Текст книги "Банан за чуткость"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Жанры:
Рассказ
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
«Боря, какая пыль в этих горах! Ни дерева, ни куста, ни травы. Только камень да песок. Вчера шли ущельем, сверху сорвалась глыба, и целый час, наверное, пока не ушли за гору, все видели, как висит над склоном пыль. И сама я теперь серая насквозь, на зубах песок, волосы серые, жесткие. А руки – хоть морковку тереть! Эх, Борька! Вчера провела ладонью по щеке и оцарапалась до крови… Даже глаза, наверное, запылились. Борька, ты хоть помнишь, какие у меня глаза?
Сижу вот и пишу тебе, уже вечер, похолодало, только камни геплые, как деревенская печка. Ребята ушли к реке, за дровами, там все‑таки растет кустарник, такой чахлый, такой серый, что его даже ломать совестно. Мы‑то соберем свои камни и уйдем, а ему, бедному, всю жизнь стоять на голом берегу, под этим пыльным солнцем…
И ночью мы мерзнем, как цуцики. Спальники оставили внизу, а теперь расплачиваемся. Одеял у нас только два – правда, верблюжьи, огромные, но все равно жмемся друг к другу и дрожим, под утро нос к носу примерзает. Встретили казаха сверху: говорит, перевал закрыт. Он был на лошади, крепенькая такая, злая – завидно даже!
Если бы нашему Урхану не перебило ногу на камнепаде, шли бы сейчас налегке, как курортники. А еще говорят, что животные ближе к природе… Мы разбежались, а его достало. Видно, у геологов инстинкт развит, как у горных козлов. Да, знаешь, кого встретила в управлении? Веньку! Он сломал руку на маршруте, срослась криво, в больнице опять ломали. Говорят, будет крепче старой. Но все равно ему до весны сидеть на обработке.
А Инка от него действительно ушла. Только ни в кого она так уж сильно не влюблялась: просто Венька все лето был в поле, а ее хватило всего на три месяца.
Эх, Борька, Борька, не ценишь ты меня – я ведь тебя шесть лет ждала, с первого курса! И так, главное, навязалась – просто стыдно! В аспирантуру из‑за тебя не пошла. А ты только прошлой осенью догадался ко мне подойти… Долго же изучали вы кадры, товарищ начальник отряда!
Шутки шутками, а приходится мне тут сурово. Рабочих дали мальчишек, студентов – сама, мол, недавно окончила, так что в самый раз. Они уже, естественно, выдохлись, а нам еще неделю идти, не меньше – просто не знаю, как дальше. Да и я, честно говоря… Вчера шли по карнизу, два раза оступилась, а тут обрыв метров сорок, и уцепиться не за что. Но к вечеру так устанешь, что все равно, хоть с обрыва, и думаешь об этом не как о смерти, а как об отдыхе.
Прошли мы много, то ли двести пять, то ли двести одиннадцать, маршрут у Олега, он считает. А я считаю дни. Зачем – и сама не могу понять. И меня до ноября не выпустят в отпуск, и ты сюда не приедешь. А я считаю…
От базы мы ушли на десять дней. Там двое суток до тракта. Потом еще двое до железной дороги. Да трое суток поездом, да трое суток до вашей базы. Борька, три недели до тебя!.. Дойдем до перевала, и начну сматывать ниточку, каждый день будет днем к тебе.
А вообще‑то ребята мне попались ничего. Особенно Олег. Когда я разбила колено, он два дня нес мой рюкзак и вообще всячески ухаживал, правда, не совсем бескорыстно. Но, кажется, примирился с тем, что этот маршрут не увеличит число его любовных побед, и теперь мы с ним приятели.
Он мне каждый день рассказывает о своих девчонках, а я ему о тебе. Жаль только, стихов он не любит. Помнишь, Борька, мои любимые: «Нежность глушила я, нежность душила я…» Попробуй задуши, когда она сама вот–вот задушит меня. Борька, куда уходит нежность? Ведь тебе достается только маленькая капелька, и ты так редко рядом. А все мысли, которые ты не узнаешь, все слова, которые ты не услышишь, все то, что душит меня по ночам, – куда это уходит? Иногда мне кажется, что вся эта бесприютная нежность существует и вне нас, собирается вместе и висит над городами печально и смутно, как облака, не ставшие дождем.
Боря, возьми меня на тот год к себе, а? Хоть поварихой, все равно. Ну что за жизнь такая – за семь месяцев виделись двенадцать дней. Возьми, Борь… Бог с ним, с моим дипломом! Все равно я и тут за повариху, и миски мою, хоть и начальник… Не сердись, Борь, и не обращай внимания, что я так ною. Ведь сам же говорил, что раз в месяц я имею право поскулить. Вот и пусть сегодня будет тот самый раз.
И вообще, Борька, грустно мне сегодня, грустно… Вот идем мы, камней у нас полны мешки, и, по–моему, не зря тащим их на базу. Если пласт не обманет, года через четыре будет тут рудник. Придут дорожники, и останется от них дорога, от строителей останется поселок. А мы свернем палатку, выдернем колышки, и останутся только дырки в земле. Приедем когда‑нибудь – даже похвастаться нечем…
Ладно, Борька, надоела я тебе, наверное, со своим нытьем. Отдохни до завтра, и я отдохну. Костерик наш – еле–еле, ребята спят, да и мне пора – ведь встаем мы в три, чтобы побольше пройти до жары. Боренька, не снись мне сегодня, а то опять буду ворочаться и ворочаться, совсем ты меня измучил, а мне так мало осталось спать.
Спокойной ночи, Боренька, целую тебя крепко. Завтра на первом привале допишу это письмо, заклею в конвертик и брошу в рюкзак – пока это мой почтовый ящик…»
А утром, когда шли по осыпи, она подвернула ногу и быстро покатилась по крутому склону, а камни покатились за ней. Она все хотела перевернуться на живот, но мешал рюкзак. Уже над самым обрывом она ухватилась за огромный ржавый камень. Но тяжелый рюкзак с силой рванул ее вниз. И река долго, метров двести, тащила по камням уже безразличное ко всему тело с безвольно мотающейся головой.
Рабочие, молодые ребята, вытащили ее только на перекате и, непривычные к смерти, долго глядели со страхом на исковерканное лицо…
Ее могила над берегом, с выложенным белыми камнями словом «Светлана», почти год служила ориентиром геологам и геодезистам. И даже первым строителям советовали разбить лагерь в километре севернее от «Светланы»…
Теперь на том месте рудник и дорога проведена: по ней ездят самосвалы с рудой и даже рейсовые грузотакси. А недописанное письмо Светланы лежит в рудничном комитете комсомола в особой папке с надписью: «Для истории».
Секретарь комитета, порывистый лохматый парень, прибыл на рудник с первой партией строителей. Письмо случайно попалось ему в груде бумаг, и у него сразу же явилась идея создать со временем на руднике музей. Но потом, за делами, сам же помогал строителям уничтожать исторические ценности. И первая палатка была свернута, и первый барак переоборудовали в топливный склад, первые ватники пошли на тряпки уборщицам, а стальной, с загнутыми краями лист, в котором зимними ночами строители жгли солярку для обогрева, под горячую руку сдали в металлолом.
Так что единственным экспонатом будущего музея осталось письмо без начала и конца, вымокшее в реке, с расплывшимися буквами и чернильными разводами по краям. Иногда его показывают новичкам. Разобрать, что написано, трудно, да и разбирать ребята стесняются.
Но на руднике, да и во всем районе живет стойкая легенда о том, что открыла месторождение девушка – красивая, нежная и влюбленная. А ребята, знавшие ее, ходившие с ней в маршруты, подтверждают это горячо и вполне искренне… Хотя они‑то, наверное, могли бы вспомнить, что была она некрасива, с хриплым голосом и тяжелой походкой, и что парень, которого она любила, отвечал на ее письма с опозданием на месяц…
ТЕБЕ ВРУЧАЮИз техникума, из зеленоватых коридоров, она вышла в улицу, в март, в снежный скрип под ногами, в легкое позванивание трамваев, в негустую толпу под белесым облачным небом, еще не расставшимся с зимой. Она шла в гурьбе подруг, в гурьбе ребят, шла, слушая и не слушая их, уже чужая им, их заботам, глупостям, дружбам, подножкам, снежкам, шла легкая, с отрешенно поднятой головой, принадлежащая теперь только квадратным часам над почтамтом и строгим, даже на взгляд тяжелым дверям еще невидного отсюда дома. Она шла мимо универмага, мимо молочной, мимо старого двухэтажного особнячка с шестью важными табличками у двери, маленького парка с огромными воротами, мимо афиш у входа в кино и суетливой очереденки у входа в женскую парикмахерскую.
Подруга окликнула ее и позвала на каток скользящим движением ноги вперед–вбок. Но она отчужденно и невнимательно мотнула головой.
За перекрестком начался длинный, на полквартала, магазин. Она протиснулась внутрь и прошла магазином в самый его конец, в рыбный отдел. Оттуда сквозь толстое витринное стекло хорошо было видно большое новое здание напротив: светлая плоскость фасада, слегка изогнутый козырек над входом и строгие учрежденческие двери, тяжелые даже на взгляд.
Она поставила на пол, прислонив к ноге, папку с учебниками и стала ждать. Остро пахло селедкой, еще чем‑то, и этот запах, как обычно, волновал и будоражил обещанием близкой радости.
Ударили часы на почтамте. Звук был сухой, казенный. Она вся напружинилась и отступила назад, за чьи‑то локти и авоськи. Ее сильно толкнули в спину, но она даже не обернулась – все смотрела, как тяжело ходят взад–вперед строгие двери в здании напротив. Наконец она его увидела – русоволосая голова без шапки, черная куртка нараспашку и красный шарф, не повязанный, а просто переброшенный через шею. Тогда она заторопилась на улицу.
Как она и думала, он вышел не один, а с маленьким толстым парнем в высокой шапке пирожком. У перекрестка она почти догнала их и пошла сзади, шагах в пятнадцати, приоткрыв рот и вытянув шею, чтобы лучше видеть, как движутся, чуть покачиваясь, широкие плечи и весенне маячит среди мохнатых ушанок непокрытая русая голова.
Как она и думала, они зашли в кафе на углу. Там было много народу, и пришлось целый час ждать в «Культтоварах» напротив. Наконец они вышли и, как она и думала, двинулись к остановке, где толстый сел в автобус.
А она снова напряженно следила в толпе за распахнутой курткой, и счастьем, слабостью отзывалось в груди и коленях каждое движение его плеч и даже полет брошенной им папиросы.
Как она и думала, он свернул в узкий, уже сумеречный переулок и зашел в подъезд старого трехэтажного дома. А она забежала в тесный, забитый сараями двор и подождала еще немного, пока не вспыхнуло на третьем этаже большое незашторенное окно. Тогда она посветлела лицом и вздохнула глубоко и облегченно, как вздыхает человек, кончивший тяжелую, сложную работу. Она прислонилась спиной к дощатой стенке сарая и стала думать, что вот сегодня понедельник, и, значит, еще вторник, среда и четверг, а в пятницу можно будет случайно встретиться с ним на улице и поздороваться. А он спросит, как отметки в техникуме, и передаст привет Лидии…
Дома в комнате горел свет —Лидия читала. Галя бросила на стул папку с учебниками, повесила пальто. Лидия, не поднимая головы, спросила:
– Ну?
Она кончала педагогический, училась хорошо и уже с третьего курса говорила вот так – коротко и веско.
– Ходила к Зойке, – сказала Галя.
К той самой Зойке, у которой ты была вчера?
Галя почувствовала подвох.
– Вчера я у нее не была.
– Но ведь ты, кажется, пошла к ней?
– Пошла. А ее не было дома.
Лидия подняла голову и посмотрела на нее так, как и должна старшая сестра смотреть на младшую.
– И поэтому ты полтора часа болталась возле Горпроекта?
– Гуляла, – сказала Галя.
Лидия кивнула:
– Понятно. Каждый день ты гуляешь за ним от работы до дома, торчишь под его окнами… Ты собираешь грязь на стройплощадке, которую ведет их мастерская…
Галя поняла, что терять больше нечего. Она взглянула на сестру презрительно и гордо:
– Тебе уже донесли? Или, может, сама шпионила?
– В этом, к сожалению, нет необходимости, – спокойно ответила Лидия. – Могу поздравить – ты уже стала анекдотом.
Галя вдруг заметила, что все еще стоит у двери, как школьница перед учителем. Она пошла к письменному столу, бросив не оборачиваясь:
– Ну и слава богу. Кажется, твой Игорь любит анекдоты?
– Более остроумные.
Даже в иронии сестры чувствовалось ее педагогическое образование.
Галя села к столу, повернув стул боком. Она не нашлась что ответить. Но чтобы не давать преимущества сестре, не совсем кстати съязвила:
– Можно смеяться?
– Можно даже плакать, – сказала Лидия. – И вообще, мне раньше казалось, что у тебя хватит если не гордости, то хотя бы ума не бегать за парнем…
– Я беру пример со старших!
– …который над тобой откровенно издевается…
– А это ты врешь.
– …и вообще говорит, что такой дуры он еще не видел.
Лидия не любила прерывать начатую фразу.
Галя пристально посмотрела на сестру:
– Он это говорил?
Та молчала.
– Дай честное слово.
Лидия, как писали в старинных романах, не удостоила ее ответом.
– Конечно, врешь, – проговорила Галя. Но голосу ее не хватило уверенности.
Лидия сказала с язвительной жалостью:
– Тебе пятнадцать, а ему двадцать шесть.
– Мне шестнадцать, а ему двадцать пять.
– У тебя даже паспорта нет…
– А твой Игорь требовал у тебя паспорт?
– …тебя даже в кино на вечерний сеанс могут не пустить…
– Да ну?
– …Тебе даже в библиотеке не дадут Мопассана .
– Ха! Ха! Ха!
– И вообще, что за манера привязываться к моим знакомым?
– Он не твой знакомый, а Игоря!
– Во всяком случае, не твой. У вас в техникуме достаточно твоих ровесников, чтобы…
– Ха! Ха! Ха!
Лидия спросила:
– Может быть, ты прекратишь наконец это идиотское «Ха! Ха! Ха!»?
– Ха! Ха! Ха!
Видимо, Лидия решила, что для пользы дела лучше говорить спокойней. Она отложила книгу:
– Попробуй рассуждать серьезно. Поставь себя на его место: ну зачем ты ему нужна?
Но Галю еще качала стихия скандала:
– Затем, зачем ты нужна своему Игорю!
Лидия начала быстро краснеть, глаза у нее сузились:
– Не смей говорить пошлости!
– Что хочу, то и говорю! – по инерции огрызнулась Галя.
– Я тебе просто уши нарву!
– Ха! Ха! Ха! Педагогический прием!
– Немедленно замолчи! – крикнула Лидия и ударила кулаком по дивану. Пружины отозвались долгим дребезжащим звоном, и это окончательно вывело ее из себя. – Слышишь?
Галя вдруг поняла, почему так разозлилась сестра. На секунду запнулась, но тут же отрезала с полным сознанием собственной правоты:
– Каждый понимает в меру своей испорченности!
Она пошла на кухню и долго, с демонстративной тщательностью готовила ужин. Подумаешь! Она слишком хорошо знала Лидию. Ничего ей Костя не говорил. И ничего он не знает. А она – пусть знает. Игорю протреплет – наплевать! В крайнем случае всегда можно отбрехаться. Докажите!
Она сняла сырники со сковороды. Поглядела в окно. Прислушалась к пианино за стеной, к неуверенным детским ударам по клавишам.
Вечер впереди лежал длинный и пустой. С Лидией не поговоришь. К Зойке не пойдешь – уроки. А в уроках тоже радости мало.
Жаль, мамы нет. Ходила бы сейчас по квартире, раскидывала вещи – весь Лидин марафет вверх тормашками. Телефон бы трезвонил. Пускай бы хоть обругала – ругается она весело. Может, в магазин бы за чем‑нибудь погнала…
Галя открыла дверь, по очереди ткнула мизинцем во все три дырки почтового ящика. Ящик был пуст. Она посчитала, мама уехала в январе. Значит, еще четыре месяца будут приходить маленькие плотные конверты с тропическими марками и узким штампом «международное»…
Она тихо закрыла дверь, вернулась на кухню и, сев на табуретку, стала глядеть, как туманится, подпрыгивая на пару, никелированная крышка чайника. Ей становилось все тоскливей и неприкаянней, и не из‑за уроков, не из‑за Лидии, а потому, что все отчетливей представлялось, как в тесном дворе кособочатся сарайчики и ярко горит на третьем этаже большое незашторенное окно.
Вот уже два месяца ее тянуло к этому окну, как тянуло к тротуарам, по которым он ходил, к кварталу, который год назад он вычертил в своей мастерской. И простенькое кафе на углу было его кафе, и горький запах селедки тревожил и кружил голову. А день все явственней становился лишь дорожкой к тому моменту, когда в проеме строгой двери знакомо и неожиданно вспыхнет красное пятно шарфа.
…Как‑то шла с подругами в кино и вдруг увидела Костю. Она что‑то соврала девчонкам и побежала за ним. Он не свернул в свой переулок, прошел дальше, к остановке, и Галя испугалась: вот сейчас сядет на трамвай – и все. Но трамвай прозвякал мимо, а он стоял и спокойно курил. Какая‑то женщина с хозяйственной сумкой посмотрела на него, отошла в сторону и еще раз посмотрела. Он докурил и бросил окурок на рельсы легким плавным движением, от которого у нее опять слезы подступили к глазам.
Еще один трамвай остановился и отъехал, перемешав людей на остановке. Галя вдруг увидела, что Костя уходит, и не один – его держала под руку девушка в шубке и красных ботинках–сапожках. Галя вспомнила, что еще как‑то видела ее – наверное, работают вместе. И опять пошла следом.
Они свернули в боковую улочку, потом в переулок. Галя отстала: в переулке народу почти не было, а покрепчавший к вечеру снег, то скрипел, то с бурчаньем оседал под ногами.
Еще раз свернули за угол, и город будто разом кончился. Пошли одноэтажные домики, каждый на свой манер, со своим садом, забором, почтовым ящиком и своей, особенной дощечкой на калитке. Здесь еще лежали сугробы, тропинка была узка, и девушка в шубке отпустила Костину руку и пошла впереди. Они почти не разговаривали, только один раз та обернулась, что‑то спросила, качнув головой, и, рассмеявшись, показала язык.
Они зашли в одну из калиток, и минуту спустя осветилось угловое окно домика, аккуратного, как дачка.
Галя подошла поближе и встала у забора напротив, прислонилась спиной к высокому штакетнику. В окне, за плотными шторами, низко горела лампа. Время от времени высокий Костин силуэт разламывал надвое освещенный квадрат и сдвигался, уходил в сторону.
Галя посмотрела направо вдоль улицы и налево вдоль улицы, запрокинув голову, посмотрела на звезды в тихом небе. Она прикрыла глаза, и плечи ее ослабли от ощущения счастья и покоя. Так хорошо, так спокойно было на этой тихой улочке, где вполсвета горят фонари, где в зашторенном окне Костин силуэт, а впереди еще долгие, долгие улицы, по которым он пойдет домой, а потом, в самом конце вечера, родные, как собственная комната, сарайчики в темном дворе…
Раньше с ней никогда такого не было. Нравился в седьмом классе один мальчишка: взглядывала на него издали, считала, что влюблена. Но это было детство, да и кончилось по–детски.
Как‑то он подошел к ней на улице. Она остановилась, холодея, холодея от страха и радости. Он ковырнул ботинком асфальт.
– Привет!
– Привет, – ответила она.
– Чего делаешь?
Она совсем растерялась, и прежде, чем успела что‑то сообразить, с языка сорвалась грубая универсальная фраза для ребят вообще:
– Видишь – иду.
Он помолчал немного и спросил:
– Ну а вообще‑то что делаешь?
Она ответила безнадежно упавшим голосом:
– Хожу…
– Ну, ходи, ходи, – сказал он.
Тем и кончилось. Мальчик был гордый – больше к ней не подходил. А сама не решалась.
Недавно встретила его на катке – маленький, уши красные, даже вспомнить смешно…
В конце улочки показалась какая‑то фигура, и Галя медленно пошла по тропинке – до угла и обратно. Фигура скрылась в одной из калиток. А в окне, на освещенной шторе, шевелился теперь женский силуэт. Девушка поправляла прическу.
Одевается, подумала Галя, и сердце у нее заколотилось. Сейчас выйдут…
Она быстро прошла мимо домика, стараясь заглянуть в яркую щель между шторой и рамой. Но не успела – свет в окне погас. Она бегом бросилась за угол – сейчас выйдут…
В переулке было светло от частых окон длинного двухэтажного дома. Галя спряталась в решетчатую тень забора и стала ждать. Вот сейчас, наверное, надевают пальто. А та возится с застежками или крутится перед зеркалом в прихожей. Выходят, наверное… Дверь еще надо закрыть… Идут по саду тропкой между сугробами… Она впереди, а Костя за ней… Подошли к калитке… Открывают калитку… Открывают калитку. Открывают калитку…
С угла хорошо был виден домик, темный по фасаду, калитка и почтовый ящик, белеющий на заборе рядом.
Чтоб быстрей прошло время, Галя стала считать. Сосчитала до ста. Еще до ста. Уже машинально – еще до ста. Никто не вышел, и окно не зажглось.
Откуда‑то вывернулся мальчишка в большом ватнике и, остановившись в трех шагах, уставился на Галю, будто в гляделки играл. Она тоже хмуро подняла глаза.
Мальчишка спросил с вызовом:
– Чего смотришь?
– А ты чего? – спросила она ему в тон.
– Я‑то ничего.
– Ну и я ничего.
Он постоял еще немного, сунул руки в карманы и пошел, пренебрежительно дрыгая стоптанными валенками. Галя осталась.
Она опять прислонилась спиной к забору и простояла так долго – полчаса, а может, и час. Она смотрела наискосок через улицу на домик, темный по фасаду, и старалась что‑то сообразить – медленно, как сквозь сон. Не было ни обиды, ни горечи. Просто нужно было понять, почему в комнате за погашенным окном – он. И почему – та женщина.
Ревности тоже не было. Он жил в другом возрасте, будто в другой стране. Просто она пыталась понять законы этой страны.
А назавтра в пять Галя снова стояла за толстым витринным стеклом гастронома, прислонив к ноге тяжелую от учебников папку. Все осталось как есть. Только жизнь стала еще сложней: к его работе, его шарфу, его окну, его кварталу, его кафе прибавилась его женщина.
В пятницу днем Галя встретила ее на улице – узнала по шубке. Пропустила вперед и, с трепетом глядя на ритмичный переступ красных сапожек, пошла следом, как пошла бы за Костей.
Март уже подбирался к середине, солнце грело по-весеннему, да и небо было весеннее, синее. Последние наледи по краям мостовых сверкали и текли, сугробы чернели снизу и, отделившиеся от асфальта, выглядели временно, словно их положили тут на минутку и сейчас опять унесут.
Его женщина остановилась у театральной афиши, и Галя, зайдя сбоку, быстро глянула ей в лицо. Лицо было обычное, как сотни других, в толпе и внимания не обратишь.
Галя отошла подальше и уже спокойно посмотрела на красные сапожки и короткую шубку, самонадеянно открывавшую ноги до середины колен. Ноги были ничего, но невыдающиеся.
Его женщина зашла в «Галантерею и парфюмерию» и долго выбирала помаду. Галя глядела, как она отсчитывала мелочь. На указательном пальце лак неряшливо отставал от ногтя.
Галя вышла из магазина, поглядела по сторонам и сильно наподдала ногой обкатанную льдышку. Льдышка заскользила по наледям, разбрызгивая талую воду.
Та наконец получила свою помаду и побежала через улицу в универмаг. Галя за ней не пошла. Ничего интересного. Подумаешь – помаду купила!
Галя шла домой, сунув варежки за пазуху, ловя ладонью капель. Глаза ее возбужденно горели, а в голове сам собою складывался план, как завтра она встретит на улице Костю, поздоровается с ним и заговорит на «ты». А чего! С Лидкиным Игорем она на «ты», а ведь ему тоже двадцать шесть…
Попутно Галя подумала и о том, что схватила в техникуме две двойки, а завтра, наверное, будет третья, и что влюбленный в нее мальчишка вот уже неделю грозит комсомольским собранием за антиобщественное поведение. Но это была ерунда, несущественно, как и скандалы с Лидией, потому что уже четыре, обед, а там скоро и вечер, и вот–вот вспыхнет на третьем этаже то самое окно…
…Она сказала:
– Здравствуй, Костя.
Он ответил:
– А–а… Привет!.. Из техникума?
Чуть замедлил шаг и пошел рядом с ней.
У Гали все было продумано и разговор заготовлен заранее. Но вся смелость ушла в первые два слова. Она помнила следующую по плану фразу, а вот интонацию забыла начисто, и фраза стояла в ушах такой, как сейчас прозвучит: тупая, жесткая – словно деревяшка выпадет изо рта и стукнется об асфальт.
Костя спросил:
– Как жизнь молодая?
Она пожала плечами.
– Двоек много нахватала?
Галя ответила досадливой гримасой – ее раздражал этот пионерский разговор.
– Учиться надо на «отлично», – сказал Костя и ухмыльнулся.
– Да ну! – отмахнулась она. От досады язык оттаял, и она совсем просто спросила: – Костя, а двадцать восьмой квартал вы строите, да?
– Не строим, а проектируем.
– А что там будет?
– Там будет великая вещь, – сказал он. – Микрорайон. Девять тысяч человек. И все, что надо для жизни.
Он вдруг остановился у доски объявлений, достал карандаш и на широких полях старой афиши нарисовал прямоугольник. Перечеркнул его крест–накрест и сказал:
– Чувствуешь идею? Это дом. Живет человек. Что ему надо?.. Надо магазин. Пожалуйста – вот вам магазин.
Он нарисовал еще один прямоугольник.
– Нужна столовая – так? Кино. Прачечная. Баня не нужна – у всех ванны. Ясли, детский сад, школа. Что еще?
Галя слушала.
– Еще нужна спортплощадка, – сказал он и нарисовал овал. – И поликлиника. И до всего этого – десять минут пешком, не больше. Никаких трамваев, никаких автобусов. Идеальные условия для человека. Хочешь жить сто лет?
– Хочу, – сказала Галя.
– Переезжай в микрорайон.
Она засмеялась открыто и радостно, потому что говорит с ним, и все ей понятно, все легко, и он это чувствует, просто идут вдвоем и разговаривают.
– Жаль, ты не в строительном, – сказал Костя. – Попала бы к нам на практику – сама бы увидела.
Идут вдвоем и разговаривают – хоть бы улица не кончалась…
Но на углу он вдруг рассеянно оборвал фразу на середине и сказал:
– Вот такая жизнь. Как там Лида? Передавай привет.
Положил ладонь ей на затылок, легонько встряхнул.
– Учиться надо на «отлично»!
И быстро пошел через площадь к скверу.
Галя тоже быстро пошла вперед, еще не совсем понимая, что случилось, но автоматически срезая угол площади, чтобы все время видеть Костю.
Он подошел к скверу, и навстречу ему из‑за голых кустов и льдистых сугробиков вышла та, в красных сапожках. Костя наклонился, и она поцеловала его в щеку. Потом они пошли. Он что‑то говорил, а та смеялась и прижималась к нему.
Галя смотрела, как они идут рядом. Это было не так рядом, как пять минут назад шла с Костей она, Галя. И разница была слишком ясна и слишком во всем.
Галя была в ботинках на резине, чтобы не промокнуть, и в пальто, чтобы не мерзнуть. А та была одета, как бывают одеты женщины. И смеялась она, как смеются женщины, и под руку его держала, как держат женщины.
И опять Галя подавленно шла сзади, отделенная от них двадцатью метрами толпы и дымящегося, подсыхающего асфальта, двадцатью метрами капели и гибнущих сугробов, шла, отдаленная от его женщины шестью или семью непреодолимыми годами. И слабым утешением послужило то, что, остановившись у театральной афиши, Костя что‑то сказал той и, положив ладонь на затылок, легонько встряхнул.
…А жить было все трудней. Мир теперь делился на Костю и остальное. И остальное – дом, техникум, подруги – становилось чем дальше, тем незначительней и отстраненней. И все трудней было притворяться обычной Галей, пятнадцатилетней девочкой, студенткой техникума и младшей сестрой. Да и времени на ту Галю оставалось все меньше. Надо было успевать к пяти к толстому витринному стеклу рыбного отдела. Надо было ходить на чужие свидания, прячась в переулках, в текучей толпе. На сугробистой окраинной улочке надо было ждать – иногда часами, – пока не ударит по глазам внезапной темнотой чужое окно.
Она решила посоветоваться с Зойкой. Зойка не была ни особенно умной, ни особенно чуткой. Но она знала жизнь – что знала, то знала. Она выросла в огромной коммунальной квартире, занимавшей целый этаж, и житейских тайн для нее не существовало. Она знала, как люди рождаются, женятся, сходятся и расходятся, как стучатся домой пьяные мужья, как вдохновенно и злобно враждуют две женщины из‑за мужчины. Она прекрасно разбиралась в том ворохе бытовых и канцелярских забот, которые, помимо общеизвестного горя, приносит с собой смерть человека.
Она переспросила:
– Двадцать шесть, значит?
Галя кивнула.
– Подумаешь, – сказала Зойка. – У нас недавно девочка расписалась: ей семнадцать, а ему тридцать два. Правда, она в положении была.
Она стала рассказывать подробности. Галя слушала невнимательно: история к ней отношения не имела.
Они стояли в закоулке позади техникума. Зойка прислонилась спиной к серой, нагретой солнцем стене – она любила комфорт.
– Ну, и чего думаешь делать?
Галя пожала плечами.
– Он знает?
– Да ну – позавчера опять про двойки спрашивал.
– А на той выдре жениться думает? – поинтересовалась Зойка.
– Она не выдра, – вздохнула Галя.
– Почему не выдра?
– А почему выдра?
– Конечно, выдра, – спокойно, без всякой злобы заключила Зойка.
С улицы донесся сильный и стойкий гул – в школе через дорогу началась перемена.
Зойка повернулась к Гале спиной:
– Пальто не вымазала?
Пальто Зойке купили к Новому году. Оно ей не очень нравилось, но все‑таки берегла – из хозяйственности, как новую вещь.
– Не, – сказала Галя. – Все нормально.
Зойка повозила ладонью по штукатурке – выбирала место потеплей. Снова привалилась к стене, подумала немного и решила:
– Скажи ему, и все.
– Что сказать? – удивилась Галя.
– Да все. Чего тут темнить! Двадцать шесть лет – значит, парень серьезный, взрослый человек. Тем более Лидкин знакомый. Так просто портить жизнь тебе не станет, да и ты, в случае чего, не дура. Возьми прямо и скажи. А там пусть смотрит. Чего тебе голову ломать? Пусть сам думает, пусть у него голбва болит.
Галя засмеялась:
– Так прямо и сказать? Я вас люблю, к чему лукавить?
– А чего! У нас равноправие…
– Вот, подумает, нахалка!
Галя совсем развеселилась – разговор шел несерьезный.
Зойка спокойно возразила:
– Наоборот. Подумает, наивная девочка. Мы же для них дети.
Потом, когда прощались на углу, покачивая папками, Галя спросила:
– Зой, ну серьезно: что делать?
Та возмутилась:
– Привет! Трепались, трепались, а теперь опять сначала. Скажи, да и все…
– С ума сошла!
– Ну, письмо напиши, как Татьяна Ларина…
Постояли, посмеялись и разошлись.
Галя подождала трамвая, бросила медяшку в кассу и села у окна. Какой‑то парень уставился на нее, потом достал большой блестящий портсигар, внушительно поиграл крышкой и спрятал. Галя отвернулась – было бы на что смотреть…
Трамвай тормозил у остановки, двери с мягким придыханием открывались и закрывались. Гале было холодно, локти подрагивали, она прижимала их к бокам… Она понимала, что весь разговор с Зойкой глупый, просто языки почесали. Она не думала всерьез ни о каком письме.
Но фраза была сказана…
Через два дня вечером Галя пошла в читальню. За широкими зашторенными окнами тепло светились матовые плафоны, занято клонились к учебникам форменные школьные воротнички, с вдумчивой медленностью переворачивались страницы с формулами. И в том же вдумчивом ритме передвигались по длинным столам записочки.
Раньше и Гале случалось играть в эту игру. А теперь противно было видеть азартно скользящие перья, возбужденно поблескивающие глаза мальчишек и топорные ужимки девчонок, еще только пробующих себя в кокетстве.
Она села в угол, к самой стене и с минуту смотрела поверх воротничков и причесок, по моде прилизанных или по моде неряшливых. Губы ее были сжаты, но все-таки слегка шевелились в такт выученным, почти забытым, вот уже два дня таким необходимым стихам: