355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Жуховицкий » Банан за чуткость » Текст книги (страница 7)
Банан за чуткость
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:47

Текст книги "Банан за чуткость"


Автор книги: Леонид Жуховицкий


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Ведь к вещи можно относиться не как к символу, не как к знаку престижа, а просто как к вещи. То есть уважать стул за то, что на нем сидят, а шубу за то, что греет.

Как одевались Лермонтов и Лобачевский? Из каких чашек, или стаканов, или кружек пил чай Желябов? Какую мебель предпочитала Пашенная? Что за телевизор был у Макара Посмитного – и был ли вообще?

Вот вопросы, которые нас, право же, совершенно не волнуют. Тем более не волновали их. Ибо престиж вещи ничтожно мал и практически не виден рядом с престижем личности.

Мне могут возразить: великим легко – у них огромный престиж имени!

Но солнечный луч величия коснулся Лермонтова лишь незадолго до гибели, Желябова – на эшафоте, Лобачевского, Пашенной, Посмитного – в возрасте отнюдь не молодом. Большую часть жизни престижа имени у них не было, но личность была.

Я убежден, не стань Гагарин космонавтом, он все равно был бы уважаем и любим большинством близко столкнувшихся с ним людей. Ведь не всемирная слава дала ему детское самолюбие и мужскую порядочность, свободную, находчивую, остроумную речь, поразительную естественность: он оставался самим собой и с главами государств, и с таксистами на Казанском вокзале, каждому заговорившему с ним, хоть министру, хоть школьнику, одинаково светила его неповторимая улыбка.

Кстати, личность и знаменитость – вовсе не синонимы. Порой всем известный человек престижем личности вовсе не обладает – его уважают не благодаря, а вопреки характеру. И наоборот, среди людей, ничем особым не прославленных… Впрочем, пример лучше формулировки.

У меня есть друг – не поэт, не академик, не космонавт. Просто автомеханик. Правда, отличный автомеханик. Из тех мастеров, что в случае крайней надобности с помощью набора слесарных инструментов сможет смастерить не только велосипед, но и пресловутый «мерседес–бенц». Ему сорок с небольшим, женат, сын в армии. Зарабатывает в пределах двухсот, хотя при желании… Но нет желания! Ибо – зачем? Что добавит ему существенного лишняя сотня?

Обут. Одет. Спит не на полу. Заглянет товарищ – есть чем встретить.

Из вещей любит лишь некоторые. Например, хорошие лезвия для безопасной бритвы – электрических не признает. И страшно, фанатично любит машины.

Любит импортные, новых марок – готов часами копаться, пока не поймет, что к чему. Впрочем, «часами» – штамп, в данном случае излишний: обычно понимает быстрее. Любит старые, ржавые, рассыпающиеся колымаги – вот тут уж часами не обойдешься, тут дни уходят, прежде чем поставит на ноги какой‑нибудь полумертвый «Москвичок». Своей машины не имеет – зачем? До работы – десять минут пешком. Тем более что и без собственной машин у него по горло. И не только на службе. Он чинит машины друзьям, знакомым, соседям и просто первому встречному, горестно стоящему у обочины.

Подумали о деньгах? Напрасно. Зачем лишний червонец богатому человеку?

А мой друг богат, сказочно богат. Просто не знаю человека, который был бы богаче друзьями. Не «нужными людьми», а именно друзьями, каждый из которых – доктор наук или сварщик с четырьмя классами – по первому звонку встает рядом. Это не предположение, это проверено. И не помню случая, чтобы сам он на просьбу товарища ответил «нет». Если в три ночи ему звонят из Караганды и просят встретить незнакомую женщину во Внукове, в двадцать минут четвертого он уже голосует на шоссе…

А вот ко всевозможным предметам быта друг мой равнодушен предельно. Подаришь ему модную рубашку – не наденет. Не подаришь – будет ходить в немодной.

Ну что ему добавит тряпье?

Он и так – Анисимов!

…Да, престиж помогает нам жить. И потому не ругайте мещанина, с ночи стоящего за ковром, – вспомните мальчика, лизавшего беленую стену. Лучше подойдите к нему и скажите спокойно:

– Милый, очнись! Ты же человек и, значит, достоин уважения сам по себе. Знаю, что боязно, но все‑таки попробуй плюнуть на вещи. Конечно, кое‑что потеряешь. Один будет одет ярче тебя, другой обгонит твой велосипед на своем мотоцикле, третий повесит над торшером, какого тебе не видать, люстру, какая тебе и не снилась.

Жаль?

Конечно, жаль!

Зато – ты подумай только! – сколько времени освободится, сколько сил. И все это ты сможешь тратить на самую престижную в мире вещь – на свою человеческую личность. Она ведь надежней дубленок и машин – ни украсть, ни отнять, из моды не выйдет. Уценке не подлежит…

ЗАЧЕМ НУЖНА КЛАССИКА?

«Прежде всего хочу оговориться: я вовсе не призываю «сбросить Пушкина с корабля современности», уже хотя бы потому, что призывы эти никогда не помогали. Но в последнее время я, да, наверное, не только я, задумался над тем, что можно было бы назвать проблемой переоценки ценностей классических литературных произведений.

В самом деле, когда речь идет о классике, считается, что произведения классических авторов всегда интересны и поучительны, независимо от того, в какую эпоху и в каком месте они написаны. Но так ли это в действительности? Конечно, нет. Всякое произведение искусства стареет. Может быть, сто лет назад элегическая тоска по исчезающим «дворянским гнездам» вызывала горячее сочувствие просвещенного читателя, но мне‑то что за дело до исчезающих «дворянских гнезд» теперь, когда реальный мир, сегодняшний, каждый день ставит передо мной новые вопросы? И я не могу искать на них ответа у Тургенева. Я лучше раскрою журнал «Юность» с повестью, которая, знаю, написана не мастерски, но имеет то преимущество, что в ней действует мой современник, человек моего поколения, решающий те же проблемы, что и я.

Но классика стареет не только потому, что безнадежно устаревают сюжеты. Дело еще и в том, что каждый писатель использует конкретный набор образов, отражающих систему ассоциаций, связанных с данной эпохой. Поэтому с течением времени произведение искусства теряет способность входить в контакт с читателем. Мне кажется несомненным, например, что произведения Л. Толстого совсем иначе воспринимаются нынешним читателем, чем современниками Л. Толстого, для которых и «барин» и «мужик» были не просто социальными категориями, а прежде всего образами.

И вот здесь суть дела: произведение искусства, даже самое совершенное, постепенно теряет свою эстетическую ценность, так же как Солнце теряет свою массу, излучая энергию. Что же остается? Остается, вероятно, ценность чисто познавательная, и то при условии, если налицо специфический объект изображения. Например, романы О. Бальзака с течением времени могут рассматриваться как чисто социологические произведения и по ним наряду с прочими документами будут изучать состояние общества. Впрочем, так ли далеки они от этого сегодня?!

Стареет сюжет, проблематика, стареет и художественная форма. Изменились читательские требования. Уже во времена Бунина классические произведения XVIII века, которые обитатели усадеб обнаруживали в извлекавшихся с чердаков старых журналов, казались анахронизмом. Еще Чехов сказал, что современная проза началась только после Ги де Мопассана.

Есть классическая проза, которая близка современности, и есть целиком принадлежащая прошлому. Иначе говоря, произведение классической литературы может иногда представлять интерес только для людей, которые знают об изображаемой эпохе значительно больше среднего читателя, как, например, специалист по истории древнерусской литературы, изучивший тот специфический язык, на котором она создавалась.

Факт вроде бы достаточно ясный. Даже беглого взгляда на библиотечные формуляры, вероятно, было бы достаточно, чтобы увидеть, что проза, отражающая мысли и переживания социальных типов, даже прообразы которых незнакомы нашим современникам, практически не читается.

Многие из тех, кто давно уже не раскрывал ни Тургенева, ни Гончарова, сохраняя лишь школьное представление об этих писателях, тем не менее стесняются заявить об этом вслух и, возможно, даже говорят о своей «любви» к классике. Но я думаю, коль явление распространилось и пустило глубокие корни, то, чем говорить о вечном и неувядаемом значении классики, не лучше ли исследовать причину ее постепенного умирания и, быть может, пересмотреть в связи с этим не только привычный комплекс знаний образованного человека, но и школьную программу с целью ввести в нее те произведения, которые созвучны современности, и освободить школьников от мертвого груза бессмысленных знаний?

Во всяком случае, я думаю, что литературоведам было бы очень полезно, отрешившись на миг от традиционного взгляда на классику как на нечто вечное и неувядающее, проверить реальную жизнь многих так называемых классических произведений в современности.

Г. Волков, инженер»

…Во время дискуссии мне случилось сравнить пушкинскую Татьяну с современной десятиклассницей – в пользу последней. Вскоре я получил письмо от учительницы из Днепропетровска, умной и доброжелательной читательницы. Вместе с дочкой, обсудив мое выступление, они решили, что я совершенно не прав, и читательница написала об этом искренне и горячо, обильно подкрепляя свое мнение выдержками из романа. Причем выяснилось, что семнадцатилетняя дочка упорно защищала Татьяну от сравнения с современной десятиклассницей, то есть с самой собой.

Кто из нас прав – вопрос другой, сейчас речь не об этом. Что заставило двух наших современниц, принадлежащих к тому же к разным поколениям, отложив прочие заботы, тратить время и страсть на защиту достоинств девушки, придуманной поэтом полтора века назад?

Почему о книгах, созданных в уже отдаленные времена, по–прежнему говорят с сугубо личной заинтересованностью?

Вообще что она для нас, классика, основательно перетряхнуть которую и урезать предлагает решительный инженер Волков? Учебник? Привычка? Фетиш, охраняемый коллективной договоренностью? Или нечто большее?

Попробуем в этом разобраться непредвзято и объективно, как требует того оппонент.

Прежде всего классика – это наше общение. Исчезни она внезапно – и мы, говорящие на одном языке, перестанем понимать друг друга. Сами того не замечая, мы привычно употребляем слова, за каждым из которых стоит исследованный жизненный пласт. Ведь слышим же мы в предельно будничных ситуациях:

– Это все гамлетовские сомнения…

– Брось ты из себя Печорина строить!..

– Недорослей мне в отделе не надо!..

– Два часа от Москвы – и абсолютно есенинская Русь.

– Володька как раз в твоем вкусе – типичный Пьер Безухов…

Житейские, трамвайные, коммунальные разговорчики. Но уберите из них классику – и практическая их ценность станет нулевой. Как говорят нынче, никакой информации! И <...>[1]1
  оторван край страницы – Kotmiau


[Закрыть]
битый час объяснять другой, что за человек.

И муж не сумеет уговорить жену провести отпуск в Подмосковье.

Реформа классики – мероприятие столь же рискованное, как и реформа письменности. Урежь поосновательней хотя бы школьную программу, и в стране наступит нечто вроде двуязычия – не читавшие перестанут понимать читавших…

Но дело не только в практической необходимости.

Классика – это наша молодость. Так называемые «юношеские идеалы», и в старости властно толкающие человека к хорошему, – это ведь тоже классика, «разумное, доброе, вечное», посеянное в нас еще в том самом переходном возрасте, когда с девушкой, от которой голова идет кругом, говоришь не о любви, а о Блоке. Классика заложена в нас. Устарела она – устарели и мы…

Классика – это школа мышления. Ее нельзя глотать бездумно. Даже самый остросюжетный роман Бальзака или Достоевского держит в напряжении прежде всего нашу мысль, потом уже любопытство. Поэтому поклонники легкой словесности, любители поразвлечься книжечкой с классикой предпочитают дела не иметь. За что и расплачиваются, как правило, не только эмоциональной, а и интеллектуальной посредственностью.

