355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Федоров » Злой Сатурн » Текст книги (страница 1)
Злой Сатурн
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:37

Текст книги "Злой Сатурн"


Автор книги: Леонид Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)

Злой Сатурн

Человек и его дело

В эту книгу вошли ранее публиковавшиеся в нашем издательстве повести. Повесть «Злой Сатурн» впервые была выпущена в 1968 году, «Конец Гиблой елани» – в 1978-м, между ними легло десятилетие. А сами события, показанные в произведениях, разделяет более двух с половиной веков!

И все же повести объединены в книге не только как переиздания произведений одного автора. Есть между ними символический и в то же время совершенно реальный крепкий мост: все основные события, судьбы героев связаны с Каменным Поясом, почти с одними и теми же местами уральской земли, с краем богатым, «постоянно требующим рабочих рук и хозяйского заботливого догляда».

Благодаря тесному соседству двух разделенных Великой Октябрьской революцией эпох читателю предоставлена возможность увидеть и сравнить два типа производственных отношений, два мира отношений человеческих, выверить эту взаимосвязь по жесткой, испытанной временем формуле: Человек – Дело – Родина.

«Злой Сатурн» – повесть историческая. В ней присутствуют реальные и широко известные лица – царь Петр Первый, Анна Иоанновна, Бирон, горнозаводчик Демидов. И хотя они показаны не в действии, не вступают в прямой контакт с остальными героями, однако беспрерывный поток идущих с их ведома «устрожающих бумаг», приказов, депеш, отписок, доносов и «тайных уведомлений» создают совершенно определенную атмосферу, в которой обречены на гибель многие высокие помыслы, добрые начинания, любое проявление справедливости и бескорыстной любви к Отечеству. Это мир беспросветности и страдания «работного люда», мир произвола и насилия.

В центре повести – юный Андрей Татищев. Рано осиротев, он оказывается на попечении дяди, Василия Никитича Татищева, одного из выдающихся государственных деятелей того времени.

При весьма скромных средствах, за короткий срок Андрей овладевает знаниями и проявляет такое рвение к наукам, что сразу выделяется из толпы учеников Славяно-греко-латинской академии, по поводу чего сам проректор изволил «выразить одобрение». Он в совершенстве освоил латынь, перечитал книги по астрономии, по добыче руд и металлов, прекрасно чертил и рисовал.

Но при всем этом жить Андрею Татищеву было нелегко. Сполна испытал он на себе злые шутки «бурсаков» старших классов, придирки префектов, испробовал розог, а «стоянию на горохе» счет потерял… Однако ничто не могло умалить его тягу к знаниям. Он надеялся, что, преодолев «бурсу», вырвется к свету и будет наконец заниматься делом, милым сердцу и полезным Отечеству.

Случайно знакомится Андрей Татищев с философскими трудами Томаса Мора. «Утопия» вызвала в его душе противоречивые чувства, но навсегда утвердила ненависть к насилию и злу.

Успешно закончив учение, Татищев едет на Урал в качестве «главного межевщика Горной канцелярии», с головой уходит в работу, одну за другой составляет ландкарты для строительства заводов, которые растут «как грибы». Каменный Пояс открывал свои кладовые. Татищев видит, как тянут руки к земным недрам люди, не имевшие ничего за душой, кроме жажды наживы, надежды на счастливый фарт и готовые ради этого на все. Видит он и людей, которые ступили на опасный путь первопроходцев во славу Родины. Таких было меньше. И поддержки они практически не имели ни от государя, ни от министров, ни от прочих вельмож.

Страшные картины демидовского произвола и сознание собственного бессилия измотали Татищева, непомерные перегрузки подорвали здоровье, он заболевает чахоткой и гибнет.

Но до последних минут он остается человеком гордым и непреклонным. Когда игумен предложил ему покаяться перед близкой кончиной, Андрей отвечает: «Жизнь моя прошла в трудах и лишениях. Совесть свою не запятнал я ни корыстью, ни алчностью. Думал лишь об одном – процветании Отечества нашего. И ежели бы мне заново зачинать жизнь, не мыслю, что прожил бы ее инако!»

Действие второй повести происходит в наше время. Центральной ее темой является опять-таки отношение человека к богатству родной земли – к уральскому лесу. Но теперь это активная позиция хозяина-труженика, уверенного в своей правоте, беспощадного и непримиримого ко всему, что мешает жить, работать и приумножать это богатство, позиция гражданина социалистического общества.

Сюжет повести развертывается напряженно, в ней есть и риск и приключения, присутствует, можно сказать, детектив, ибо есть преступление и есть следствие. Запутанный ход событий заставляет присматриваться к участникам, обдумывать вместе с героями логику поступков, воспринимать заново уже привычное и обыденное. Человек сложен, противоречив, и все же есть безошибочный критерий в оценке личности – отношение человека к делу.

Главной фигурой является лесничий Иван Алексеевич, человек бесстрашный и справедливый. Эти же качества прежде всего ценит он и в других. Где бы он ни появлялся, вокруг него сразу же образуется «зона» действенности и доверия. Недаром к нему тянется молодежь.

Человек с совершенно необыкновенным душевным зарядом, он хранит лес для тех будущих людей, которые еще не родились, которые придут потом, после него. В этом и видит он свое земное предназначение.

И несмотря на то, что Андрей Татищев и Иван Алексеевич бесконечно удалены друг от друга по всем параметрам, они отнюдь не полярно разные герои, хотя полярно разны их судьбы.

Надежно объединяющим началом является их умение глядеть в будущее, стремиться и «поспешествовать» к единственно верной высокой, достойной человека цели – служить своему народу, своей Родине. Только такая цель позволяет видеть перспективу, во имя которой стоит и можно преодолеть все, ибо дело, которое свершается во имя будущего, не пропадет зря, не исчезнет в пучине событий и будет оценено и продолжено потомками.

Край уральский явил людям свои богатства, и они – в надежных руках.

С. Марченко

Злой Сатурн

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая

Войска возвращались с Полтавской баталии, увенчавшей великую славу оружия и доблесть русского солдата.

Позади, в обозе, сваленные в кучи, тряслись на ухабах боевые знамена шведской армии, не знавшей до той поры поражения. Понурив головы, уныло брели толпы пленных. С шумом и лязгом проходили артиллерийские парки. Взмыленные кони тащили длинноствольные пушки, тупорылые мортиры, отлитые на уральских и тульских заводах.

Вокруг лежала обожженная солнцем равнина. Откуда-то с Дикого поля дул сухой сильный ветер. Вместе с пылью он гнал по земле шары перекати-поля, трепал кустики горькой полыни и редкие стебли неубранной, истоптанной ржи.

Дымились разрушенные деревни, опаленные жаром, никли раскидистые ветлы и тополя. Солдаты сокрушенно вздыхали.

– Эх-ма! Крепко мужиков погромили, и от своих, и от шведов досталось. Жди таперя, когда сызнова здесь печеным хлебом запахнет! – с тоской произнес седоусый ефрейтор.

– Ништо! – откликнулся ехавший на рыжей лохматой лошаденке пушкарь Ерофей Ложкин. Сдвинув на затылок треуголку, он вытер черное от порохового дыма лицо: – Русь, она живуча! Гляди, к покрову опять людишки отстроятся!

– Оно так, кабы не баре – последнюю жилу из мужика тянут!

– Теперь облегчение выйдет! – вмешался в разговор рослый молодой солдат. – Батюшка Петр Лексеич беспременно господ прижмет, не даст боле в обиду. Чай, не баре, а мы Карлу побили!

– Даст он тебе облегчение! – насмешливо бросил Ерофей. – Вся землица потом да кровью нашей полита, а ты как был холопом, так им и останешься!

– Окрутили баре царя-батюшку, не зрит он горя да тягости крестьянской!

– А ты ударь челом, поклонись ему в ножки и выложи правду-матушку. Уж так ли он тебя наградит… – и Ерофей красноречиво обвел пальцем шею.

– Чумовой! – испуганно шарахнулся в сторону солдат. – Эдак с тобой в разбойный приказ попасть недолго!

К Ложкину подъехал капрал.

– Опять людей мутишь? Смотри, на сей раз плетьми не отделаешься!

Скрывая усмешку, Ерофей смотрел в сторону:

– Да я, господин капрал, только и сказал, что не мешало бы нашему брату от господина генерала в награду по чарочке получить.

От головы колонны, вздымая пыль, обочиной дороги мчался драгун. Поравнявшись с Ложкиным, осадил коня, тараща красные от бессонницы и ветра глаза, выкрикнул:

– Где поручик? Государь к себе незамедлительно требует!

– Тут он. На подводе едет. Сродственника у его поранили в живот, так возле находится.

Пока гонец пробирался меж артиллерийскими повозками, поручик Василий Татищев, кусая мокрый ус, слушал последнюю просьбу умирающего Артамона.

Накрытый зеленой шинелью, Артамон томился уже целые сутки. Почерневший от боли, он ждал смерти как избавления от тяжкой муки.

– Сынка, Андрюшку, не оставь! – шептал Артамон, сжимая горячей рукой ладонь Василия. – Воспитай сироту.

– О том не кручинься, чай, одного роду. Как сказал, так и сделаю.

Артамон благодарно взглянул на Василия, хотел что-то добавить, но вздрогнул и замер.

По остановившемуся взгляду раненого понял Василий: конец.

– Прими, господи, душу раба твоего, – пробормотал он, стянув с головы запыленную треуголку…

Глава вторая

Еще под Нарвой государь Петр Алексеевич обратил внимание на Василия Татищева, в то время безусого юнца, только что окончившего артиллерийскую школу.

Кроме артиллерии и фортификации знал Татищев планиметрию и землемерию, горное и железное дело. Бойко писал и говорил на трех иноземных языках: польском, немецком и французском…

Отменный отзыв президента Берг-коллегии графа Брюса, учеником которого был Василий, решил дело. Помогло и то, что на глазах государя славно бил Татищев из своей батареи врага и, будучи ранен, не оставил поля сражения.

О чем говорил в тот день государь с артиллерийским поручиком, знали они двое да канцлер Шафиров (а этот умел держать язык за зубами), только известно стало, что перед Татищевым открылась широкая дорога к чинам и наградам, на которой, однако, нетрудно и шею сломать.

Уже поздно вечером, когда войска остановились на ночлег, разыскал Василий свою батарею. На самом краю села, в покосившейся набок избушке, крытой соломой, денщик приготовил поручику лежанку из охапки сена. Постлав на стол полотенце, выставил штоф водки и вареного петуха, незадолго до того оравшего на заборе.

Помывшись и закусив, поручик вызвал Ерофея.

– Та-акс… – протянул, рассматривая побледневшего пушкаря. – Солдат мутишь? Аль забыл, что за воровские слова ноздри рвут?

Ложкин повалился Татищеву в ноги.

– Ну ладно, ладно! Вставай! На сей раз милую. Только в войсках оставаться тебе не след. Начальство про твои речи проведает – милости не жди. Сам знаешь, у нас суд да расправа короткие. Посему отправляйся с моей эстафетой в Смоленск. Разыщешь дом дворянина Татищева. Заберешь мальца Андрейку, сына покойного сержанта Артамона Татищева, и – немедля в мою вотчину. Чтоб не задержали как дезертира, вот тебе бумага: сам полковник по моей просьбе подписал. А это – на прокорм!

Вытащив кошелек, поручик передал его Ерофею:

– Возьмешь моего запасного гнедого. С мальчонком останешься в вотчине, доглядывать будешь. Старосте я все отписал, отдашь письмо. Ну, с богом! Езжай!

Ночь была темная, только на севере вспыхивали и гасли зарницы. Тихо шелестели под ветром обступившие дорогу вязы. Ерофей настегивал коня: время смутное, как бы на худых людишек не напороться. Лишь когда стало светать, перешел на легкую рысь и в первом же постоялом дворе дал коню отдых, а себе разрешил добрую чарку.

В Смоленск добрался к вечеру следующего дня. Старый, подслеповатый дед открыл калитку и долго рассматривал солдата из-под ладони.

– Кто такой? Ась? Не слышу! Да ты, сынок, громче, тугой я. Ась? Все равно не слышу. Ты с Аверьяном потолкуй. Эй, Аверьян! – надтреснутым голоском крикнул дед. – Подь сюда! Вот нечистый дух, опять, поди, в кабак уволокся.

– Тутось я, чего глотку дерешь? – недовольно пробурчал появившийся на крыльце высокий, плечистый парень.

Почесываясь со сна, он выслушал Ерофея, равнодушно обронил:

– Помер, значит, барин! Ну-ну, царствие небесное, теперь ему ни забот, ни хлопот!

– У тебя, видать, и на земле хлопот-то немного, – насмешливо откликнулся пушкарь, рассматривая заспанное, оплывшее лицо Аверьяна.

Отряхнув пыль, солдат вошел в дом. В низкой светлице его встретила сморщенная старушка.

– Проходи, проходи, касатик, – с поклоном приветствовала она гостя. – Вот садись за стол, я сейчас тебе поснедать принесу.

Ерофей присел и, пока старушка хлопотала, оглядел комнату. Из каждого угла выглядывали бедность и запустение: голые потемневшие стены, засиженный мухами киот, заткнутое подушкой окно… На потолке – серые от пыли разводы паутины.

– Не по-господски живете, мамаша. У моего родителя изба и то приглядней будет.

– Так ведь, касатик, у покойного-то барина, опричь сержантского жалованья, и доходов, почитай, никаких не было!

Проголодавшийся Ерофей, по-солдатски работая ложкой, быстро управился с едой. Вытерев обшлагом губы, вылез из-за стола:

– Еда – что беда. Покудова перед тобой стоит – сердце томит, а нет еды – нет и беды. Благодарствую за хлеб-соль. Теперича можно и в дорогу. Давай, бабка, снаряжай Андрейку, повезу его к новой родне.

– Так-то оно и лучше будет, касатик. Какая ему здесь жизнь, сами с хлеба на квас перебиваемся. Ужо счас я его покличу.

Оставшись один, Ерофей вытащил трубочку, набил рублеными корешками и, выбив кресалом огонь, закурил. Попыхивая трубкой, подошел с стене, на которой висел потемневший портрет какого-то боярина.

«Ишь ты, – подумал, разглядывая надменное господское лицо, – старинный род, от князей смоленских идет. А что от того роду осталось? Был князь, а ныне грязь!»

Держась за юбку старухи, в комнату вошел босоногий мальчик. Испуганно косясь черными глазами, он громко шмыгал носом, не понимая, что хочет от него рослый, в зеленом мундире, солдат.

«Эх ты, сирота сердешная», – подумал Ерофей и, погладив по голове Андрейку, привлек к себе. Почувствовав ласку, мальчик доверчиво прижался к солдату.

Матери Андрейка не помнил, а отец, бывавший дома наездом, редко баловал сына ласковым словом.

Через полчаса Андрейка твердо знал, что лучше Ерофея на свете людей не бывает. С восторгом рассматривал тяжелый, в потертых ножнах, палаш, с затаенным ужасом спрашивал:

– А ты этим голов изрядно порубил? Чай, страшно?

– Приходилось! – усмехался Ерофей. – И боязно иной раз так бывало, что хоть на три аршина под землю лезь. Страшно! А сам все равно прешь, потому врагу спину показать – все едино что самому себе заупокойную прочитать. Так-то, сынок. А теперь давай собираться будем.

Наутро, чуть свет, подняв полусонного мальчишку, Ерофей закутал его в старый азям и, усадив перед собой на коня, отправился в путь-дорогу.

Вотчина Татищева особым достатком не отличалась. Воровство старосты, барщина, царские поборы привели село в разорение, а мужиков – на край горькой нуждишки и нищеты. Во дворах почти не перекликались петухи, скособочились избенки, мычали в закутках голодные коровы. Но все же в благовещенье, когда «птица гнезда не вьет», все старые и молодые гуляли до одурения, дрались стенкой. Долго после того ходили по селу с завязанными головами, прятали в воротники поредевшие в драке бороды и бегали к знахарке вправлять вывихи. Кое-кто после таких праздников навек успокаивался на погосте. Виновных обычно не находилось: поди-ка разберись, кто в этакой сваре выпустил из соседа дух. Несколько дней после праздника плакались мужики, клялись и божились, что больше «ни в жисть такое дело не сотворится». Но наступал новый праздник, и все повторялось сначала.

Нельзя сказать, что мужики были шибко привержены к богу. В церковь ходили редко, отчего пришла она в упадок, особенно после того, как сняли с нее по приказу царя малинового звона колокол. Снимать его вместе с командой солдат приезжал еще перед войной барин, Василий Никитич. Сам на колокольню полез, даже лба не перекрестил. Поп Варсанофий кинулся на защиту святыни, а поручик Татищев ему в ответ:

– Греха в том нету, что колокол снимаем. Сам государь за вас посулил богу молиться. По указу сей колокол пойдет для выделки пушек. Войска наши с супостатами бьются и для блага России не токмо колоколов – животов своих не жалеют. А ну, отойди, жеребец долгогривый, а то ненароком колокол пришибет! Да старайся службу нести исправно, а то мужики жалуются, что брюхо отъел и совсем обленился.

После такого позора сбежал батюшка в соседний приход, и все несложные крестьянские дела, связанные с богом, справлял дьячок.

Много раз, собравшись на сходке, мужики жалостливо качали головами, смотря на вросшую в землю и покосившуюся церквушку. Жарко говорили, что, дескать, того-этого, надо бы, православные, починить храм, а то он совсем благолепия лишился, даже лики святых на иконах не разберешь. Поговорят так, посетуют – и разойдутся, а церквушка тем временем оседает и валится набок.

Мужику святых не занимать, каждый день в месяцеслове значится какой-нибудь святитель. Может, от такого обилия не очень-то чтили их мужики и иной раз отзывались обидно, величая мученицу Варвару Варюхой, а Акулине присвоили кличку Вздерни Хвосты. Только одного, уважали – Николу Угодника, чей почерневший от времени образ висел в каждой избе. Это был свой, мужицкий, грозный и в то же время доходчивый до крестьянской беды святой, покровитель всей домашности и особенно лошадей. Оттого и чтили его дважды в году: весной и в зимние стужи.

– У господа-то нас превеликое множество. У него и с барами делов хватает. А Никола-то наш под боком, хрестьянский.

Так и жили, рождались, росли в холоде и голоде мужики, надрывались над скудной землей, с плачем несли барщину, а когда умирали – успокаивались на погосте, и шумели над мужицкими могилами вековые дубы и березы.

Первое время Ерофей приглядывался к селу, заходил вечерами в стоявший на околице шинок, выпивал чарку водки, беседовал на завалинках с мужиками. А потом его сильные крестьянские руки начали тосковать по делу. Вспахав добрый клин господской земли, солдат, засеял его овсом и рожью, починил забор и ворота, сделал новое крыльцо у терема. Целые дни он бродил по подворью, латая оставшиеся без глаз постройки. Крепко поругавшись со старостой, забрал у него на господский двор коровенку и пару куриц. От прибывшей животины сразу оживился пустой двор, и, ловя последние дни лета, Ерофей успел наготовить на всю зиму сена. В погожие дни вместе с Андрейкой бродил по лесам, собирая грибы и поздние ягоды, и ключница Анфиса с ног сбилась, готовя в запас дары леса.

Не один раз прошумела осень дождями и ворохом опавшей листвы. Гремели морозы, прикрывалась стынущая земля снежным одеялом. Гуляли метели, до самых коньков погружая в сугробы приземистые деревенские избы. Время бежало, и вот уже весна сгоняла снег, взламывала лед на реке, зеленела молодой муравой.

В эти годы вырос Андрейка, окреп на свежем воздухе. С ватагой ребят баловал по чужим огородам, зорил птичьи гнезда, целыми днями пропадал на реке. Однажды, подбив камнем скворца, принес птицу Ерофею и, захлебываясь от радости, сказал:

– Во, как я его стукнул! Он только из скворешни вылез, не успел и крылья расправить, как я его камнем достал. С одного раза. Здорово!

Рассматривая раненую птицу, Ерофей мрачно покачал головой:

– Пошто птаху обидел? Турок она тебе аль швед какой? Куды теперь она без крыла? Ей крыло – все одно что человеку песня. Горька доля солдатская, а заведут, бывалоча, служивые у костра песню и про все забудут: и про походы тяжкие, и что завтра, может, половина костьми на поле ляжет… Ну зачем птицу загубил? Негоже сие, Андрейша!

То ли от суровых солдатских слов, то ли от вида умиравшего скворчика Андрейка зашмыгал покрасневшим носом, до слез вдруг стало жалко пичугу.

«Растет парень! – думал Ерофей. – Учить мальца надобно. Учить, беспременно учить!» Вечером начистил до блеска пуговицы мундира. С кряхтеньем выскоблил лицо обломком литовки, подкрутил усы и, сунув в карман штоф водки, отправился к дьячку.

– Здорово, святой отец! – перешагивая порог низкой избы, гаркнул он.

Дьячок, в старом, заплатанном подряснике, сидевший у стола, в испуге выронил ложку.

– А, чтоб тебя, нечистая сила! Тьфу! – он истово перекрестился и закончил: – Во имя отца и сына… Глас у тебя, как у Ильи-пророка!

– Солдатский, отче, солдатский! А я к тебе по делу…

Ерофей вытащил из кармана штоф, поставил на стол.

У дьячка заблестели глаза. Быстро вытерев рот рукавом грязного подрясника, служитель церкви с готовностью наклонился к Ерофею:

– Глаголь, сыне. В чем нуждишка приключилась? Может, помер кто, так мы с превеликим нашим удовольствием почитаем над упокойником!

– Не затем я! – досадливо отмахнулся Ерофей. – Давай-ка для начала выпьем…

Они выпили, с хрустом закусили луковицей. Утирая набежавшие слезы, снова выпили. Когда штоф опустел, Ерофей, тяжело навалившись на стол, приступил к делу:

– Нужда к тебе загнала. Кабы не она, разве я б к тебе, кутья, пожаловал? Один ты на всю деревню грамотой владеешь. Вот и требуется, чтоб ты нашего Андрейку писать, читать и всей остальной премудрости до тонкостей обучил.

– Это мы можем, – хихикнул дьячок и, поглаживая рыжую бороденку, искательно взглянул на солдата: – А сколь нам корысти за это, угодное богу, дело причитается?

– Корысти ты от меня не дождешься. У самого в кармане вошь на аркане. Разве что для порядка, значит, буду тебе в светлые христовы воскресенья по штофу пенного вина выставлять. Ну там перекусить что-нибудь.

– Поросеночка бы аль барашка… – мечтательно закатил глаза дьячок.

– Губа-то не дура! Поросенка захотел… Да знаешь ли ты, псалтырная душа, что на барском подворье, окромя коровы и пары курей, никакой живности не водится? Есть еще конь солдатский, так он поперек горла встанет – подавишься, вот те крест.

– Мы ж все понимаем, батюшка. Только уразумей, что учить вьюношу-несмышленыша – дело великой трудности. Она, наука, не всякому дается. Меня вот, к примеру, пока я азбуку одолел, сколь разов и батогом, и розгой бивали, и за волосья дергали, – дьячок всхлипнул. – Думаешь, дешево мне эта наука-то, будь она неладна, досталась? Тебя бы, дьявола гладкого, вот так-то поучить, ты бы после и на псалтырь глядеть не захотел… Ох, опять я с тобой, окаянным, согрешил. Прости мя, господи!

– Подумаешь, батоги! Меня еще и не так учили. Ты плетей пробовал – нет? Ну и помалкивай в кузовок. А Андрюшку учить будешь – и чтоб и помину про волосья или розги не было. Понял?

Ерофей повертел железным кулаком перед носом испуганного дьячка и уже миролюбиво закончил:

– А насчет добавки – черт с тобой! Принесу одного петуха. Только зубы не поломай, годов ему не мене твоего.

Для Андрейки началась мучительная и сладкая пора учения. Таинственные и непонятные знаки и закорючки складывались на страницах книги в слова, приобретали смысл и точно оживали.

– Глаголь-рцы-аз-чрево! – читал мальчуган по буквам и, подняв к Ерофею счастливое лицо, пояснял: – Сие значит: грач-птица. – И заливался счастливым смехом.

Азбуку и псалтырь он одолел скоро и, роясь однажды в старой, покрытой пылью укладке Василия Никитича, нашел несколько книг. Долго сидел, пытаясь разобраться, о чем идет речь. Часть букв походила на те, что были в азбуке. Но как ни старался Андрей понять слова, путного не получалось. В одной из книг много картинок, невиданные звери и птицы, чертежи и карты, люди в старинных одеждах и даже плывущий по бурным волнам корабль… Ерофей, повидавший в своих походах немало, рассказал, что на таких кораблях люди плавают в чужеземные страны. А где эти страны находятся, объяснить толком не мог.

– Кто его знает! Должно, за морем-океаном. Когда государь Петербург-город построил, много таких кораблей к нам приплывали. А люди на них чудны́е, по-нашему ни слова не знают, говорят – будто лают. А так люди – как люди, обходительные. Есть, конешно, и такие, что чуть что – сразу и по зубам норовят съездить. Ну да и мы не лыком шиты!

Андрейка, взглянув на крепкий, словно кувалда, кулачище, понимающе засмеялся. Придвинулся к Ерофею ближе:

– Ну-ну, а корабли-то те зачем?

– А привозят на них из заморских стран сукна да перец, пищали, огненное зелье. Свет, видать, большой, каких только стран в ем нету. Отовсюду плывут – и из Туретчины, из Аглицкой земли и Гишпании… Люди все разные, а в одном сходятся: баре своих холопов в бараний рог гнут не хуже наших. Людишки у них послушные. Наш ведь брат терпит-терпит, а потом – как с цепи.

Андрейка, раскрыв рот, слушал, дивился. Книжка чудом волшебным казалась.

Разрезая волны острым форштевнем, мчался на рисунке корабль. Сильный ветер надувал его паруса, и казалось, вот-вот оторвется он от воды и птицей полетит над волнами. Рядом с кораблем, завлекая матросов, плыло морское чудо – обнаженная женщина с рыбьим хвостом. Одной рукой она держала около рта раковину, другой призывно манила к себе моряков.

Ерофей, рассматривавший книгу вместе с Андрейкой, увидев картинку, покрутил усы и усмехнулся:

– Как есть наша шинкарка, и корпусом, и обличием схожа, вот только хвоста у той нет. – И неожиданно рассердился: – Брось эту срамоту глядеть. Придумают же бабу с хвостом рисовать!

– Это, Ерофеюшка, русалка. Мне Анфиса про них сказывала.

– Нечего старой дуре делать, вот она дитю голову и морочит. Сама-то видала ли русалок?

– Значит, их взаправду не бывает? – в голосе Андрейки послышалось разочарование.

– Ни чертей, ни русалок и прочей нечисти на божьем свете нет. Вот только домовой, это точно, существует. В каждом доме есть. Ежели его уважишь, то и скотина, и птица на подворье заведется, и сам, жена, детишки будут сыты, обуты, и удача тебе будет во всем.

– А у нас домовой есть?

Ерофей окинул взглядом пустые стены горницы, подумал и покачал головой:

– Должно, нет, ушел. Жилым духом тут не пахнет, а он это не любит. Где людей много, там ему и почета больше.

– Ну а ты сам-то его видал?

– Приходилось. Только мне от этого никакой корысти не было.

– Расскажи, – нетерпеливо завозился Андрейка.

Солдат не спеша порылся в кармане, вытащил трубку. Глянул на парнишку – у того прямо уши навострились. Ухмыльнулся и начал:

– Это еще до Полтавской баталии было. Послали нашу команду в Каргополье за рекрутами. Солдатское дело известное: шагай куда царь-батюшка прикажет. А на дворе осень, грязь, дождь. Измаялись мы, не приведи господи. Не чаяли уж и живыми до места добраться. Однако примаршировали и сразу всей командой в трактир, ну, там обсушиться да обогреться. Сел я на лавку, а ноги словно чужие, и всего лихоманка трясет, продрог до костей. Кое-как сапоги стянул да со злости ка-ак запущу под печку. А там что-то мяукнуло, заворчало. У меня под рубахой мурашки забегали. Неужто, думаю, Ему самому по сопатке вдарил? Теперь жди беды. Однако вроде обошлось. Сели мы за стол, хозяйка нам вина выставила, похлебку какую-то. Сидим, машем ложками да к чарочке прикладываемся. И выпил-то я вроде самую малость, а вот поди ж ты, захмелел. Сижу вот так за столом, за бутылкой-то потянулся, а из нее Он, домовой, значит, и вылазит – и когда только успел в ее заскочить? Сел мне на чарку и до того грозно на меня глянул… «Ты, солдат, – говорит, – пошто меня грязным сапогом по зубам вдарил, а? Теперича не будет тебе удачи и счастья». И давай меня всякими словами поносить. Не стерпел я: «Ах ты, говорю, поганец, борода твоя нечесаная! Да как ты слугу государева так обзывать можешь?» Возьми да и щелкни его по лбу. А он, сердешный, пискнул и… бульк вниз головой в чарку, только лапти сверху болтаются. Насилу вылез. Отплевался и стал у меня на глазах расти, покуда выше меня ростом не сделался. Смотрит на меня так страховито, а сам – в точности наш капрал. И усы вразмет, и нос во-о такой, как свекла. Плюнул он в кулак да ка-а-к двинет меня в ухо, так я замертво под стол и свалился. Только на другой день очухался, а звон в голове почитай до самой масленой стоял. Вот он какой бывает, домовой-то, ежели его чем пообидишь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю