноги не подвинула, смотрела, подняв брови, поджав слегка губы, и не усмехнулась даже, не показала ни малейшего удивления.
* * *
В аптеке. Дама просит отпустить ей гематоген. Это – экстракт крови, вероятно, из него можно сделать неплохой бульон.
Аптекарша отпускает одну банку и говорит:
– Идеальное средство для повышения аппетита.
* * *
Новые будничные слова в быту ленинградцев: зенитки, дальнобойные, убежище, фугасная, зажигательная, "накидал" (бомб или снарядов).
И еще – отоварили, дуранда, буржуйка, фитюлька, рабочая, иждивенческая.
* * *
Старуха:
– Сахарку-то нет. И похрустеть нечем.
* * *
Иногда по утрам задерживаются московские радиопередачи. Это значит – в Москве воздушный налет.
* * *
На днях радио молчало до 18. 21. Внезапно раздался грохот, прозвучала какая-то музыкальная фраза, а за ней громкий мужской голос:
– Глубокий вздох!
И тут же передача опять оборвалась. Так и застрял в памяти этот "глубокий вздох".
* * *
Из "Инструкции Штаба МПВО дежурным у ворот дома":
" 1. Дежурный обязан проверять документы в неизвестных граждан, проходящих в дом.
2. При разрыве бомбы вблизи домохозяйства – стремиться установить ее тип".
Каюсь, инструкцию эту я нарушал. Бомбы поблизости разрывались (в Ковенском, в Озерном, на улице Красной Связи), но установить их тип мне ни в одном случае не удалось. Не стремился.
* * *
Сегодня подумал: а ведь город и в самом деле стал фронтом. Бомбежки почти ежедневно. И уже не "почти", а каждый день артобстрелы. На магазинных витринах – дощатые щиты, ящики с песком.
Люди с судочками. Танки. Машины с масксетками, а теперь, когда выпал снег, еще и побеленные.
Милиционеры с винтовками, с плоскими, похожими на бойскаутские шляпы, шлемами, висящими почему-то у пояса.
И так много разговоров о еде. Самая актуальная тема. Продуктов в городе нет, и подвоза нет. Я знаю, что такое голод, – детство, с десяти лет, у меня было голодное. Говорят, опыт помогает, учит. Да, но не этот "опыт". Опытных голодающих я не встречал.
* * *
На рынке:
– Все продаю – лишь бы заправиться.
Не очень-то заправишься. Дензнаки никому не нужны. Выменивают кусочек хлеба на крохотный кусочек масла, кусочек сахара на две-три папиросы. Спички продаются по рублю за штуку (не за коробку, а за штуку, за одну спичку).
* * *
Двумя этажами выше живет мальчик – ремесленник, лет двенадцати-тринадцати. Приходит:
– Нет ли у вас какого-нибудь барахла. Идем в Колпино, на передовую, может быть, выменяем на конину.
Собрали все, что нашли: две пары ботинок, новые брюки, Лялин отрез на платье.
На другое утро мальчик принес огромный, килограммов на пять, кусок конского филея.
Маме я не сказал, что конина. Даже сейчас она не стала бы ее есть. На мамины именины жарили котлеты... Самым счастливым был в эти дня наш Беляк. Впервые за много недель он вдруг замурлыкал.
* * *
В ночь с 7 на 8 ноября стоял на посту у ворот. Мрачная была ночь. На сером бесовском небе – за бегущими тучами – крохотное пятнышко луны. Ледяной пронзительный ветер. Воздушных налетов за это время не было, зато почти все эти два часа не прекращался артиллерийский обстрел. Гремело где-то в стороне Смольного.
Но жуткое было не в этом. Самое жуткое было – радио, которое на этот раз, праздника для, не только не было выключено, но позволило себе "разговеться" – передавало легкую музыку: опереточные арии, фокстроты.
Частица черта в нас
Заключена подчас
Эта частица черта не могла заглушить ни воя ветра, ни грохота канонады, ни тех горьких мыслей и чувств, которые одолевали человека, стоявшего на лютом сквозняке в подворотне старого петербургского дома.
А потом была пауза. Минут десять радио молчало. И вдруг загремел "Интернационал". Никогда не слушал его так... Не найду слова, чтобы объяснить: как?
Так слушает что-нибудь человек в последний раз.
* * *
Такое уже было со мной. Дежурил в первый раз на крыше и увидел город с высоты пятого (вернее, шестого, даже седьмого) этажа. Увидел как бы заново, как бы впервые всю красоту и неповторимость его. Город с его знакомыми до слез, "до припухших железок" зданиями, с Невой, Фонтанкой, каналами, – и все это как на старинной гравюре, на рельефном плане с картушем в верхнем углу. Не мог оторвать глаз от этого видения.
И вдруг подумал:
"Смотри! Запоминай! Впитывай! Такого уже не будет".
* * *
За деньги ничего не купишь. Даже могилу не выроют могильщики за бумажки. Давай им крупы, хлеба, сахара. За гробами, говорят, длиннейшие очереди. Самый дефицитный товар.
* * *
Недавно слышал на улице:
– Нас легче похоронить, чем накормить.
Нет, и похоронить нелегко.
* * *
Война образовывает. Раньше я понятия не имел, что дуранда бывает разных сортов – соевая, льняная, конопляная, кокосовая, семечковая, подсолнечная...
У каждой свой вкус. И свой неповторимый запах. Особенно, когда положишь кусочек на раскаленную чугунную доску времянки.
* * *
"Трус тот, кто боится и бежит, а кто боится и не бежит, тот еще не трус".
Князь Мышкин
* * *
Проверить эту формулу в наших условиях трудно: бежать некуда. Впрочем, то, что я только что написал, – фраза. Можно сказать по-другому: кто боится и молчит, тот еще не трус.
Тетя Аня во время бомбежек хватается за голову, мечется, рыдает... А ведь всегда считалась выдержанной, сильной, гордой.
Храбрым не помогут сделаться ни опыт, ни приказ, ни звание.
Месяц назад ехал в трамвае по Литейному. Где-то очень близко, на Фонтанке, начался артобстрел. И какой-то капитан, фронтовик, стал кричать:
– Что же вы? Остановите трамвай!..
И стал протискиваться к выходу.
Он привык, и его так учили там, на фронте: противник открыл огонь маскируйся, окапывайся, прячься. А тут тыловики, шпаки с удивлением и даже с некоторым презрением смотрели на этого фронтовика.
Вообще-то понятия "фронт" и "тыл" несколько сместились, если не переместились. В Ленинграде, я уверен, снарядов и бомб падает относительно больше, чем где-нибудь под Пулковом или тем паче у Белоострова.
* * *
"Через детей душа лечится".
Прочел вчера в "Идиоте" эту фразу князя Мышкина и ночью то ли представил, то ли во сне увидел, что открыл будто бы для душевнобольных, для измученных и усталых санаторий, где единственный метод лечения Kinderterapie. Врачей нет, а есть только дети. Общение с ними, разговоры, игра – лечат душу.
Над воротами санатория – полукругом, дугой эта сентенция Мышкина о том, что через детей душа лечится.
А ведь и в самом деле лечится. Если бы не было детей в Ленинграде, кто знает, насколько больше могил вырубали бы мы каждый день на Волковом, на Охтинском, на Пискаревском...
* * *
У ворот госпиталя на улице Маяковского стоят три или четыре пары детских санок с "мумиями" – плотно запеленатыми в одеяла и перевязанными, как онучи, трупами. Из проходной выходит красноармеец и жена его, выносят маленький голубой гробик. За ними идет и тихо, беззвучно плачет мальчик лет десяти-двенадцати.
У калитки какая-то женщина беседует со сторожихой.
– Эвона, еще гробы достают где-то, – говорит она как будто даже с некоторой завистью.
* * *
На нашей лестнице, двумя этажами выше, с бабушкой и оглохшей "на почве недоедания" мамой живет хорошенькая большеглазая девочка Мариночка. Когда-то была резвушка, вертелась в красном сарафанчике во дворе, пела, играла, ссорилась с подругами. Теперь ее не узнать. Зашел проведать любимицу свою, принес кусочек дуранды и две ландринки. Маринка лежит в постели, пьет чай с 15 граммами хлеба, нарезанными на 15 тончайших долек и поджаренных на буржуйке.
Посидел, поговорил с Маринкой. Когда-то, в начале войны, я просил ее сплясать. Она стеснялась, плясать не стала. А теперь говорит:
– Бабушка, как жалко, что, когда мы немножко больше кушали, я не сплясала дяде.
– А теперь что – не можешь?
– Теперь не могу.
Ей шестой год.
* * *
Сосед Маринки по коммунальной квартире – профессор Вериго, известный ученый, радиотехник, сорокалетний холостяк, как говорят, – большой оригинал.
При свете коптилки разглядел его плохо. Грубое, неинтеллигентное лицо. Грубоватый голос. Одет небрежно – в какое-то стеганое полупальто.
Зашел к Маринке, принес ей блюдечко саго с изюмом, сохранившимся у него, по его словам, с 1926 года. Любит детей, катал их еще недавно целой гурьбой на собственной машине. Был богат. В Любани у него будто бы два дома и дача. Все погибло. В том числе три охотничьи собаки.
Сейчас профессор Вериго хочет попробовать делать суррогат мяса, сахара, хлеба из древесных опилок. Услышав об этом, Маринкина бабушка вся просияла, даже задрожала.
– Ой, неужели? Ой, научите меня, Александр Васильевич, умоляю вас, научите!
Вериго – мастер на все руки.
Сказать по правде, после разговора с ним я тоже стал копить опилки. Не сжигаю их, а ссыпаю в большую жестянку из-под монпансье.
Чем черт не шутит. А вдруг... Вчера, засыпая, поймал себя на мысли, что мечтаю о котлетах из опилок.
* * *
Начало декабря. Мороз 25 градусов. Очереди, очереди у магазинов. Потемневшие, почерневшие женские лица.
На первую декаду, то есть на десять дней, по рабочей карточке дают: 200 грамм мяса, 300 грамм крупы, 250 грамм "кондизделий". "Дают"! Надо еще найти их и простоять несколько часов в очереди.
Мимо едут дровни, заваленные трупами. Все не поместилось, за дровнями на буксире подпрыгивают салазки, на них что-то бесформенное, перевязанное веревками – русские сапоги, рука...
Бабы в очереди смотрят уже почти равнодушно. Редкая покачает головой.
* * *
Зима. Хрипло и приглушенно говорит радио. Слышно, как в паузах голодный диктор заглатывает слюну.
* * *
Слухи, слухи. Самые нелепые, неожиданные, неизвестно из каких источников идущие. В Луге – 3 копейки килограмм хлеба. В Петергофском дворце немецкие офицеры устраивают балы и танцуют с "местными дамами".
"Идет Кулик". "Отбили Пушкин". "Взяли Остров".
– Как же так?
– Да вот так. Это уж точно.
* * *
Декабрь. Нет угля. Нет электричества. Трамваи ходят только утром и вечером, да и то с перебоями. У нас в квартире уже седьмой день средневековый мрак и смрад. Окна без стекол, заколочены досками. Сидим с коптилками, в которых горит какое-то духовитое "средство для чистки деревянных полированных предметов".
* * *
Поздно вечером – бабы – перед закрытым пустым магазином:
– А что нам с детьми делать? В бочках солить, что ли?!
* * *
13 декабря. Сегодня не стало нашего Беляка. Кормили его по мере сил. Блюдечко супа, корочку хлеба получал ежедневно. И все-таки ему было труднее, чем нам. Ему ведь не объяснишь, не внушишь того, что внушаем мы себе и близким... Не на что было опереться его духу – по слову Житкова.
Последние дни всё лез в печку – холодную, с прошлого года нетопленную. Сегодня забился к маме под одеяло и не вылез больше оттуда.
Вчера то же случилось с котом Нины Борисовны.
* * *
Кажется, впервые в истории русской православной церкви этой зимой в Ленинграде не служили литургии – за неимением муки для просфор. Служили "обеденку". Что это такое – не знаю.
Написал: "кажется, впервые". Не кажется, а так оно и есть, конечно. Такого лютого глада и мора не знала земля русская ни во времена Батыя, ни позже, ни раньше.
* * *
Был вчера на Мальцевском рынке. Зачем хожу туда – не знаю. За деньги ведь ничего не купишь, да их и нет.
Иногда удается выменять коробок спичек на кусок хлеба. Спичек у меня много. Благодарить за это должен Михаила Михайловича Зощенко. Как-то летом, кажется в 1938 году, был у него на даче в Сестрорецке. Он тускло и скучно говорил о литературе и, как всегда, оживился, просиял, когда заговорили о болезнях, о медицине.
Сказал, что неврастенику надо чем-нибудь увлекаться.
– Вы ведь, кажется, фотографируете?
– Да. Фотографирую. Но фотограф я совершенно бездарный.
– Тогда коллекционируйте что-нибудь. Ну, хотя бы спички.
И вот, по совету Зощенки, я стал собирать спички. Вяловато, без увлечения, без малейшего энтузиазма, но все-таки за несколько лет один из ящиков моего письменного стола был в три ряда забит спичечными коробками. Большинство из них – со спичками.
Началась война. И неожиданно я стал богачом, шибером.
Потенциальным богачом. По рыночному курсу коробок спичек стоит сто граммов хлеба. Но у кого они есть, эти лишние сто граммов? То и дело меня уговаривают:
– Продай три спички за трешку.
А зачем она мне, эта трешка? Хлеб стоит уже 600 рублей килограмм. Но это только говорят. Сам я никогда не видел, чтобы продавали хлеб или вообще что-нибудь съестное. Только меняют.
И вдруг вижу – идет по улице человек, несет стопочку листов столярного клея.
– Купите, гражданин. Питательная штука. Недорого. По 20 рублей кусок.
– Что это? Клей?
– Да. Столярный клей.
– Спасибо. Склеивать кишки не хочу.
– Напрасно шутите, гражданин. Я вам серьезно говорю. Спасибо скажете. Я и себя спас и всю семью выходил – именно этим клеем.
Уговорил. Было у меня с собой 100 рублей – взял пять плиток. И адрес он мне свой дал:
– Придете еще и попросите.
Дома варил клей – по рецепту, который дал мне этот портной с Мальцевского... Мама смеялась, говорила, что уже сейчас ее тошнит от одного запаха. Запах действительно напоминает сапожную или столярную мастерскую. В общем-то приятный, но аппетита не возбуждающий.
Из одной плитки получилась большая миска студня. Долго не отвердевал, не застывал.
А когда застыл – никакой запах не помешал наслаждению, с каким ели этот чайно-коричневый, аппетитно подрагивающий студень – не только я, но и мама, и Ляля...
* * *
Уже полтора месяца не бреюсь. Дал обет – ходить с бородой до окончания войны, до победы. И еще – тоже "обет": в эту лютую зиму хожу в белых теннисных, из лосиной кожи туфлях.
* * *
Перечитываю (после Диккенса) Достоевского. Читал "Дневник писателя". И в самом деле – сколько точного, сколько угадано, сколько прозрений!
Как верно, с какой настоящей, не приторной любовью говорит он о русском народе.
* * *
Он же, прозорливец, угадал, провидел, что "в грядущей борьбе плутократии и демоса" католичество, "оставленное царями", станет на сторону демоса.
* * *
А это разве не пророчество?
"Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь... На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего... Все это "близко, при дверях".
Писано это в 1880 году, когда выходили лейкинские "Осколки", печатавшие юморески Антоши Чехонте, когда гимназисту Володе Ульянову было десять лет, когда русский престол занимал "царь-освободитель" Александр Второй, а будущий Николай Второй даже не был еще наследником...
* * *
Был вчера у Тамары Григорьевны{360}. На прошлой неделе бомба разрушила дом на противоположной стороне улицы – против их дома. В их доме взрывная волна вырвала железные ворота, оконную раму в комнате Т.Г. Упала с потолка люстра. Все засыпано кирпичной и известковой пылью. Живет она в комнате мужа (от которого третий месяц нет писем). Поразили чистота, чинность, уютность их быта. Приглашали к чаю. Я категорически отказался. Т.Г. получила вчера с оказией письмо от С.Я.Маршака. Он уже знает о моих бедах. Говорил с Фадеевым и еще с кем-то. Шлет мне поклон, беспокоится.
Т.Гр. уверяет, что с бородой я стал похож на молодого купчика из Островского. Не просто на купчика, а – "с идеями".
* * *
...Сегодня, в середине января, опять, неизвестно зачем, приплелся на толчок.
Видел, как били парня, вырвавшего из рук женщины кусок хлеба. Били его жестоко, топтали ногами, а он, закрывая от ударов лицо, продолжал жевать.
Несколько человек, в том числе и я, вмешались. Тогда набросились на нас. Какой-то инвалид ударил меня костылем по плечу. На него с упреками накинулась какая-то женщина:
– Ты что делаешь, паразит? Старого человека бить?!
Конечно, это моя замоскворецкая борода ввела в заблуждение милую мою заступницу. Парень, ударивший меня, всего-то года на четыре моложе меня.
День солнечный, сильно морозит. У бородача в теннисных белых туфельках вид, надо думать, и в самом деле жалкий.
Топчусь все-таки зачем-то.
* * *
Сил нет, а тянет писать, работать. Сознание, как никогда, ясное. И не было дня, чтобы не записал что-нибудь, – если не в этот альбом, не в дневник, то на отдельном листочке. Начал рассказ о Маринке...
* * *
У стола моего до сих пор висит, приколотый кнопками, начертанный еще в позапрошлом году девиз:
NULLA DIES SINE LINEA!*
______________
* Ни дня без строчки! (лат.).
Плакатик этот закоптел, съежился, еле виден при свете коптилки, но живет, напоминает.
Хорошо понимаю, что надо записывать то, что происходит вокруг, сегодняшнее, сиюминутное, писать одну правду и только правду (эти события лжи не потерпят), но тянет почему-то и на воспоминания детства.
Память как будто очищена, промыта чем-то. Видится все – до последней пуговки, до мельчайшего листика на рисунке обоев.
* * *
Был у портного на Греческом проспекте. С трудом, с бесконечными остановками и передышками поднялся на пятый этаж. Это тот человек, у которого я купил клей. Боялся, а вдруг все продал? Нет, еще есть. Купил 17 плиток.
Сам он потемнел, губы в болячках. Жена отечная. Дочка – девочка лет двенадцати – лежит в постели под лоскутным одеялом.
Спрашиваю:
– Что с ней?
– Диагноз: скорбут. А как это по-русски – бог его ведает.
Да, еще совсем недавно это называлось иначе: цинга.
У меня она тоже. И у мамы.
Как видно, не единым клеем жив человек.
* * *
В доме на Фонтанке у нас странно располагалась квартира. Черной лестницы не было. Или, может быть, наоборот – не было парадной. На просторной светлой площадке второго этажа две двери – одна против другой: направо – в прихожую, слева – на кухню.
Уборная, или ватер, как называли ее у нас, тоже была необыкновенная проходная. Одна дверь вела на кухню, другая – в прихожую. Находясь в ватере, надо было закрываться на два крючка. Окошко выходило на лестницу.
Когда-то и этой уборной не было. Сохранилось "отхожее" на лестнице, на промежуточной площадке. Помещалось оно в полукруглой каменной пристройке, как бы в некоей абсиде. Заглядывал я туда украдкой, с трепетом, с пламенем на щеках. Там не было сидений, просто две дыры в каменном полу.
В отхожее бегали по нужде прачки из "Европейской прачешной".
Это "отхожее" мне иногда снилось. Первые грешные сны мальчика.
* * *
Мебель, конечно, была стиля "модерн", поскольку родители мои поженились и обставляли квартиру мебелью в 1906 году. Собственно, модерн господствовал только в спальне и в столовой. Столовая была зеленая. Такой я нигде больше не видел. Зеленый стол, зеленые стулья, зеленый буфет. Густо-зеленые. И не блестящие, не полированные. Тускло-зеленые. Был еще закусочный столик и был шкаф в стене – как несгораемый. Там хранилась столовая посуда. Дверка этого шкафа-сейфа тоже была зеленая, как... Не подберу сравнения, какой это был цвет. В дорогих детских наборах акварельных красок бывает несколько оттенков зеленого. Так вот этот был самый густой. Еще не разведенный водой. Нет, уже капнули, но еще не тронули кистью.