И наконец, классика – наша устойчивость в жизненных штормах. Любовь обманет, удача уйдет, работа разочарует, но Шекспир на книжной полке всегда Шекспир, Пушкин всегда Пушкин, и, значит, жизнь имеет смысл. Классика – духовная история человечества, она, как и всякая история, помогает понять современность.

К сожалению, все эти рассуждения, даже если они <...>[2]2
  оторван край страницы – Kotmiau


[Закрыть]
.

Обычно в таких случаях говорят, что не стареет и вообще не может стареть, ибо человеческие эмоции не изменились со времен Гомера – мы так же любим и так же ненавидим. Будь оно так на самом деле, это, пожалуй, доказывало бы лишь несостоятельность литературы: зачем она, если под ее воздействием человек никак не меняется? К счастью, все обстоит по–иному. Биологический аппарат наших эмоций, вероятно, со времен Гомера не изменился. Но человеческие отношения изменились неузнаваемо – и любим, и ненавидим мы не так. Благородному шекспировскому Отелло и в голову не мог прийти выход, найденный Пушкиным спустя двести лет: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим». В свою очередь, пушкинский Онегин принял вызов Ленского из соображений чести – предположение, что убийство друга, к тому же почти мальчика, будет сочтено подлым и преступным, даже не рассматривалось.

Мир человеческих эмоций изменяется, как и мир вообще.

Конечно, трагедия Шекспира и роман Пушкина по-прежнему принадлежат к самым любимым и самым читаемым книгам – надеюсь, этот факт доказывать не нужно.

Но есть ведь и другие факты.

Первую нашу классику, «Слово о полку Игореве», мы читаем сегодня в переводах – лишь специалистам доступен устаревший язык.

Потрясавшие некогда умы Дефо, Свифт, Рабле и совсем близкий нам по времени Диккенс все больше отходят в область детского чтения. И Марк Твен, и Гюго, и Киплинг.

И еще признак «старения» – классика теряет врагов. Пороки постепенно приспосабливаются к классике, как микробы к антибиотикам. Духовные наследники Тартюфа от души смеются, слушая диалоги Мольера, и иной сегодняшний Иудушка Головлев норовит защитить докторскую по Салтыкову–Щедрину.

К тому же одни классики «старят» других. Скольких прекрасных стилистов невольно потеснила точная и гармоничная проза Чехова! А Пушкин? Ведь и до него были классики. И не их вина, что необъятный гений Пушкина вобрал в себя и Державина, и Жуковского, и весь русский XVIII век.

То, что сегодня классику читают не так активно, как современную литературу, само по себе не страшно. Думается, так и должно быть – по крайней мере, было всегда. В тридцатые годы прошлого века самыми популярными были современные писатели – Пушкин и Гоголь. В шестидесятые – тоже современные: Тургенев, Достоевский и Толстой. В начале нашего века думами читателей владели опять‑таки современники: те же Толстой, Чехов, Горький, Андреев. Это естественно: у каждого дня свои заботы, а прямой ответ на вопросы жизни действует на нас сильней, чем аналогия, даже очень глубокая. Вот если бы современную литературу читали меньше, чем классику (а так, между прочим, и было лет двадцать назад, в пору пресловутой «теории бесконфликтности»), тогда стоило бы бить в набат: это значило бы, что сегодняшняя изящная словесность явно не выполняет своих общественных задач, отражая действительность робко и неглубоко.

Беспокоит другое.

По данным одного исследования, к современной книге половина читателей обращается по совету знакомых. А вот к классике – всего 12 процентов. В полтора раза чаще классику берут по необходимости (работа, учебная программа и т. п.). Может, классика действительно в какой‑то степени теряет позиции в наших разговорах и размышлениях, в практике, в нашей жизни?

Инженер Волков считает, что теряет и что виновата сама классика, в силу чего некие репрессивные меры против нее представляются ему актом полезным и справедливым. Но мне кажется резонным сперва разобраться, в чем виновата классика, а в чем мы, читатели.

Людей, защищающих классику от любых нападок, понять легко. Но давайте будем объективны – попытаемся понять и тех, кто с разной степенью категоричности призывает «освободить» современность от классики. Проще всего было бы решить, что это воинствующие невежды, а то и вовсе маленькие Геростраты, из одного лишь честолюбия рвущиеся с факелами к полкам библиотек. Но тогда как быть со знаменитой статьей Писарева «Белинский и Пушкин»? Как быть с дерзким призывом молодого Маяковского «сбросить Пушкина с корабля современности»? Или с толстовской критикой Шекспира? Люди были, что и говорить, не обтекаемые, но уж никак не Геростраты!

Есть популярное объяснение: ошибались. Ладно, допустим. Гении тоже люди, а люди от ошибок не застрахованы.

Но возникают два вопроса.

Во–первых, почему ошибались именно они? Какой-нибудь инспектор гимназии из Вышнего Волочка – тот все понимал правильно. А вот Писарев дал промашку.

Во–вторых, почему об ошибках своих гении объявляли так громко, отстаивали их столь рьяно?

Были, конечно, и частные причины, сказались перехлесты литературной полемики. Но существовала, видимо, и общественная потребность в ошибках именно такого рода. Вот почему сенсационная статья Писарева мне кажется не столько атакой, сколько активной обороной.

Вместе с Писаревым вошло в жизнь целое поколение молодых интеллигентов, резко отличавшихся от своих предшественников – и социальным происхождением (в основном разночинцы), и мировоззрением, образом жизни, взглядами на искусство, религию, любовь, даже манерами. Эту непохожесть чувствовали все – и друзья и недруги. Чернышевский спокойно, как бы констатируя факт, назвал их «новыми людьми». Тургенев нашел для них специальное слово «нигилист», и это странноватое определение привилось, очевидно, просто потому, что было первым и в тот момент единственным. Известно, что «старые люди» устно и печатно поносили Базарова как нелепый человеческий тип. Писареву было от кого защищать этот литературный образ! Но легко представить, что И в реальной жизни «новые люди» вызывали у многих яростную неприязнь, причем не только политическими взглядами, но и просто полной своей непохожестью на молодых людей прошлого. И Писарев, мастер полемики, защищая своих современников, обрушил всю свою иронию на самых общеизвестных и почитаемых молодых людей прошлого – героев пушкинского романа. К сожалению, объективность в оценках не относилась к достоинствам великого критика…

Но как же вышло, что в этом споре Татьяна и Евгений оказались на стороне «старых людей»? Влияет время на классику или нет, но сорок лет для «Евгения Онегина» не возраст – думаю, это не стоит и доказывать. В чем же тут дело? В читательском восприятии.

Классику старим мы сами, и это угрожает ей больше всего.

Лет десять назад я жил в старинном доме с узкими окнами, неровными потолками и стенами почти двухметровой толщины. Жил на первом этаже, почти вровень с землей. Но как‑то пришли археологи и затеяли раскопки как раз возле нашего парадного. И выяснилось вдруг, что наш этаж вовсе не первый. Под землей таилось практически полтора этажа! По щепочке, по косточке, по тряпочке нарос за три века «культурный слой» толщиной в несколько метров. Мало того – под многослойной штукатуркой пряталась фигурная кладка и редкой красоты изразцы… А ведь люди, жившие тут, были своему дому вовсе не враги. И тащили в родной двор вещи хорошие, нужные. И стены штукатурили опять же для сохранности.

Вот и классика постепенно засыпается «культурным» слоем банальных комментариев, мертвых традиций, примитивных толкований. Сто лет назад реакционерам казалось, что они защищают Пушкина, а они отстаивали общепринятое, сложившееся, слежавшееся мнение о нем. И Писарев, считавший, что ругает Пушкина, ругал прежде всего это мнение о нем. Да и Маяковский – трудно поверить, что он всерьез мечтал избавить себя и современников от поэта, которого, судя по его же высказываниям, глубоко любил. А вот Пушкина мумифицированного, опошленного, официально истолкованного и утвержденного – такого ему было не жаль. 'Пушкина, о котором он с горечью, перехлестывавшей конкретный повод, писал: «Его кулак навек закован в спокойную к обиде медь».

«Хрестоматийный глянец» порой так густо покрывает произведение, что его подлинное лицо становится почти неразличимым. Почтение, испытываемое к автору, постепенно переносится на героев. Возвышенно–оперное представление о Ленском заслоняет пушкинский рисунок образа, мудрый и ироничный. Если сегодня родители стыдят свою шестнадцатилетнюю Наташку за любовь к беспутному соседскому Толику, они непременно приведут ей в пример галерею бессмертных женских образов во главе с другой Наташей – Ростовой, при этом забывая, как реальный характер этой влюбчивой девочки, так и тот печальный факт, что Толик Курагин, даром что аристократ, тоже не был столпом и корифеем по части морали.

Хуже всего, когда «хрестоматийный глянец» наводится с помощью всемогущих средств массовой информации. Несколько лет назад в нашей нравоучительной публицистике вдруг стали необычайно популярны тургеневские девушки как образец моральной чистоты и хорошего поведения. Они не имели ни лиц, ни судеб, ни хотя бы фамилий – просто тургеневские девушки. И странный этот персонаж, рожденный не великим писателем, а посредственными публицистами, с редкой назойливостью употреблялся как иллюстрация к тезису – в пику девушкам современным. Делалось это с наилучшими намерениями, в воспитательных целях. А в результате большинство современных девушек из всех исканий, сомнений и трагедий тургеневских героинь усваивали лишь, что те не носили миниюбок и до свадьбы – ни–ни–ни! Не в ту ли пору инженеру Волкову показалось, что Тургенев устарел?

Как жестоко, как нерасчетливо старим мы классику, норовя при каждом удобном случае извлечь из нее сиюминутную выгоду, сужая ее до притчи, до статейки на моральную тему! Такое опошление литературы нельзя оправдать никакой конкретной пользой. Мраморное пресс–папье – тоже полезная вещь, но это еще не повод пустить на сырье Венеру Милосскую…

Мы начинаем старить классику еще на школьной скамье, когда вместо живой литературы зазубриваем сжатое до формулировок мнение о ней, причем мнение на редкость устойчивое. «Пушкин принадлежит к вечно развивающимся явлениям; каждая эпоха скажет о нем свое слово» – кому не известна эта глубокая и точная мысль Белинского! Увы, если судить по школьным сочинениям, наша эпоха все больше повторяет слова предыдущих…

Среди наших современников есть блестящие литературоведы. Но до них ли ученику, воспринимающему литературу чисто арифметически; как сумму отметок, деленную на их количество, как пресловутый проходной балл?

Постоянно устаревают наши представления о границах классики. Четкого определения вообще не существует, толковые–словари толкуют туманно – «общепризнанное, образцовое…». Но вот пример – сам Толстой не признавал Шекспира. А образцам в литературе следуют вообще лишь эпигоны. И остается чисто практическое соображение: классика – это то, что преподают в классе. Но узаконенное учебной программой представление о классике сильно отстает от живого потока литературы.

Итак, стареет ли классика? Да, стареет! Стареет, как все живое, отдавая людям свою мудрость, свою радость, свое тепло.

Но, мне кажется, для нас, живущих сегодня, важней ответ на другой вопрос: как сделать, чтобы классика не старела по нашей вине? Вот в этой проблеме нам с инженером Волковым вдвоем не разобраться. Здесь нужны усилия многих: учителей, библиотекарей, издателей, просто читателей. Словом, всех, кто любит классику, – любит, а не равнодушно чтит.

,..А что касается Татьяны Лариной, я по–прежнему думаю, что современная десятиклассница эмоционально развита не меньше, чем она. Хотя бы потому, что читает Пушкина, а Татьяна читала Ричардсона, т–те Cottin и баронессу Крюднер. Но, что бы мы ни говорили о героине романа, сам факт нашего спора о ней как о живом человеке есть хвала поэту. Ибо высшая победа художника – чувством пробудить чувство, мыслью высечь ответную мысль.

Кстати, существует область литературы, позволяющая точно и вполне доказательно определить жизненную силу классики.

Что любит сегодняшний читатель —тут мы с инженером Волковым можем спорить долго и увлекательно, но тем не менее остаться при своих первоначальных убеждениях. Что же касается вкусов сегодняшнего зрителя, любой театральный кассир скажет не задумываясь, что самые «ходовые» спектакли последних московских сезонов – это «Горе от ума» в Театре сатиры, «Женитьба» и «Отелло» на Малой Бронной, «Последние» во МХАТе, «Преступление и наказание» в Театре имени Моссовета, «Вишневый сад» в «Современнике» и на Таганке. Классика, классика, классика…

Полтора века назад театральной сенсацией была премьера «Ревизора». Несколько сезонов назад театральной сенсацией вновь стала премьера «Ревизора» – в Ленинградском БДТ и Московском театре сатиры.

Конечно, и сегодня великая пьеса прошлого может провалиться на сцене. Но такой провал, как правило, говорит о душевной старости не автора, а режиссера – нашего современника…

Помните сказку о новорожденном царевиче, которого счастливый отец велел позолотить? Ребенок умер – под слоем золота кожа перестала дышать. А мы, влюбленные в классику, разве не золотим ее бесконечными, хоть и искренними славословиями? Нетленная, вечная, неувядающая… А ведь она живая, ей нужно дышать.

Вообще по сравнению с современными писателями классики поставлены в крайне невыгодные условия. По современной вещи устраивают диспут, по классике – доклад. О современной говори что думаешь, а классику непременно хвали, да еще в выражениях, предписанных педагогом. Жизнь современной литературы – непрерывная борьба, жизнь классики – почти непрерывный юбилей. А ведь книга, как и человек, быстро стареет без настоящей работы. Не пора ли полностью предоставить классике право трудиться по способностям? Способности‑то ее огромны! А остальное зависит от нас.

Как‑то меня позвали в научно–техническую аудиторию участвовать в чем‑то вроде диспута.

Сперва выступил футуролог и пообещал, что к двухтысячному году средняя продолжительность человеческой жизни достигнет ста лет. Это предсказание зал встретил негромким, но явно одобрительным гулом.

Затем медик задал хитрый вопрос: а стоит ли гнаться за арифметическим долголетием? Треть жизни мы спим, пятую часть болеем. Покончить с болезнями, сделать сон короче и плодотворней – ведь это тоже значило бы продлить жизнь…

А я напомнил собравшимся известный роман итальянского писателя Лампедузы «Леопард». Его герой, князь Салина, знатный, богатый, физически могучий человек, прожил семьдесят три года. И вот Салина, которого судьба, кажется, ничем не обидела, перед смертью вспоминает: а сколько же времени в жизни он был счастлив? Князь считает, не мелочась, округляя в лучшую сторону. Увы – в общей сложности оказалось всего–навсего три года.

Ради чего, спрашивается, он жил остальные семьдесят?

Меня тут же спросили: а как стать счастливым?

Я ответил, что есть только одна наука о счастье и в нее входит большое искусство, человек, глухой к нему, скорей всего обречен на несчастливость.

Бог ты мой, что тут поднялось!

От множества возможностей мы отказываемся без раздумий и огорчений. Но от счастья…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю