Текст книги "Том 4. Наша Маша. Литературные портреты"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
– Значит, это Леночка?
– Нет, это мальчик.
А там был и мальчик – в этой компании, которая играла сегодня утром у нас во дворе.
Так и не выяснил: правду она говорит или сочиняет?
А позже пришла ко мне. Я дал ей конфету. Она просит еще. Я спрашиваю:
– А тебе уже давали после ужина конфету?
Мнется. Вздыхает. Глаза испуганно бегают. Но говорит прямо:
– Давали.
– Кто тебе дал конфету?
– Тетя Минзамал.
Иду на женскую половину выяснять и узнаю, что ничего подобного, никто никаких конфет ей не давал! Значит, сама на себя наклеветала!..
. . . . .
Ох, сколько ошибок делаешь! Ошибок, которые так трудно исправлять потом.
Собирались идти в лес. Но за обедом Машка плохо вела себя, капризничала, грубила, и мне пришлось заявить, что с такой девочкой ни я, ни мама в лес не пойдем. Она не поверила. Мало ли угроз в течение дня ей приходится выслушивать – угроз, которые почти никогда не сбываются. Но на этот раз мы решили, что угроза должна осуществиться. Прогулка в лес была отменена. Мы с мамой оделись, чтобы идти на почту. Я вывел велосипед. Машка безмятежно бегала, уверенная, что сейчас и ее тоже позовут одеваться. Но вот я говорю:
– Ты готова, мама? Идем!
– Я тоже! Я тоже! – засуетилась Машка.
– Нет, ты никуда не пойдешь!
– Нет, пойду!..
На своем все-таки настояли.
И все как будто правильно. Проявили настойчивость, твердость. Наказали. Проучили. А меня не оставляет ощущение сделанной ошибки.
Из-за чего, собственно, сыр-бор загорелся? Началось с того, что Машка не хотела есть суп. Вспоминались мне весь вечер ядовитые строчки Ходасевича:
Отец надел котелок и пальто,
Но вернулся, бледный, как труп:
– Сейчас же высечь мальчишку – за то,
Что не любит луковый суп!..
Сегодня с утра Маша послушная, вежливая. И все-таки что то не то. Хотелось бы, чтобы это послушание, эта вежливость достигались другими мерами, другой ценой.
И еще заметил – со мной она говорит подчеркнуто вежливо и почтительно, но играть тянется к матери.
Неудивительно: ведь вчера я весь вечер отталкивал ее от себя.
3 ГОДА 1 МЕСЯЦ
4.9.59.
Сегодня совсем холодно. Утром у папы в комнате плюс десять градусов. Небо серое. Сад опустел, заглох, одичал. Все лето соседей наших мы не видели, а только слышали. А теперь все видно насквозь. Тихо. Отчетливо слышны в этой тишине железный грохот идущего поезда, детские голоса где-то на соседнем дворе, грустноватая песня петуха.
. . . . .
По-прежнему я – Алеша, Элико – Маша. Но появился еще один персонаж: Алешин папа. Папа этот – невидимка (хотя Маша, конечно, его отлично видит. Иногда удается увидеть его и мне).
То и дело Маша кричит:
– Алеша, папа приехал!..
– Где?
– Вот он, в саду идет.
И сразу же:
– Нет, нет, он оплять уехал.
– В Ленинград?
– Да. На поезде уехал.
Образ этого папы, надо сказать, малосимпатичный. Это какой-то папа-дурачок. Он то и дело мотается из Ленинграда в Разлив и обратно. Я спросил у Маши, что он там делает, в Ленинграде.
– Что? Куличики делает.
. . . . .
Говорит не «пять», а «плять», не «опять», а «оплять».
5.9.59.
Унылая холодная осень. Впрочем, сегодня чуть-чуть потеплее и повеселее.
Вчера к вечеру ходили в лес: мама, папа и Маша. Нашли несколько сыроежек и горькушек, один березовик. Сыроежки – старые, трухлявые, березовик на три четверти съеден улитками.
Вот в каких славных местах мы живем уже третий год!..
. . . . .
Сейчас половина двенадцатого. Машка с опозданием отправляется на прогулку. Перед уходом пришла, стучит в дверь.
– Что? Кто там?
– Полуцеваться!!!
Открываю дверь. Она уже в голубом пальтишке, в берете.
– Что? – говорю.
– Полуцеваться хочу.
«Полуцевались». Ушла. Сейчас, в ожидании мамы, играет во дворе.
. . . . .
Только что получили сообщение о смерти Машиной няни – тети Маши. Я подозревал, что ее уже нет, – уезжала она в очень скверном состоянии, ни разу не написала, не поздравила Машу с днем рождения. Оказывается, именно в этот день – 4 августа – она и умерла.
Маша ее очень любила. Но останется ли она в Машкиной памяти? Боюсь, что нет. Может быть, так, что-то смутное, светлое, теплое, шумное и веселое. А может быть, и этих следов не останется в памяти, и только по нашим рассказам будет знать Машка о своей любимой няне.
Ушел из мира очень хороший, чистый и светлый человек.
7.9.59.
Села вчера за свой столик. Видит – на столе одни сухари.
– Мама, а пища где?
Откуда это? Ведь никто так прямо ей не говорит: «Вот тебе пища» и тому подобное. Могли сказать в третьем лице: «Пищи ей хватает» или: «Пища здесь вполне доброкачественная». А ведь услыхала и запомнила.
. . . . .
Во время игры уронила свой голубой шелковый бантик.
Я говорю:
– Что это?
– Бантик зачем-то упал.
. . . . .
Спрашивает у меня:
– Будем еще Тане тимантульку делать?
– Что-о? Какую тимантульку?
Долго не мог понять, что речь идет о температуре. Увидев, что я не понимаю, сама себе перевела:
– Градусник будем Танечке ставить?
. . . . .
Лежала у меня и очень больно цапнула меня за глаз. Пришлось даже примочки делать. Это она, конечно, не нарочно, а играючи, в этаком игровом экстазе. Это не только с человечками, но и со щенками и с медвежатами бывает, – расшалятся, разыграются и вдруг – цап!
9.9.59.
После обеда собрались ехать в Сестрорецк – в аптеку и по другим делам. Но за обедом произошло то же самое, что было на прошлой неделе. В Машку «вселился бес». И я выгонял его, увы, теми же способами. Запоздалых извинений не принял. И больше того – не взял Машку в Сестрорецк, чем наказал не только ее, но и себя, так как очень хотелось с ней поехать.
Ездил один – на велосипеде.
…Когда Минзамал разоблачала ее перед сном, постучали мне в стенку. Таким образом вызывают меня на церемонию вечернего прощания.
Я вышел, ответил на Машкино «спокойной ночи», но не поцеловал ее. Элико рассказывала мне, что Машка явилась к ней с выражением растерянности и даже ужаса на лице:
– Папа меня не полуцевал!
– Вот видишь, – сказала мама.
– Я завтра буду хорошая, – заявила Машка.
Это похоже на концовку нравоучительного рассказа. Будет ли она «хорошей» завтра – не знаю. А вообще-то очень хочу, чтобы она была по-настоящему хорошей.
И все-таки я не уверен, что поступил правильно, когда не поцеловал ее вчера вечером.
Все дело в том (хотел написать: «беда в том», но не знаю, беда ли), что я отношусь к Машке по-настоящему всерьез. Для меня она уже давно, целых три года, – человек. И люблю ее, и жалею, и гневаюсь на нее в полную силу, со всем пылом сердца, на какой способен.
10.9.59.
После ужина играли. Ехали поездом, а потом самолетом в Москву… Папа, как выяснилось, вскочил не на тот поезд…
Впрочем, не папа, а Алеша.
Папа – это совсем другая личность. Это нечто жалкое, комичное, чудаковатое и даже загадочное. Образ его постепенно выкристаллизовывается. Сидим, играем, читаем, обедаем, просто беседуем… И вдруг Машка взглянет в окно и:
– Папа идет!
– Откуда он?
– Пришел он. Вот – уже пришел! На полу сидит.
Папа – маленький, его берут на руки, пересаживают с места на место. Исчезает он столь же молниеносно, как и появляется.
– Уже ушел!
И через полминуты:
– Опять идет!
Подбегает к окну, прижимается лобиком к стеклу, кричит:
– Папа! Ты куда? (Повернувшись.) Галявит: уеду!
И папа опять надолго пропадает.
В самолете, когда мы летим в Москву, он тоже появляется неожиданно как некий бессловесный джинн, вылезший из бутылки. Сидит на полу в уголке, есть не просит, никому не мешает. В общем, личность безобидная. Неприятно только, что зовут его папа.
. . . . .
Утром, когда я завтракал, Машка нарядилась – повязалась маминым шелковым шарфиком. Подошла ко мне.
– Завяжи!
– Как надо сказать?
– Пожалуйста, завяжи.
Повязал ее, как матрешку. Спрашивает:
– У тебя тоже в Ленинграде пальток есть?
– Что-о? Пальток?
Смеется.
– Паль-ток!
– Пальто?
– Нет, вот это.
Тычет себя в темечко.
Я говорю:
– Голова?
– Вот это!
– Ах, волосы?!
– Вот это!!!
– Ах, бантик?
– Паль-то-о-о-ок!..
Подошла к зеркалу, увидела себя в платке, говорит:
– Это тетя Неля.
Потом говорит:
– И тетя Минзамал.
Еще подумала:
– И тетя Ляля. И тетя Нина…
Вспомнила всех, кто носит платки и косынки.
. . . . .
Из Ленинграда я привез на днях книгу «Annabella und Ladislaus». Эта книга была одной из самых любимых у Машки, если не самой любимой. В городе, когда я вернулся из Комарова и с Машкиной помощью устанавливал книги на новых полках, эту книгу мы найти не могли. И вот теперь я нашел и привез ее. Обещаю Машке показать что-то очень интересное. Она ждет с трепетом. На другой день показываю и вижу, что Машка просто не знает этой книги. Смотрит как на что-то новое. Нет, не совсем так. Когда я, ткнув пальцем в румянощекую рожицу куклы Аннабеллы, спрашиваю:
– Кто это?
Она отвечает:
– Ладислаус.
Но в книге все узнаётся заново. Ни разу не было:
– Помню!
Или:
– Помнишь?
Не видела она книги месяцев семь-восемь. А ведь как любила! И сколько десятков раз листала – и со мной, и с мамой – эту пеструю книжицу.
Загадка! Впрочем, ведь и бабушку она тоже, вероятно, не сразу узнает. А разлучились они с бабушкой и с Аннабеллой на равный, пожалуй, срок.
Если меня не обманывают мои наблюдения, зрительная память у ребенка (у Машки, во всяком случае) несколько отстает от слуховой. Слова «Аннабелла», «Ладислаус», «сторож», «Дед Мороз», «фонарь», «кукольный дом», «санки» и прочие она запомнила, а изображения этих людей и предметов – хуже. (Так же, как помнит имена бабушки, Павлика, тети Гетты и так далее, говорит о них и внушает собеседнику впечатление, что она их знает и помнит, а на самом деле только слова помнит. Впрочем, все это, конечно, не абсолютно. Где-то в памяти что-то смутное хранится.)
. . . . .
Вчера я получил письмо от какой-то читательницы из Баку.
И в присутствии Маши сказал Элико:
– Получил письмо от твоей землячки.
– Какая моя землячка?
– Нет, Машина землячка, – вмешалась Маша-мама.
– А я и говорю – Машина.
– Нет, мамина! – запуталась Машка.
. . . . .
Все эти дни прихварывала, сидела на диете.
Сегодня с диеты снимаем. Утром, ласкаясь к матери, она спросила:
– Мамочка, ты мне дашь, что обещала?
– Что я тебе обещала?
– Ты дашь?
– Ну, дам. А что я тебе обещала?
– Маленький кусочек хлеба.
Изголодалась бедняга.
. . . . .
Нашла в песке гривенник и все утро носится, шумит вокруг этого клада. Строит планы, что она купит на эти сокровища:
– Тебе конфет, маме конфет, Маше конфет, тете Минзамал конфет…
14.09.59.
Спрашиваю:
– Ты сегодня гимнастикой занималась?
– Да, – говорит, – занималась.
И вдруг узнаю – не занималась. Огорчился, а потом понял, что так соврать для нее ничего не стоит, поскольку вся жизнь для нее – игра, то есть то же вранье.
Отучать ее сейчас от такой лжи трудно. Да и нужно ли? Добро бы не приучить к настоящей, сознательной, корыстной лжи!
. . . . .
После обеда была у меня. Я лежал с газетой, а она взгромоздилась в кресло у письменного стола и заявила:
– Я ляботаю.
Сидит, «пишет». Я уже не папа, а сын ее – Алеша. Я говорю:
– Мама, не закрывай дверь!
(Это я пародирую Машины вечерние возгласы, обращенные к маме или к тому, кто находится в это время в столовой.)
– Спи, Алеша!! – говорит она очень строго.
Я начинаю хныкать:
– Открой дверь!..
– Нет! Не открою. Я ее вот так!
Захлопнула воображаемую дверь, да еще: трык!
Я говорю:
– На ключ?!!
– Да, на ключ. Я ляботаю. Чернилами пишу. Не мешай мне. Скоро книгу тебе буду читать…
Внезапно взглядывает в окно.
– Папа! Папа тоже хочет ляботать.
Я говорю:
– Ну, пусти его.
(Между прочим, в такой игре-импровизации сюжет развивается как в сновидении: в нем если и есть логика, то своя, немного сумасшедшая.)
Машка вдруг замечает в углу на полу две портативные пишущие машинки.
– Это чейные чемоданы?
– Какие чемоданы? Где?
– Папин и твой?
Я говорю:
– Ну, написала рассказ? Читай, пожалуйста.
Она берет воображаемую рукопись, держит ее на двух ладошках, очень близко от своего носика, и – «читает». Бормочет что-то. Внезапно опускает рукопись, строго взглядывает на меня.
– Алеша, кто тебя трогает сзади? Тебя папа трогает сзади. У папы грязные ногти.
Потом говорит:
– Алешенька, посади меня, как ты сидел.
Каким-то чудом, как бывает тоже только в сновидениях, я понимаю, о чем она говорит: просит посадить ее так, как сидел я, когда читал недавно ей и маме свой рассказ… А сидел я в кресле, лицом к кровати.
Сажаю автора лицом к читателю. Автор начинает читать:
– Одна деичка… ее звали Пусинька… один раз пошла в лесок…
Дальше начинается невнятное бормотанье, и у слушателя возникает грустное предположение: не таким ли невнятным бульканьем звучит и для Маши мое авторское чтение?!
Через две минуты заявляет:
– Я второй рассказ буду читать.
И вдруг бежит к окну и радостно вскрикивает:
– Папочка!!!
Я говорю:
– Давай его сюда!
Она подает мне – не очень бережно – маленького папу, я кладу его на кровать рядом с собой.
Она кричит:
– Еще папа!!!
Я беру второго папу.
– Еще!
– Третий папа. Четвертый папа…
Машка увлеклась. Папы летят как дрова или арбузы. Я не успеваю считать:
– Двадцатый папа… двадцать первый папа… двадцать второй папа…
Она кричит:
– А у меня еще сколько папочек!..
. . . . .
В десятом часу мама пошла провожать тетю Лялю. Машка еще не спала. Меня попросили покараулить ее. Я взял книгу, бумагу, вечное перо и сел в столовой за обеденный стол. Она попыталась было устроить небольшой цирк: вылезла из-под одеяла, встала, подошла к изножью, пыталась заглянуть в столовую и заговорить со мной. Я решительным образом заявил, что если она тотчас не ляжет, я закрою дверь и уйду.
Легла, только попросила:
– Покрой меня.
Я укрыл ее одеялом, поцеловал, вернулся в столовую и – жду. Знаю, что не выдержит, заговорит. Но – о чем?
– Алеша!
Я молчу.
– Алешенька!
– Ну, что?
– Ты помнишь, мы на улице потеряли листик?
– Какой листик?
– Листик на улице потеряли! Помнишь?
Я не помню, но огорчать ее не хочу. Говорю:
– Ну, помню. Ну и что?
– Мы потом пойдем и найдем этот листик?
– Хорошо, мамочка. Пойдем и найдем.
15.9.59.
Я сказал Маше, что видел индюшку, и она, захлебываясь, не договаривая, сообщила маме:
– Папа… папа… ин-дюш-ка…
А мама сострила:
– Папа – индюшка?
– Да нет! (Даже рукой взмахнула.) Папа видел индюшку!..
Неуместный смех, юмор не вовремя раздражают, вызывают досаду. Это не один раз я замечал.
. . . . .
А сама острит на каждом шагу, где только можно.
Обувается. Я пытаюсь объяснить ей, что такое правая и что такое левая сторона. Говорю:
– Какой рукой ты кушаешь – это правая.
Беспечно, почти не думая:
– Я ногой ем.
А может быть, и логика есть в этом ответе. Ведь речь шла о правой ноге, на которую надо было правильно надеть сандалик. Так при чем же тут правая рука?
. . . . .
Поздно вечером, кончив работу, предложил Машке пойти в магазин и купить арбуз.
– Настоящий?
– Да. Настоящий.
Ликование было резко пресечено мамой.
– Что? Куда?? Что вы задумали?! Фантазеры! В девятом часу!
Я, конечно, согласился:
– Да, Маша, поздно. Магазин закрыт. Завтра сходим.
Безутешные рыдания минут пять сотрясали наш старый дом. Машкину обиду подчеркивало еще то обстоятельство, что родители, несмотря на поздний час, собирались куда-то идти. Им, видите ли, понадобилось срочно опускать письма!
Машка так горько плакала, что наши сердца не выдержали. Решили потеплее одеть ее и взять с собой.
Говорим ей:
– Хорошо. Одевайся. Пойдем.
Не верит своему счастью.
– Куда? Здесь? (То есть в пределах дома.)
– Нет, на улицу.
– И ты пойдешь?
– И я пойду… И мамочка…
Ах, как расцвело ее заплаканное личико!
– А потом куда?
– А потом – спать.
– И ты?
– И я.
Подумала – и уже пытается шутить:
– Ты сторожить будешь?
Дошли до почты. Маша опустила в ящик два письма. Одно дала ей мама, другое папа. Опустив (не очень ловко), всякий раз спрашивает:
– Это кому письмо?
– Бабушке.
– А это кому?
От почты прошли к магазину. Ко всеобщей досаде, он только что закрылся (еще бродят последние покупатели, метет пол тетенька в сером халате). Но Машка огорчается меньше, чем взрослые. Ведь не в арбузах и не в пряниках счастье!
Вечер темный, беззвездный. Шли с электрическим фонариком. Бежал, стремился вперед светлый белый кружок, и Машка его догоняла, старалась наступить на него, а он все бежал и бежал по песку, по лужам, по черному асфальту…
. . . . .
Утро холодное. Машка встала чуть свет; весела, деятельна, полна энергии, замыслов, планов, идей. Рано утром показалось было солнышко, и Машку выпустили во двор. До сих пор она там, хотя солнце уже давно скрылось.
Готовит обеды, заготавливает – из сухих листьев клена – припасы на зиму: капусту, свеклу, картофель… Бегает, суетится, на бледном от холода личике – деловитость, озабоченность.
Приходит старый, одноглазый, шелудивый, с дрожащим, вихляющим от старости задом пес Дружок. Сидит, метет облезлым хвостом, молча выпрашивает подаяние…
Машка бежит в дом, к маме, добывает хлеба и косточек, кормит (с моей помощью) собаку. А через пять минут я слышу ее полупросительный, полутребовательный голос:
– Дружок, уходи! Я тебя боюсь.
Тетрадь шестая
20.9.59. Разлив.
Похоже, что наступает бабье лето. С утра – солнышко, листики в саду не шелохнутся, на небе – одно крохотное заблудившееся облачко. И все-таки уже осень. Воскресенье, хороший день, а на дачах стоит грустная тишина. И – холодно. В комнате у меня 8 градусов, а ночью, говорят, на дворе было плюс два.
Вчера папа и Маша бродили часа два в лесу. Набрали половину Машиной корзинки всякой разночинной грибной мелочи: моховичков, сыроежек, лисичек, горькушек. Дошли до Тарховки. Маша, конечно, устала здорово, но – молодец! – держалась, не хныкала.
В Тарховке на вокзале видели настоящего грибника – в больших сапогах, с большой корзиной. В корзине – белые, красные, подберезовики…
Машка, которая никогда не видела таких богатств, глаза разинула. Оказывается, этот дядя ходил на ту сторону озера, за шалаш Ленина. Нам с Машкой такие походы пока и не снились.
. . . . .
Третьего дня шли с Машей на телефон, навстречу едет парень на велосипеде.
– Похож на тебя, Алеша, – говорит Машка.
– Чем же он похож?
– В таких штанах, как у тебя.
Взглянула на меня лукавыми глазенками, улыбнулась.
– Правда, похож!..
. . . . .
Упала проехалась ладошками по мокрому зернистому песку и не заплакала. Она вообще редко плачет в таких случаях, то есть когда ей больно, когда упадет, ушибется, оцарапается.
Плачет, навзрыд рыдает, когда обмануты бывают ее надежды и ожидания: обещали пойти собирать опенки и не пошли, отменили; хотели кормить уток (или Дружка) и вдруг говорят: нельзя, поздно.
– Нет! Нет! Не по-о-о-оздно! – кричит она сквозь рыдания, и слезы капают – и на платье, и на передник, и на пол.
. . . . .
Недавно мама рассказывала Маше о чем-то, что случилось еще до Машиного рождения.
– Мы с папочкой жили тогда в Комарове.
– А я?
– А тебя тогда еще не было.
– А где я была?
– Тебя вообще не было.
– Как не было? А где я была?
Что скажешь ей и как объяснишь, когда и для меня, взрослого и даже уже очень немолодого человека, это чудо.
. . . . .
Вчера поздно вечером получили телеграмму от бабушки: выехала! А сегодня утром, только что, пришла от нее телеграмма из Сухуми. Ждем 24-го.
22.9.59.
Все утро Машка в своем зеленом фрицевском пальтишке играла во дворе. Пошел дождь. Машка скандалит с Минзамал, рвется в дом, а та предлагает ей играть «в колидоре», то есть на веранде.
Сейчас выходил к ней во двор. Очень ей скучно, конечно. Вижу – идет под дождем, что-то несет в руке.
– Что это?
– Листик, еще хочу такой найти.
И показывает желтый кленовый лист.
Отвел ее на веранду, напомнил, что она давно не каталась на велосипеде. Стала кататься, увлеклась, но тут папа заявил, что ему надо идти работать.
– Не надо! Не надо работать!
И столько мольбы, столько любви и нежности в этом возгласе! А все-таки пришлось уйти.
. . . . .
Много говорил ей о бабушке. Сказал, что бабушка хорошая, добрая, но – строгая. Пытаемся заранее «поднять бабушкин авторитет». Конечно, если бабушка сама не проявит усилий, – ничего не получится. Авторитет не присваивается как звание.
. . . . .
Утро сегодня сказочное, настоящее бабьелетнее. Делал гимнастику во дворе, на солнце. Машка тут же играла, мыла песком посуду.
Очень низко пролетел самолет ПО-2. Так низко, что даже красные звезды на крыльях видны были.
– Видела? – спрашиваю у Маши.
Стоит, задрав головенку.
– Да. А куда он полетел?
– В Ленинград.
– А где у него Ленинград?
– Что значит «где у него»? Ленинград – вот там.
– Там?! Ленинград?!! Там уборная!..
24.9.59.
Мама в городе. Уже второй день.
Вечером сижу у себя в комнате. Работаю. Слышу, Машка плачет, заливается. Прихожу:
– Что с тобой?
Показывает (из кроватки) на мамину тахту и сквозь горькие слезы говорит:
– Маша сидела вот здесь и шила Люсе красивое платье. О-о-о! Маша вот здесь Люсе красивое платье шила! Очень красивое! Вот здесь Маша сидела…
Это было повторено сто раз по меньшей мере.
Не мог понять: в чем дело?
Минзамал говорит: по матери скучает.
Неужели этот образ – «мама шьет Люсе красивое платье» – вызывает приступ тоски и безутешные слезы?!
А Люся – это всего лишь крохотная целлулоидная куколка…
. . . . .
Чтобы не волновать и не возбуждать Машку, мы говорили ей, что бабушка приедет завтра. А бабушка приехала вчера, около двенадцати часов ночи.
Маша, конечно, спала, а бабушка могла только поцеловать ее сонную и полюбоваться, как Машка, тоже не просыпаясь, сидит на горшке.
А сегодня утром они встретились. Говорят, Машка минуту дичилась, конфузилась, а когда я вышел к ним, она уже освоилась и не отходила от бабушки. Очень ей нравилось произносить слово «бабушка» и обращаться к ней:
– Бабушка, у меня задик чешется. Бабушка, у меня вот здесь чешется. А теперь вот здесь.
И бабушка с удовольствием чесала – и задик, и щечку, и за ушком.
. . . . .
Дал ей конфету «Сливовая». Развернула ее, радостно взвизгнула:
– Ой! Ты помнишь? Я сидела на большом стуле и именно такую конфету ела!
28.9.59. Ленинград.
Уже второй день в Ленинграде.
Вчера я сказал ей, что завтра мамочкин день рождения. И мы ей подарим конфеты.
– А мне?
– Ты уже свое получила. Твой день рождения уже был.
Утром сегодня обращается к матери:
– Мама, сегодня день рождения твой?
– Да, – говорит мама.
– Я тебе много, много конфет подарю.
– Когда, Машенька?
– Когда? Когда ты в школу пойдешь.
30.9.59.
После обеда мы с Машей ходили на прогулку. Собственно, у меня была цель: нужно было отправить заказное письмо.
Сказал, что пойдем на почту.
– А где тут почта?
– Тут почта есть близко и есть подальше. Тут, в общем, много почт. И ящиков много.
И сразу посыпались вопросы: что? зачем? почему? какие ящики?
Ящиков действительно оказалось очень много. Они на каждом шагу. Так, считая ящики, мы дошли с ней до одной почты – на улице Мира и до другой – на улице Воскова. По пути, на площади у аптеки, кормили голубей.
Видели храброго кровельщика, который висел под самой крышей шестиэтажного дома. Видели, как ему на веревке подавали туда гвозди и какие-то крюки. Вешали водосточную трубу. Светлую, некрашеную, цинковую.
Конечно, целый водопад вопросов. Зачем дядя висит наверху? Что делает? Зачем труба? Почему гвоздики на веревке висят?
На почте я стоял в очереди. Машка вела себя довольно шумно. Вертелась, поминутно задавала вопросы. Пришлось одернуть, замечание сделать.
Да, вопросами (особенно во время прогулки) она одолевает нас, не давая передышки.
– Кто в этом доме живет? А тетя Ляля здесь живет? А где? А где улица Восстания? А здесь кто живет? Девочка? А как ее зовут? А почему улица Ленина? Ленин здесь жил?..
Когда выходили с почты, подкатила нарядная машина с красными крестиками на флажке и на фонарике-кокарде. Узнав, что это «скорая помощь», Машка напала на меня с новой серией вопросов.
– Зачем она приехала, «помощь»? А где больной? А что он делает? А где доктора?
Ждали, что вынесут или выведут больного, и – не дождались.
Мимо Сытного рынка прошли на Кронверкский, к театру Ленинского комсомола.
Широкоплечие великаны разгружали грузовую машину. Снимали какие-то ящики, из щелей которых торчала мелкая белая стружка.
Ящики эти скатывали по доске в подвальное окошко. В подвале горела электрическая лампочка. Машка туда заглянула и увидела, что там работает какая-то женщина. Новый вопрос:
– Как тетя выйдет?
Объясняю, что где-нибудь есть дверь.
– А где дверь?
На счастье, внимание Машки отвлекла новая сенсация: зоологический магазин. Говорю:
– Помнишь, мы ходили сюда и я хотел тебе купить живую мышку?
Нет, не помнит. Но просит исправить упущение и купить эту мышку сейчас.
– Магазин, Машенька, уже закрыт.
– Я – мама. Нет, не закрыт еще, пойдем!
Я поднял ее и показал, что в магазине уже и касса не работает. Заодно Машка увидела маленьких попугайчиков в клетке и еще кого-то.
Всю дальнейшую дорогу умоляла:
– Купи мишку! Купи мишек! Алеша, купи!.. Папа! Купи!
Даже папой стала называть. Соображает, что у Алеши-то, может быть, и денег нет и вообще он по возрасту не правомочен покупать что-либо, а тем более – зверей, а папа – тот всемогущий, тот все может.
– Папа, купи мне мишку!
Я думал – мишку, медведя. И объяснил, что мишек здесь не продают, да и не очень это удобно – держать дома живого медведя.
Наконец выяснилось, что Машка так (то есть на французско-грузинский манер) произносит слово «мышь».
– Купи мишку.
– Хорошо. Может быть, куплю. Но надо у мамы разрешение спросить. Может быть, она не позволит.
– Позволит!
– Нет, Маша, мы не можем мышей дома держать.
– Зачем не можем?
(С этим «зачем» я бьюсь уже не первый день. Это – от бабушки и от тети Минзамал.)
– Не «зачем», а «почему».
– Почему не можем? Можем!
– А ты забыла, что у нас – кот.
– Что кот?
– Кот мышей съест.
– А мы клеточку, домик такой сделаем. Замочек повесим.
– А кормить ты мышку будешь?
– Буду. Да.
– А чем?
– Хлеб буду давать.
– А еще что?
– Крупу.
Она вся, до самых глубин сердца, захвачена этой идеей. Идем парком Ленина, а она – все о мышах.
– Купишь? Алеша, купишь?
– А почем они – мыши?
– По три рубля.
– Дорого!
– Ну, тогда купи по девять копеек.
– Вот это, – говорю, можно. Это меня устраивает. Подумаем…
. . . . .
Видели, как папа и сын вывели на прогулку маленького, двухмесячного вероятно, щенка-овчара, учили его приносить палку («Апорт!» – кричали) и прочей премудрости. К стыду моему, Машка боялась этого крохотного цуцика.
А когда в парке появился человек с двумя гончими на поводке, она и совсем растерялась.
– Пойдем!.. Папа, пойдем!..
Маленькая была – собак не боялась. Впрочем, это естественно. Маленькие не боятся от неведения. А в этом возрасте страху помогают фантазия, воображение… Задача взрослого, воспитателя – направить это воображение правильно, то есть чтобы думала: «Вот какая славная, добрая собака» и: «Вот какая я храбрая»…
2.10.59.
Вечером вчера были гости: тетя Ляля, тетя Катя Пластинина и, самое главное, – тетя Нина Колышкина со своим внуком Мишей.
Правда, этот гость кроме радости доставил Маше немало хлопот. На приветливое «здравствуй» и протянутую руку этот мрачный высокомерный господин никак не ответил, рука Машина повисла в воздухе. Не пожелал он вступить в беседу и с нашим братом, взрослыми.
А Маша… Маша показала себя во всем своем репертуаре. Весь вечер она вела себя чинно и благородно. За столом сидит как большая, говорит слегка в нос, у зеркала, как большая, поправляет свои крысиные косички. Покровительственно, как взрослая, обращается к Мише (который лишь на полгода моложе ее):
– Скажи спасибо. Дай ручку. Сядь вот сюда.
Но время берет свое. Пора спать. Нервы у девчонки устали. И вот на глазах у почтеннейшей публики – и у ошеломленного Миши тоже – Машка закатывает дикий рев. Ей не дали варенья, и она, рыдая, просит:
– Одну ягодку! А-а-а-а! Одну ягодку! Одну только ягодку! Одну ягодку дайте!..
. . . . .
Сегодня много думал об этом Ниночкином Мише и о Машке. О воспитанности. Об этикете. О так называемых хороших манерах.
Нужны ли они? Не глупости ли это, не предрассудок ли, как считают многие?
Думаю, что не глупости и не предрассудок.
Вспомнил сейчас историю этого вопроса в нашей семье. Отец рос в среде демократической и патриархальной, где от ребенка требовали истовости и чинности (особый вид хороших манер), но совершенно не знали всех этих ухищрений «хорошего тона». Не представляю себе, как у отца обстояло с этим в Елисаветградском юнкерском, заведении довольно аристократическом. По-видимому, таких, как он, было там немало. Отец рассказывал, что перед самым выпуском стало известно, что на церемонию производства в училище прибудет Николай II. И вот из Петербурга был срочно выписан француз-гувернер, который в течение двух недель с утра до ночи «жучил» и «натаскивал» будущих офицеров.
Можно было ожидать, что такое форсированное насилие вызовет отпор, на всю жизнь породит неприязнь и даже отвращение. Получилось наоборот. Отец на всю свою короткую жизнь зарядился, пропитался этими хорошими манерами и требовал, чтобы и мы их соблюдали.
Нас учили:
сидеть за столом прямо;
не ставить на стол локти;
не чавкать;
держать правильно ложку, вилку и нож;
здороваясь со взрослым, не протягивать первым руку;
не размахивать вилкой;
не перебивать взрослых;
не держать руки в карманах;
не есть с ножа…
Таких правил очень много, и у каждого из них есть свой резон. За каждым стоят или требования гигиены, или эстетики, или просто удобства. (И притом не только твоего собственного удобства, но и удобства ближнего.) Этими правилами и я пропитался, многие из них не растерял даже в годы своего бездомного детства, в годы скитаний и беспризорничества…
Вот и Машку мы тоже учим и жучим. Кое-что «критически отметаем», но основное берем, так сказать, на вооружение.
. . . . .
У нас часто вспоминают чеховские слова о том, что в человеке все должно быть красиво: и мысли, и костюм, и то-то, и то-то…
Не помню, говорил ли Чехов о манерах, о красоте внешнего поведения человека. Но если мы обращаем внимание на словарь, на фразеологию человека, на его костюм, цвет галстука или сорочки, то не следует ли нам столь же требовательно следить и за тем, как мы стоим, сидим, едим, ходим и так далее.
В Малеевке, в Доме творчества, я наблюдал за одним известным нашим лингвистом. Почтенный и уже немолодой человек этот давно и с большой страстью борется за чистоту и красоту нашего русского языка. Честь и слава ему! Но надо было видеть, как он ест!.. Навалился всем туловищем на стол, голову наклонил так, что лысина видна, подбородком вот-вот нырнет в тарелку, вилкой и ножом размахивает, будто лезгинку пляшет… И при этом жует и глотает столь шумно, что, кажется, занавески на окне вот-вот начнут колыхаться.
Нет, как бы красиво, на каком бы изысканно чистом русском языке ни говорил мой уважаемый и ученый сосед, считать его по-настоящему воспитанным, культурным человеком я не могу. И я бы не хотел, чтобы наша Машка ему подражала.