444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Лена Элтанг » Картахена » Текст книги (страница 15)
Картахена
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:30

Текст книги "Картахена"


Автор книги: Лена Элтанг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Садовник

Я заметил, что Петра никогда не смеется, только осторожно раздвигает губы в улыбке. Одно время я думал, что у нее плохие зубы, как у многих в этой местности, но теперь знаю, что они ровные и белые, прямо как у хищного красавца «August Foerster», за которого тосканец выложил несметные тысячи. Петра носит в кармане тетрадку, согнутую вдвое, из этого я сделал вывод, что пары часов у компьютера ей не хватает, нужны торопливые многослойные записи, каждый шорох должен быть подклеен, а это опасная привычка. Однажды я сказал ей, что знаю, как она поступает, когда нужно заплакать или рассмеяться: молча пишет в своем блокноте плачет или смеется в круглых скобках, как помечают в театральных диалогах.

Несколько дней назад Петра приходила в конюшни, искала какой-то костюм в груде театрального хлама, сваленного в моем жилище. Я еще издали увидел ее голубую униформу, мелькающую в зарослях крестовника, она шла довольно быстро, хотя здешнюю обслугу заставляют ходить на высоких каблуках. Я поставил чайник на примус и принялся ждать ее, поглаживая Зампу, развалившегося на свернутом ковре. Вошедшая Петра была чем-то взволнована, на лбу ее блестели капельки пота, нижняя губа прикушена. Когда она подошла поближе, я заметил, что зрачки у нее со светлой каймой, будто крылья траурницы. А раньше не замечал.

Девушка походила по комнате, присела в единственное кресло, вежливо отхлебнула чаю и сообщила мне, что следствие зашло в тупик и не способно найти убийцу Аверичи. Я спросил, какое ей до этого дело, и она пробормотала что-то невнятное о репутации отеля и о том, что все служащие должны помогать полиции как умеют. Это прозвучало так фальшиво, что будь она маленьким Пуччини, а я его дядей Маджи – со всей силы треснул бы ее ботинком по голени.

Когда она закинула ногу на ногу, я вспомнил случайно услышанный в баре разговор: один почтенный старец утверждал, что процедурные сестры не носят белья и сбривают все волосы на теле, потому что в хамаме слишком жарко. А другой ему не верил и цокал языком.

Потом Петра заговорила о постановке «Пигмалиона» силами любительской труппы и о том, что прогон спектакля в южном флигеле обеспечил алиби целой толпе народа. На это я заметил, что пьесу помню не слишком хорошо, но там есть несколько ролей, просто созданных для того, чтобы морочить голову следствию. Взять хотя бы миссис Хилл и ее бестолковую дочь – они появляются в первом акте, ждут такси под дождем, и благополучно испаряются до третьего акта, а то и вовсе до финальной сцены. Есть смысл покопаться в персонажах, заметил я поучительным тоном, ведь внутреннее время пьесы легко поддается вычислению.

– Это не приходило мне в голову, – тихо сказала она, уткнулась в свою чашку и замолчала.

Некоторое время мы молчали вдвоем, я сидел верхом на больничной каталке и наблюдал, как сгущаются сумерки. Потом Петра отодвинула чашку, вынула шпильки из своего туго заплетенного узла и тряхнула головой; волосы рассыпались по плечам и оказались не такими темными, как я думал. Цвет сырой умбры, сказал я вслух, такие волосы бывают у девушек в моем родном городе. Там все сырое, даже умбра. Девушка медленно поднялась, встала передо мной и расстегнула свою униформу. Оказалось, что эти полотняные платья на молнии до самого подола и расстегиваются с приятным треском.

Я смотрел на ее груди, выпрыгнувшие из платья, будто два белых кролика. Удивительно белых, если учесть, сколько времени эта девушка проводит на пляже. Потом я заговорил, но голос оказался хриплым, и я замолчал. Будь она маленьким Пуччини, она оценила бы эти portamenti – скользящие переходы от одного тона к другому. Прежнего тона было уже не вернуть, и я с удивлением заметил, что мое тело предпочитает именно этот, нынешний тон и заявляет об этом со всей возможной силою. Беззубый Мелькиадес вставил себе челюсть и снова стал смеяться. Я протянул руку и прикоснулся к одному из кроликов. Потом ко второму.

Зампа поглядел на меня с укором, слез со своего ковра и затрусил к выходу. Этот пес не может вынести беспокойства, скопления противоречивых энергий и внимания, уделяемого кому-то другому. Эта черта мне нравится, я сам такой.

Петра закрыла за ним дверь и опустила щеколду. Потом она нагнулась и быстро раскатала ковер, оказавшийся чем-то вроде театрального занавеса. Потом она сбросила платье и легла на этот занавес, головой к двери, так что ее ноги оказались прямо передо мной, как два лезвия едва разведенных ножниц. Я посмотрел туда, где лезвия соединялись, и понял, что все, что я слышал о привычках процедурных сестер, чистая правда.

FLAUTISTA_LIBICO

Она ела пирожное с малиной, когда услышала мой вопрос, поэтому отвечала с набитым ртом. Она вечно что-нибудь ела, пока мы жили у бабки, как будто пыталась насытиться на год вперед. Даже стыдно за нее было. В моей матери жил какой-то гудящий голод, за столом она накладывала огромные порции на тарелку, словно боялась, что у нее отнимут, а вот пить при бабке побаивалась и отхлебывала из бокала аккуратно, потупив глаза. В тот день, когда вопрос был задан, повар принес поднос с пирожными на южную террасу, и осы тут же слетелись на малину, покинув ивовое дерево, откуда весь день слышался их настороженный звон.

– Где живет мой отец? – Мне пришлось пойти за ней в гостиную, потому что, увидев меня, мать поморщилась, встала и удалилась. – Ты ведь должна знать. Почему мы никогда не говорим о нем? Бабка сказала, ты все знаешь.

– С какой стати нам об этом говорить? – Она застыла с пирожным в руках, рот у нее был вымазан красным. – Меньше слушай свою бабку, она же полоумная.

– Сама ты полоумная.

– Быстро ты забываешь обиды. – Мать усмехнулась и ткнула пальцем в старинную карту, занимавшую в гостиной часть стены: – Вот здесь живет твой отец, и я буду только рада, если ты к нему уедешь. Даром, что ли, вы с ним на одно лицо.

На карте осталось пятнышко от малинового крема, так что отыскать след от пальца было несложно. Стоило матери выйти, как карта стала для меня важнее всего, что было в доме: город, в который ткнулся палец матери, назывался именно так, как должен называться город, забитый пиратами, будто арбузными семечками. Картахена де Индиес. Именно в таком городе должен жить мой отец, который со мной на одно лицо. Искатель кладов, рабовладелец с кнутом… или нет, открыватель золотой жилы.

Мать велела мне собрать свои вещи и удалилась паковать чемоданы, а мне хотелось только одного: сидеть на полу и смотреть на зеленый лоскут, окруженный названиями, словно выпавшими из зачитанной книги про морских разбойников: Палонегро, Маммональ и Пасакабальос.

Про обиды она правильно заметила. За два дня до этого меня поставили в угол практически ни за что. Мне захотелось сделать секрет в парке, и для этого отыскалось все что нужно, кроме самого секрета: отличное плоское стекло, кусок серебряной фольги и сухой кузнечик, найденный между рамами в конюшне. Секретом стало бабкино ожерелье, взятое в ее спальне, для него пришлось вырыть яму в цветочной клумбе, земля была рыхлая и одуряюще пахла гнилью. Кузнечик лежал в жемчужном гробу, будто полководец, и смотрел в небо.

К вечеру бабка хватилась ожерелья и принялась расспрашивать мать, вернее, она прямо так и сказала – у нас в доме до твоего приезда никогда не пропадали украшения. Принеси его немедленно. Мать вдруг ужасно закричала. Бабка тоже повысила голос. Они долго кричали друг на друга за стеной, а мне некуда было уйти (двери детской открывались прямо в библиотеку, а они ругались именно там). Потом из этой детской сделали винный клуб, там до сих пор сохранились зарубки моего роста на двери, а на столе есть несколько царапин от деревянных солдатиков. Солдатиков выточил конюх Лидио, мы с ним каждый день катались в парке, вернее, он катался, а мне приходилось сидеть на луке седла, прижимаясь к его животу. Зато мне выдали настоящую детскую форму для верховой езды, оставшуюся от моего отца: высокие сапоги и твидовый жокейский картуз.

В тот день, когда мать и бабка поссорились, мне удалось обнаружить чулан с окном, выходящим на пожарную лестницу. Дверь в чулан была похожа на дверцу платяного шкафа, а мне позарез нужно было куда-то залезть, потому что голоса за стеной сводили меня с ума. Что касается секрета, то пришлось его разорить; когда мать зашла в мою комнату и стеклянным голосом сказала, что утром мы уезжаем и больше ноги нашей в этом доме не будет, мне стало не по себе и захотелось во всем признаться. Но мать не стала слушать, она хлопнула дверью и отправилась к себе, громко стуча своими дешевыми сабо по бабкиным полам, которые были, как говорила горничная, досточка к досточке, хоть в шахматы играй.

Выкапывать секрет обратно было непросто: дерн на клумбе мгновенно заживил выдранные края, и яма со стеклышком словно растворилась. В сумерках клумбы казались одинаковыми, и мне никак не удавалось вспомнить, слева или справа от часовни был закопан мой кузнечик, но потом удалось, и ожерелье было очищено от земли рукавом рубашки и возвращено на комод.

Мне казалось, что стоит обнаружиться потере, как в доме снова станет тихо, но вечером бабка рассердилась еще крепче и даже назвала мать воровкой и английской потаскухой. Последнее слово уже было мне известно (конюх называл так свою кобылу, когда она показывала характер), но вот воровка меня очень расстроила. Пришлось признаться во всем, чтобы очистить мать от подозрений. Меня отвели за ухо в детскую и поставили в угол на колени. Казалось, чего бы еще? Но странное дело: обе женщины смотрели на меня с недовольством. Похоже было, что они предпочли бы продолжать, а теперь, когда причину ссоры вытянули прямо у них из-под носа, они не знали, куда девать все то, что намеревались высказать друг другу.

Все это произошло в воскресенье, а во вторник утром мы уже сидели в такси, заваленном нашими паршивыми чемоданами. Стефания вышла проводить нас к воротам поместья, чтобы слуги не сплетничали о раздоре, она куталась в каракулевую шубку, хотя день был солнечным, и мать сказала сквозь зубы:

– Чтоб ты в пожаре согрелась, старая зябнущая сука.

Она сказала это по-английски, и шофер ничего не понял, но лицо у матери было таким злым, что он поежился и невольно скосил глаза на мадонну, висевшую на зеркальце. У всех шоферов в этих краях на зеркальце висит мадонна, иногда стеклянная, иногда из папье-маше. У всех пекарей на окне будет стоять святой Эуфизий. Еще бывает карта мира на стене, где Италия времен морских республик похожа на разноцветный заплатанный валенок. Не знаю, что стало с той картой, что висела на стене в гостиной Стефании, но в деревне мне попадались штук шесть, не меньше, точно таких же, в самых неожиданных местах. Каждый раз я ищу на них красное пятнышко.

Маркус. Вторник

В девять утра он вышел на площадь, чтобы посмотреть на процессию по случаю начала Великой недели, но было еще рано, у дверей церкви толпились члены братства в белых балахонах, на груди у них были вышиты таинственные знаки. Маркус знал, что золотая петля означает братство Святого Висенте, остальные он запомнил и решил, что спросит о них у клошара.

На углу виа Ненци его ждала хорошая новость: вечно закрытая книжная лавка подняла наконец железную ставню и распахнула дверь. Он подошел к витрине и сразу увидел редкостный путеводитель по побережью: с двумя скульптурами Бернини на обложке, очень толстый и подробный. Правда, таскать его придется на себе, если машину не отдадут. Но нет, удержаться было невозможно, к тому же продавали его за полцены, потому что обложка выцвела на солнце.

По дороге в гавань он наткнулся на почтальоншу, опознав ее по красному шлему, но так и не увидев лица: девчонка пронеслась на своем скутере, обдав его пылью. За плечами у нее был плотно набитый рюкзак с надписью «Posteitaliane», и Маркус удивился тому, что почта работает в праздничные дни, когда даже траттории закрыты до самых сумерек. Наверно, в деревне многие пишут бумажные письма и любят их получать. А что им остается, если к Сети можно подключиться только в почтовой конторе?

Последнее бумажное письмо, полученное им, было отправлено как раз из Траяно.

Удивительно, что письмо не выбросили, ведь оно было адресовано мертвецу. Удивительно, что он зашел в паб на ноттингемской окраине и наткнулся на сестру своего друга, которую забирал когда-то из школы и катал на раме велосипеда. Но еще удивительнее, что он приехал в этот город, с которым попрощался несколько лет назад, как прощаются с компаньоном, когда совместному делу пришел конец.

Петра знала его как М. Фиддла, жителя Ноттингема, и на конверте стояло это имя, а под ним неверный адрес, который она невесть где выцарапала. Адрес был аккуратно перечеркнут и проштампован, рядом наклеили желтую бумажку с адресом паба, а чуть выше – фиолетовую марку от щедрот Королевской почты. В конверте лежала пачка измятой бумаги: попытки дедукции, описания любовных сцен, всплески воспоминаний, в каждом слове вольфрамовая дрожь сдерживаемой ярости. Он прочел записи несколько раз, но так и не обнаружил того разговора, который помнил как один из последних. Трудно поверить, что Петра о нем забыла. Вероятно, он был записан на одном из листков, которые она выдрала, перед тем как отнести свой дневник комиссару. Фералии, они говорили о фералиях.

Чтут ли на побережье эти древние праздники, спросил он ее, все эти квинквартры, луперкалии и тубилустрии? Осталось ли что-нибудь от этих шествий и плясок или о них можно прочесть лишь у Овидия? Ну хоть фералии-то остались?

Девушка хмурилась, она пришла к нему на полчаса, умаявшись в процедурной, разговаривать о сельских праздниках ей не хотелось. Она сидела на каталке, свесив ноги, и грызла крекеры, голубые туфли стояли на полу в первой балетной позиции. Фералии остались, сказала она нехотя, в конце февраля мы поминаем умерших, не думаю, что кто-то льет на могилы горячее масло или закалывает черных быков, но люди приносят угощение и зажигают свечи, это верно. Приношения манам, сказал он тогда, чтобы поразить ее своими знаниями, чечевица и яйца… и еще фиалки, кажется. Ты ходишь на чью-нибудь могилу? Все ли твои родственники живы?

– Какое вам до этого дело?

Она говорила ему вы, когда злилась, это он помнил. Но употребила ты в этом странном письме, которое спустя пару лет послала на деревню дедушке в надежде выплеснуть хоть малую долю злости и недоумения. Что ж, он понимал ее недоумение, как никто другой. Долгое время он жил в обнимку с таким же недоумением, только писать ему было некуда.

Разговор о фералиях был в начале апреля. После вечера, проведенного в темной прачечной, он больше не сказал ей ни слова. Он даже здоровался с ней издали, отводя глаза. Пепельная среда девяносто девятого года громоздилась между ними во всем своем холодном отчаянии. Черт возьми, он поступал так ради нее самой, просто из жалости. Ведь расскажи он всю правду, правда мгновенно воплотилась бы и стала частью ее памяти. Или частью того, что ей предстоит. То же самое происходит со временем. Люди договорились называть его прошедшим, но это всего лишь слово, потому что никто понятия не имеет, где находится точка отсчета.

Случись это теперь, он рассказал бы ей все, как на духу. Теперь он знал, что время – всего лишь уток, слабая переменная, зато основа грубой холщовой бесконечности – другие возможности, целые поля других возможностей, terreni a maggese. Мы просто движемся, оставляя за спиной некое количество использованного времени, эта ткань мгновенно грубеет, становится мертвой, будто подстреленная утка, нет, будто целая стая убитых возможностей, безрассудных селезней с зелеными головами.

Но что происходит с тобой, если в эту шершавую тряпку задним числом добавляется новая нить, о которой ты и знать не знал? Как тебе справляться со своим настоящим, если прошлое оказывается обманкой? Это случилось с ним самим, пока он сидел на гранитном полу лавандерии, глядя на Петру, только что признавшуюся в убийстве, и он до сих пор не знает, как сумел промолчать. Закашлялся, вытер рот рукавом и промолчал.

* * *

Ты стоишь на распутье и хочешь принять решение, но боги смеются над тобой и танцуют в камышовых коронах – сам факт того, что ты оказался здесь, говорит о том, что решение было принято уже давно и, вполне вероятно, не тобой. Маркус отложил блокнот, встал и подошел к окну. Здание почты белело в сумерках свежевыкрашенным фасадом, от него дорога сворачивала к гавани, морской ветер легко пробегал ее вдоль, и лавровые кусты шевелились от утреннего сквозняка.

Зачем я здесь? Когда я уговаривал итальянцев устроить чтения, на что я рассчитывал?

Не всерьез ведь я надеялся пробраться в участок и отыскать в архиве блог анонимуса с загадочным латинским ником, означающим всего-навсего ветер сирокко. С тех пор, как я начал эту книгу, меня все время преследует подозрение, что мои невозможности проступили по всему телу будто татуировки, и люди могут их видеть, качать головами и относиться ко мне с сомнением. Каждая собака видит, что я не могу сопротивляться грубому настоянию. Не умею торговаться. Панически боюсь наглости. Черта с два открою консервную банку камнем. Не могу ничего написать. Больше не могу!

Письмо Петры без малого три года пролежало под конторкой ноттингемского паба, и вместе с ним пролежали несколько обрывков чужого текста, слова незнакомца, вернувшие мне желание писать. Но пока что не вернувшие возможности. И не вернувшие ясности мыслей. Почему я до сих пор не добрался до «Бриатико»?

Наверное, повар все так же сидит на заднем дворе перед горой трески в корзине – из-под ножа летит и сверкает рыбья чешуя. Рыбу этот Секондо всегда чистил сам, не доверяя кухонным мальчикам. Да нет, какой там повар, отель давно закрыт, в нем если кто и живет теперь, так какой-нибудь сторож с собаками. Дождусь, когда рассветет и отправлюсь на холм. Ворота, разумеется, заперты, придется идти в обход, через дикий пляж, хотя веревочная лестница наверняка уже сгнила. Я помню, что ближе к берегу крутизна обрыва спадает, и можно спуститься вниз без лестницы, держась за выступы или редкие ухвостья можжевельника. Но вот подняться почти невозможно.

Так что я здесь делаю? Он снова сел за стол и начал писать, радуясь, что появились слова. Я хочу зарядить свои батарейки до упора и снова сесть за письменный стол, не открывая новостей, не проглядывая почты, желая видеть только белую гравийную дорогу и заполнять ее сосновыми иглами, умбрийской глиной и муравьями, целой армией отчаянных мирмидонян.

Я хочу написать роман, в котором я буду главным героем, живущим сразу в трех плоскостях, проходящим сквозь засиженные мухами зеркала Past Perfect и краснокирпичные стены Present Continious. Человеком, живущим на месте действия и создающим образ действия, продвигаясь вдоль едва намеченной линии в предвкушении катарсиса, размышляя о моржах и плотниках, телемическом братстве и грядущем хаме, да о чем угодно размышляя!

Маркус работал до полудня и прозевал завтрак. Прихватив на кухне пару кренделей и наполнив фляжку вином, он вышел на шоссе и направился в деревню, в надежде попасть туда к началу сиесты, пробраться в сад семейства Понте и поискать могилу дрозда в виноградной перголе. Он хотел забрать ключ от часовни, но пока не знал, как это сделать. Вторая попытка тоже может провалиться. Если бы его спросили, зачем ему кусок ржавого железа, хранящийся там с весны девяносто девятого года, он бы не нашелся что ответить.

Есть вещи, которые живут с тобой долгое время, будто тихая зубная боль. С тех пор как Маркус услышал историю маленькой медсестры, которая была частью его собственной истории, он жил с этим ключом, то и дело проверяя – болит или уже меньше? Такие вещи не прекращаются сами по себе, им нужно действие, разрывающее замкнутый круг, и чем более дикое и несуразное, тем лучше. Маркус это знал, и ему нужен был ключ. Он также знал, что есть вещи, которые кончаются внезапно, безо всякой рациональной причины. Ты вдруг понимаешь, что больше не будешь их делать, и не испытываешь ни гнева, ни сожалений. Когда несколько лет назад он понял, что не может писать, он тоже не испытал ничего особенного. Просто погрузился в молчание, непрерывное и ровное, как радиация.

Снизу, из деревни, донеслось два гулких удара. Маркус знал, что это колокольня Святой Катерины: в колокол там ударяет механический молоточек, как на сиенской башне. Сразу за набережной начинался неухоженный парк с пересохшим фонтаном, от него к дому синьоры Понте вела улица, густо засаженная платанами.

Что он скажет достопочтенной синьоре? Когда, выслушав Петру в лавандерии, он пришел сюда в первый раз, говорить ничего не пришлось, хотя он заготовил несколько вполне приличных историй. Но куда там, в тот день ему не удалось пройти дальше калитки. В доме торчала хмурая соседка с веером, у самой синьоры болела голова, его приняли за другого человека и попросили прийти в другой раз, а еще лучше не приходить вовсе.

Можно сказать, повезло, подумал Маркус, садясь на единственную скамейку, иначе ворочал бы камни на заднем дворе как последний дурак. Теперь, когда я прочел досье медсестры, больше похожее на признание в любви, я поймал ее на слове, случайно оброненном, и знаю, где настоящий тайник.

Маркус достал из кармана яблоко и принялся его грызть, разглядывая посветлевшее небо. Сначала яблочный хруст был единственным звуком, который он различал, потом стало слышно, как шуршит вода в питьевом фонтанчике, потом – как похрустывает гравий под чьими-то шагами, и, наконец, до него донеслось мурлыканье:

 
In nemore vicino
Auditur cuculus
Nam e quercu buboni
Respondet vocibus:
Cucu cucu cucucucucucu!
 
* * *

In nemore vicino auditur cuculus… Маркус спустил ноги со скамейки, на которой пролежал вытянувшись около часа. На площади не было ни души, витрина табакерии наполовину прикрылась железными жалюзи. Мальчишка, напевавший песенку из учебника латинской грамматики, напомнил ему первый год в Ноттингеме, когда он головы поднять не мог от конспектов, написанных на чужом языке и казавшихся непостижимыми. Перфектные времена свились в упругий клубок и жалили его раздвоенными языками, a persona prima и persona secunda в клобуках садились на край его кровати и смотрели безглазыми лицами.

Улица Лукко почти не изменилась, у жилища Петры, как и прежде, не было никакой ограды, ее заменяла живая изгородь из плотно сросшихся кустов терновника. Калитка висела меж двух столбов, сложенных из неровных кусков гранита. Маркус толкнул ее, вошел и сделал несколько шагов к дому, надеясь, что ему никто не помешает. Добрую четверть сада занимали неухоженные махровые розы, северную стену дома закрывала пергола, рядом с крыльцом стояло плетеное кресло, заваленное выцветшими журналами. В просвете между двумя растрепанными лозами он заметил высокую женщину, стоявшую с ножницами в руке. Ее светлые кудри были небрежно собраны и подколоты наверх.

– Добрый день, синьора, – сказал Маркус, – я знаю, что вашей дочери нет дома, но я ее старый знакомый. Хочу оставить ей записку. Могу я войти?

– Старый знакомый, – повторила женщина, раздвигая виноградную листву и напряженно вглядываясь Маркусу в лицо. На ней было платье, слишком тесное в груди, две верхние пуговицы были оторваны. Рука с ножницами едва заметно качалась, словно маятник, сама по себе.

– Я посылал ей книгу, синьора. Может, вы припоминаете?

– Ты стал писателем? – Она медленно вышла из тени на свет. – Это никуда не годится, милый. Разве это профессия для мужчины?

– Может, вы и правы, – засмеялся Маркус. – Я и сам иногда так думаю. Я написал книгу о здешних местах, в книге есть страницы о вашей дочери.

– Ты написал о своей сестре. – Женщина одобрительно кивнула. – Что ж, это правильно, мальчик. Петра уехала на несколько дней на север провинции. С нашим падре. Они там делают доброе дело.

Она повернулась и направилась к двери дома, держа ножницы на отлете. Маркус остался на месте, слегка смущенный. Она что же, вот так просто закончила разговор?

– Можно мне взглянуть на вашу перголу? – сказал он ей вслед, но хозяйка уже скрылась за виноградными лозами, ее шаги удалялись.

Огорченный, Маркус повернулся, чтобы уйти, но потом передумал. Он вспомнил, что видел у входа самодельный почтовый ящик на шесте: можно вытащить из него газеты, догнать синьору, сказать, что подобрал их на земле, а там, глядишь, и разговор заведется. По крайней мере, на этот раз он пройдет дальше калитки.

Подойдя к ящику, Маркус приподнял жестяной козырек и заглянул внутрь. Ящик был забит до отказа, какие-то разномастные бумажки, реклама, потом штук двадцать счетов, которые он вытащил без труда, и еще что-то плотное, хрустящее на дне: знакомая желтая упаковка, манильский конверт. Маркус попытался засунуть руку поглубже, но тут же выдернул – ладонь начала распухать, пальцы заныли и пошли белыми пятнами. Только не это, подумал он, торопливо доставая из сумки перочинный ножик и отодвигая щеколду. Надо уходить, пока не началось, не хватало еще стоять тут с воздетыми к небу кулаками.

Щеколда подалась, крышка ящика распахнулась, и содержимое вывалилось на траву. Маркус присел на корточки и разворошил бумажную груду левой рукой, правая уже наливалась бессилием. Так и есть. Желтый конверт был английский, тот самый, что он купил в газетном киоске возле пивного бара Фиддлов. Марка с елизаветинским дворцом была проштампована двадцать восьмого августа две тысячи двенадцатого года. В конверте лежала его «Паола», это он точно знал. Значит, девчонка книгу не получила. И не прочла.

Он сложил бумажки обратно и, немного подумав, накрыл их английской бандеролью. Ржавая щеколда не хотела задвигаться, и Маркус припер крышку палкой, выдернутой из середины розового куста. Куст всхлипнул и развалился.

– Чего ты ждешь там, Бри? – От дверей донесся удивленный голос хозяйки. – Это старый ящик, им уже сто лет никто не пользуется. Петра получает почту на работе, а мне никто не пишет, слава богу. Не стой на жаре без шапки, тебе напечет голову.

– Так я могу посмотреть на вашу перголу? – Он выпрямился и сунул палку обратно в куст.

– Поверь мне, тебе не нужно больше сюда приходить. Прошло уже шесть лет. Ты свободен.

– Свободен?

– Агостина сказала, что ты можешь вернуться туда, откуда пришел, а она знает свое дело. Я тоже знаю, что тебе пора возвращаться. Потому что в твоей спальне завелись муравьи.

* * *

Сворачивая с улицы Лукко на дорогу, ведущую к шоссе, он подумал, что несколько лет назад наверняка почувствовал бы стыд за то, что пытался обмануть женщину, принимавшую его за сына. Теперь же он ругал себя за то, что махнул на прощание рукой и вышел вон, понимая, что не выдержит разговоров об Агостине и муравьях. Хотя уходить было глупо. Что хуже – поступить глупо или поступить неправильно? Тревожная улыбка синьоры Понте напомнила ему лицо девочки, лежавшей в ноттингемской больнице, где он подрабатывал одно время по выходным. Они познакомились, когда врач отобрал у девочки ее подружку – вязаную шапку, с которой она разговаривала, и Маркусу пришлось ее утешать. Он часто слышал, как они беседуют у открытого окна – английская девочка и ее зеленая шапка с помпоном. Шапка бывала на удивление остроумна, и девочка часто улыбалась. Вот так же, осторожно, незаконченно, как будто натыкаясь углами рта на что-то твердое. От того, как улыбалась синьора Понте, у Маркуса случился приступ чувственной памяти. Хорошо, что на дне фляжки еще плескалось немного граппы.

Нужно продолжать, прочел он однажды у Фуко, нужно продолжать, нужно говорить слова, сколько их ни есть, нужно говорить их до тех пор, пока они не найдут меня. Было время, когда он просто не мог продолжать. При мысли о работе у него саднило зубы, будто от кислого. Первая книга стала последней, говорил он себе, так бывает, возьми хоть Эразма Роттердамского. Мальчишеский роман, написанный в припадке отчаяния, покрытый свежей коростой, скупили в киосках и на вокзалах, просто потому что людям свойственно пить чужие слезы.

Книга и впрямь никуда не годилась, она была грудой мерцающих елочных игрушек, упакованной в толстые, бессмысленные слои ваты. Он сидел над ней ночами, обдирая вату, слои лезли в рот и забивали горло сырым хлопком, потом он возненавидел эту книгу и послал ее первому же найденному в справочнике издателю, просто чтобы от нее избавиться. И вдруг ему ответили, велели поработать над текстом, прислали чек и бумаги на подпись, он даже читать не стал канцелярского петита, подмахнул все разом, пошел в «Лису и корону» и напился в хлам. Проспавшись, он уложил вещи, обналичил чек и уехал в «Бриатико».

Покинув итальянское побережье год спустя, он отправил рукопись в «Гремерс энд Хауз», еще два года жил в ожидании, дождался и бегал по городу, скупая невзрачные карманные экземпляры с лавровой веткой на обложке. Потом тираж повторили, обложка стала твердой, а ветка превратилась в куст, за которым мерещилась не то беседка, не то бельведер Эшера, он даже прочел несколько рецензий, написанных, похоже, одним и тем же человеком, меняющим фамилии и путающим следы. Потом ему прислали договор на вторую книгу, карт-бланш, и он подписал.

Любить Паолу на песке оказалось не так уж замечательно, как я думал, дожидаясь ночи. Я дожидался этой ночи уже несколько дней, на всем бесконечном пути от Катандзаро до Маратеи, но каждый вечер эта женщина забиралась в спальный мешок одна, безнадежно чиркнув пластиковой молнией.

В Маратее нам не повезло, с моря весь день дул ледяной ветер, а чай в жестяной банке кончился, так что мы собрали плавник, развели костер и долго пили горячее пиво, безбожно мешая его с джином, обнаруженным на дне моего рюкзака. К полуночи ветер упал, потеплело, и вокруг нас сомкнулась та особая войлочная тишина, которая водится только на юге. Мы лежали вокруг черного круга тлеющих углей, опершись на локти, будто патриции вокруг пиршественного стола.

– Ты красивая, – сказал я, употребив bellina, и она поправила меня: скажи bellona. Так говорят о женщине, которая уже начала блекнуть, но еще излучает свет. Пройдет несколько лет, и она станет belloccia, что означает румяное, но гнилое яблоко. Понимаешь разницу?

Никакой разницы, упорствовал я, но тут она потянулась, зевнула, взяла кусок плавника и принялась засыпать костерок мокрым песком. Несомненно, я был достоин презрения, и мой друг непременно выкажет его, как только я доберусь до ноттингемского паба. Я глазам не поверил, когда Паола поднялась во весь рост и сняла сначала свитер, а потом зеленый хлопковый балахон.

Ее рот был сухим и душистым. Горечь солода и свежесть можжевельника помутили мой разум, электричество ударило в меня, словно молния в церковный шпиль. Песок на диком пляже оказался таким мелким, что проникал повсюду, будто перламутровая мука, – позже я обнаружил его там, где его быть никак не могло, и долго отплевывался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю