Текст книги "Картахена"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Маркус. Воскресенье
Здесь все изменилось, хотя названия остались прежними: Траяно, Аннунциата, Висенто-аль-Маре. Знакомым казался только контур прибрежных скал, напоминающий плавник окуня, на голове этого окуня краснели чешуйки деревенских крыш. На месте буковой рощи, которая шесть лет назад подходила к самой дороге, виднелась распаханная земля, обнесенная забором, в земле белели мелкие камни, похожие на кладбищенские кости, отмытые дождем. Здешние деревни тоже были белыми и мелкими. Возникшие двести лет назад на месте овчарен и пещер, где жили лесорубы, они срослись как коралловые ветки, и в местах, где ветки соединялись, всегда бывало кладбище, нарядное, обсаженное кустами красного барбариса.
Маркус свернул карту, вышел из машины, бросил куртку на траву и сел лицом к лагуне, подставив лоб слабому апрельскому солнцу, позволявшему держать глаза открытыми. На «Бриатико» ему смотреть пока что не хотелось. Две острые скалы бросали тень на гладкую, недавно залитую асфальтом дорогу, ведущую на север. Скала, что поменьше, названная в честь святого Висенто, отлого спускалась к самому морю, сланцевые ступени слабо розовели на солнце. Скала, что побольше, обрывалась гранитным уступом, на его вершине виднелся старый кривой эвкалипт, похожий на кадильницу. Казалось, он растет совсем рядом с отелем, хотя Маркус знал, что между скалой и фасадом «Бриатико» добрых два километра – и то если идти по парку, напрямик.
Punto di Fuga, вот как это называется, вспомнил он, точка в перспективе, где параллельные линии сходятся вместе. Кажется, о ней говорила Паола, когда они стояли перед фреской Мазаччо во флорентийской церкви. Эти ребята придумали перспективу, он и Брунеллески, сказала она тогда, до них все предметы и люди жили в одной плоскости, будто вырезанные из бумаги. Точки схода бывают земные, воздушные, еще какие-то. А бывают недоступные – это те, что за пределами картины. О них можно только догадываться. Может, их и нет вообще.
Апрель только начался, море еще дышало холодом, едва уловимая линия в том месте, где лагуна сходится с небом, была теперь четкой и блестящей, будто проведенной японской тушью. Два дня назад, когда Маркус понял, что снова увидит Траяно, ему стало не по себе, хотя он и думал об этом уже несколько месяцев. Но одно дело думать, а другое – увидеть в почте электронный билет. Он решил, что возьмет дешевый «форд» в аэропорту – хорошо бы оказаться в деревне к вечеру пальмового воскресенья, а сразу после Пасхи отправиться в Рим.
Решившись лететь, Маркус отменил свои встречи, позвонил приятелю с просьбой присмотреть за псом и собрал вещи. Складывая одежду в сумку, он поймал себя на том, что ему хочется сунуть туда старый вельветовый пиджак, в котором он когда-то обедал в столовой «Бриатико», куда по вечерам не пускали без галстука. Галстук он держал в боковом кармане и повязывал перед тем, как войти, поглядывая в дверное стекло. Пиджака он не нашел, но две тысячи восьмой год проступил будто формула эликсира на пергаменте: драконы, черные львы, киммерийские тени, мансарда на третьем этаже с разбухшей от сырости дверью, запах сероводорода в гулких залах, где пациентов купали в маслянистой грязи, заусенцы мозаичного пола в холле – прохладного, когда утром идешь по нему босиком.
В этих местах он всегда чувствовал себя старше, чем дома, на севере. Время на побережье текло по своим законам: в первый раз он за неделю пережил длинное, знойное, прозрачное лето, завершившееся атомной зимой. В следующий раз он провел на побережье около года, возвратившись домой с рукописью романа и ощущением двух или трех потерянных лет, которые так никогда и не вернулись.
Еще в Англии, случайно, на блошином рынке, Маркус купил клеенчатую карту побережья и повесил на стене напротив окна, закрыв чернеющую трещину в штукатурке. По утрам солнце водило лучом по неровному треугольнику лагуны в окружении кудрявых холмов. Деньги за роман кончились еще в декабре, и всю зиму он прожил в долг, пользуясь добротой своего лендлорда, питающего старомодные чувства к романистам, но в конце концов терпение лопнуло и у старика. Возвращаться было особенно некуда, разве что в Вильнюс, в родительскую квартиру, где он не показывался с тех пор, как оставил университет и поссорился с отцом.
В две тысячи пятом, бросив магистратуру на половине пути, Маркус сделал две вещи: съехал из кампуса, сняв квартирку на Хантингтон-стрит, и купил велосипед. Отец был самым спокойным человеком из всех, с кем Маркусу приходилось иметь дело, но решение сына привело его в бешенство, и он повел себя как в старинном романе – перестал посылать деньги. С тех пор они не виделись и разговаривали лишь изредка, однажды отец позвонил ему сам, попросил передать какое-то редкое лекарство, и снова пропал. Дела у него не ладились, Маркус знал об этом из газет.
Хозяин ноттингемской квартиры дал ему несколько дней, и он принялся собираться понемногу, толком еще не зная, куда поедет. Работы у него не было, брать у друзей в долг не хотелось, случайных переводов давно не подворачивалось, кофейная банка, где лежали деньги на крайний случай, показала дно, и постепенно становилось ясно, что ехать придется домой, к отцу.
Будь у него деньги, хоть какие-то, он вернулся бы в Траяно. Каждое утро, проснувшись, он смотрел на карту знакомого берега: охристые полосы, обозначавшие скалы, медные прожилки горных дорог и синее полотно Тирренского моря. Он помнил, что деревня повернута спиной к воде, а берег застроен угрюмыми пакгаузами. Если траянец хочет погулять, то к морю он не идет, море – это работа. Для прогулок есть улица Ненци, идущая то в гору, то вниз: с одной стороны там живые изгороди из туи, с другой оливковые посадки, в конце концов улица становится дубовой аллеей и ведет на кладбище. На каменных воротах кладбища еще видны фигуры святых, изъеденные зеленым лишайником.
На карте берег, очерченный ультрамарином, весь в золотых штрихах, обозначающих пляжи, казался дружелюбным, сулящим долгие безветренные дни. Однако Маркус помнил, что все обстоит иначе: летом песок и камни раскаляются от зноя, а зимой порывы ветра сотрясают ставни и срывают черепицу. Он знал норов этого мистраля, видел расщепленные до корня столетние каштаны и взлохмаченный ельник на скалах, ложащийся на землю, будто ржаные колосья. Добравшись до деревни в низине, ветер выбивался из сил и покорно проветривал проулки и дворы, выгоняя из них запахи рыбной гнили и горький дым горелого бука.
* * *
Книга вышла в начале января, на обложке зачем-то нарисовали лавровую ветку, но Маркусу было все равно. Он ходил по зимнему городу, выискивая «Паолу» в витринах, и покупал ее почти в каждой лавке, сам не понимая зачем. Английский петит разбегался муравьями по шероховатой бумаге, цветом похожей на страницы «Таймс». Дарить книги было некому, два экземпляра он отослал своему профессору античной литературы, одну книжку оставил в городской библиотеке, остальные туго расходились по знакомым. Через пару месяцев книжный холм дорос до подоконника, и в тот день, когда пришлось съезжать с квартиры, Маркус сложил все в коробку, отнес к букинисту и продал за смешную сумму, равную стоимости билета на автобус в аэропорт.
Англия была мала ему, трудно было поверить, что он провел здесь двенадцать лет, втискиваясь в сырые комнатушки с наглухо заклеенными окнами, вечно задыхаясь от сажи и запаха жареной рыбы с картошкой. Той Англии, которую он любил, уже не было. В сущности, она исчезла в девяносто девятом, когда пропала Паола и умер Балам, его друг, студент-математик, сидевший на кислоте. Времена паба «Грязная Нелли», зеленых маек гребного клуба и прогулок с девицами по окрестным холмам хрустнули и провалились в Past Perfect. Некоторое время Маркус продержался на воспоминаниях. Потом отчаялся и начал писать роман.
В то лето роман назывался повестью, в нем говорилось о человеке, потерявшем свою девушку во время поездки в Италию. Они путешествуют налегке, много ссорятся, много пьют, купаются голышом, герой мучается ревностью и страхом потери, а девушка ходит по церквам и разглядывает росписи Чимабуэ. Потом подружка бросает его, не оставив даже записки. Она делает это жестоко и весело, устраивает в чужом поместье пожар и исчезает вместе с дымом и копотью. Вернувшись в Англию, герой тратит уйму времени на то, чтобы ее отыскать, но тщетно. Ее родители-итальянцы продали дом и переехали неизвестно куда. Finito.
Закончив книгу, Маркус отослал ее местному издателю, обнаружив его адрес в телефонной книге. Английский автор был далеко не совершенен, и в приложенном письме он признавался, что книге нужен редактор. Издатель не ответил ни слова, не удосужился даже рукопись вернуть. Маркус записал роман на флешку, прицепил ее к связке запасных ключей и забыл о ней с каким-то мстительным удовольствием.
Он знал, что повесть никуда не годится, он собирал ее из мертвых частей времени, будто Изида – разрозненные куски Озириса. Книга горчила, пенилась и отдавала застоявшейся яростью, будто тинистой водой с увядшими стеблями. В ней не было ни вымысла, ни той случайной мякоти прозрения, необходимой для настоящего текста, одно только перечисление событий, список необходимых потерь, как говорил его друг-математик.
Однажды я напишу ее заново, сказал себе Маркус, стирая рабочие файлы в белом ноутбуке, купленном в кредит. Нужно только выплеснуть мертвую воду. Вернуться в «Бриатико» на свежую голову, несколько лет спустя, перелезть через стену, пройти через оливковые посадки, спуститься по веревке на дикий пляж, поставить палатку и развести костер. Он помнил, что от ветра там защищает беленая стена портовой крепости. Со стороны моря кто-то написал на ней размашисто, красным мелком: Lui è troppo tenero per vivere tra i volpi. Он слишком нежен, чтобы жить среди лисиц.
У этой стены они с Паолой стояли задрав головы и смотрели вверх, на холмы, где в тусклой тяжелой зелени слабо светилась яичная скорлупка «Бриатико». Завтра сходим туда, сказала Паола, там есть часовня семнадцатого века с хорошими фресками, я хочу сделать набросок для курсовой работы. Завтра сходим, согласился он. В тот вечер они обедали в траттории во Вьетри – заказ им принесли в сияющем медном котле и водрузили на подставку с горящим спиртом, в котле застывал рыбный бульон цвета ржавчины, в бульоне плавали хвостики сельдерея. Потом они возвращались в обнимку по скользящему от дождя гравию и рухнули в палатку, будто на дно илистого пруда.
Delete all. Рабочие файлы таяли, поблескивая названиями глав, которые впоследствии не пригодились. Девяносто девятый набросился на него как соскучившийся пес, вертясь и поскуливая. Так бывает, когда наткнешься случайно на школьную фотографию и поймешь, что двоих или троих, смеющихся там, валяющихся на траве в футбольных бутсах, празднующих мелкую победу, уже нет в живых, и никто толком не знает почему.
* * *
Первую фразу романа критик из TLS назвал суровым вступлением, способным навсегда отвратить британского читателя, но Маркуса это нисколько не задело.
Поначалу он собирался начать роман с диалога – с разговора с Паолой, в котором помнил каждое слово, но после долгих мучений диалог поменял свой смысл на горестную бессмыслицу. Это был их первый вечер на побережье, они разбили палатку под стенами Ареки, с той стороны, где не было охраны и туристов. Он помнил цвет и запах затухающих углей, которые они разгребали веткой шелковицы, чтобы испечь мелкие яблоки, которые Паола купила утром на салернском рынке. Она научила его протыкать обсыпанное сахаром яблоко острым сучком и держать над огнем, пока шипящая кожица не лопалась, обнажая мякоть.
– Вот так все и будет, – сказала она, разламывая яблоко и впиваясь зубами в белую сердцевину, – огонь устанет, уляжется, и мы очутимся у холодного кострища. Не будет ни моря, ни ветра, ни любви, один только черный пепел на мокрой земле. Даже думать об этом неохота. Налей мне еще белого.
– Глупости, – сказал Маркус, – ты насмотрелась жалостливых картинок в Сан-Маттео. В пепле не меньше жизни, чем в дереве, так думали древние. У тебя вон весь рот в золе, а ты прекрасна, как куртизанка на сиенской фреске.
– Ну да, – она догрызла яблоко и закопала огрызок в песок, – ты еще скажи, что Феникс рождается заново, а мы вообще никогда не умрем. Пепел, он пепел и есть. Конец всему, финито. Когда я захочу с тобой расстаться, я оставлю тебе горстку пепла вместо записки. Запомни, это будет секретный знак. Как увидишь пепел, так сразу и поймешь, что я тебя бросила.
– Милое дело, – возмутился Маркус, – а если это будет пепел от твоей сигареты, или сожженный трамвайный билет, или зола, высыпавшаяся из печи? Мне что, каждый раз хвататься за голову и стенать от ужаса?
– Ну, зачем стенать? – Она выглядела польщенной. – У тебя будет много других женщин. Не волнуйся, мой знак ты непременно заметишь. Уж я постараюсь!
Наутро они двинулись в сторону Четары, забросав кострище песком, и к полудню Маркус забыл об этом разговоре, ведь она говорила без умолку, а его никудышний итальянский вечно застревал и портил все дело. Путешествовать с Паолой было весело, но хлопотно: подержишь ветку с яблоком над огнем пару лишних минут – кожица обуглится, и веселье превратится в мучение.
Паола обижалась, дулась, смеялась как ребенок, но стоило им остаться вдвоем в темноте, как все, к чему он привык за долгий жаркий день, менялось, будто вещество в алхимическом сосуде. Холодное кипело, мягкое становилось твердым, а тусклое сияло. Маркус не в силах был этому противиться, в конце концов, он был просто сосудом в ее руках, колбой-аистом, колбой-лютней или колбой-пеликаном.
Не прошло и двух недель, как он остался один.
FLAUTISTA_LIBICO
В интернате у меня было тридцать четыре врага. Ровно столько, сколько воспитанников было на втором этаже, остальных приходилось видеть реже, но не думаю, чтобы они меня любили. Когда нас выводили на благотворительный концерт или в церковь, то можно было увидеть всех сразу: примерно три десятка мальчишек с плохими зубами и столько же девчонок в бронзовых серьгах. Ходить было положено по двое, длинной колонной, издали похожей на очередь за бесплатным супом. Младшим номерки на шею вешали, а нам просто давали в руку, и потом по этим номеркам собирали строиться.
Главным врагом была воспитательница Лучана, чернявая коротышка, потом соседи по комнате, которых бесила моя привычка читать по ночам, потом интендантша (считавшая, что я хочу отравить ее кошку), а за ней все остальные (их бесил просто факт моего существования). Интернат располагался на территории бывшего парка аттракционов и смахивал на меблированные комнаты, в которых мы жили раньше с матерью, только в интернате окна были заколочены и не открывались даже в жару. От парка остались груды ржавого железа и билетные будки, в которых воспитанники курили и тискали девчонок. Сами классы помещались в здании летнего театра, поэтому все окна выходили на круглую террасу, окруженную перилами. По ночам старшие танцевали там в тишине, поскрипывая разболтанными досками (музыку они пели про себя, старательно шевеля губами, наушники были только у толстого Соррино, и взять их на полчаса стоило тысячу лир).
Через неделю после приезда у меня не осталось носильных вещей, взятых из дома, их перетаскали понемногу, подкладывая взамен какое-то затхлое тряпье. В конце концов уцелел только красный швейцарский ножик с зазубренным лезвием и отверткой, который приходилось носить под майкой, и хотя показать его кое-кому было бы не лишним, у меня хватило ума воздержаться, так что ножик остался при мне. Еще через месяц меня остригли наголо, потому что в комнате завелся кошачий лишай, кошку велели выкинуть, и в этом тоже была моя вина. Через два дня под моим матрасом появился ее труп, меня обвинили в убийстве, выволокли на двор и привязали к карусельному столбу, оставшемуся от парка аттракционов. Это у нас был позорный столб, pilloria, там все время кто-нибудь да стоял, но я чаще всех.
Спустя много лет мне попалась затрепанная книжка о Джоне Лильберне, и там говорилось, что в Англии города не получали права открывать рынок, покуда не обзаводились позорным столбом. Правда, англичанам еще и руки в дырки засовывали, а меня просто привязали мокрой скрученной простыней.
Осень кое-как прошла, и к Рождеству меня отправили к донне Веккьо, которая написала мне пару открыток и считалась моей попечительницей. Она жила на четвертом этаже, над нашей бывшей комнатой, и мне трудно было засыпать в ее кровати, слушая, как новый жилец хлопает внизу балконной дверью. Две ночи подряд мне снилось, что мать вернулась и ждет меня внизу, а в ночь на двадцать пятое приснилось, что она сушит волосы над газовой горелкой (смешно мотая головой), а я стою сзади и слушаю, как зеленый халат шуршит от ее движений и как шипит газ.
Наутро донна Веккьо сказала, что мои каникулы закончились (у нее образовались другие планы, и мои надежды на новогодний ужин пошли прахом). Возвращение в интернат казалось невозможным. Лицо Лучаны, прижимавшей меня в коридоре и больно щупавшей между ног, стояло у меня перед глазами. Изо рта у нее несло сердечными каплями, уж не знаю почему.
В интернате капуцинов воняло практически от всех, хотя зубной пасты и мыла давали вдоволь. И все были озабочены сексом, куревом и возможностью сбежать в город. Куревом можно было откупиться от любой напасти, но мне негде было его взять, приходилось выполнять то, что велели. В основном мне велели мыть полы вместо дежурных по этажу, но бывало и похуже. Иногда старшие приходили к нам в комнату, вставали у стены, спускали трусы и приказывали их обслужить. А не хочешь, тогда грызи стекло.
Возвращаться туда было хуже смерти. У меня было чувство (когда донна Веккьо сажала меня в набитый народом междугородний автобус), что я собираюсь сунуть голову в глиняное гнездо, полное шершней. Всю дорогу мне удавалось держаться и не трястись, но на выходе из автобуса обнаружилось, что джинсы были мокрыми.
Похожее ощущение накрыло меня через несколько лет в автобусе, направлявшемся на юг, в бабкино поместье: у меня свело скулы, руки задрожали, а в животе заплескалась ледяная вода. Пришлось сказать себе, что того, кто провел четыре года в интернате капуцинов, ничто уже не способно удивить.
Петра
Когда я была маленькой, я думала, что время похоже на шар. То есть все, что мы считаем прошлым, происходит теперь, одновременно с нашей жизнью, только на другой стороне шара. И если найти правильный туннель, то можно спуститься в прежние времена и посмотреть на прежних людей. Такими туннелями я считала оливковые деревья, ведь они живут по две тысячи лет. Приятно думать, что ты трогаешь ствол, который мог потрогать один из аргонавтов, высадившихся в Салерно. Жаль, что в школе меня в этом разубедили. Можно было бы думать, что маленький Бри еще ходит где-то по своим тропинкам, голова его похожа на маргаритку, и он пока не собирается обрить ее наголо.
Бри убили первого марта, в ночь на воскресенье, а через три недели полиция закрыла дело: просто взяли и списали все на пьяную драку. Дескать, парни из Вьетри поссорились с братом из-за девчонки, а потом пошли за ним следом, остановили в эвкалиптовой роще, задушили и швырнули в корыто с солью. Это вы бросьте, господин комиссар. Бри был самым красивым парнем в поселке, у него от девчонок уже оскомина на языке была, какие там ссоры! В его комнате на стене висела черная доска – на таких в ресторанах пишут дневное меню, – а на ней номера телефонов, фотографии и даже открытки, присланные издалека. Триумфальная доска, он сам так говорил.
Когда брата нашли, рядом с ним лежал кусок зеленой сетки для оливок. Метка delitto d'onore, преступления чести. Придушил его обманутый муж, это как пить дать, сказал мне комиссар. Год тому назад наказали конюха из поместья, сказал он, там тоже проволока для оливок в уликах мелькала – значит, из-за девки.
Когда меня вызвали на опознание в морг, сетка была еще там, в куче просоленной одежды, в пластиковом мешке для улик, мне даже потрогать ее не разрешили. Я комиссару сразу сказала, еще в морге: конюх, может, и правда за любовные шашни пострадал, а брата моего убили за что-то другое. Бри так просто не сдался бы, сказала я комиссару, он дрался до последнего. Ищите раненого, изодранного человека, ищите победителя, который отсиживается дома, зализывает раны. И девки здесь ни при чем, случись у него с кем-то серьезная распря, я бы первая узнала. Здесь либо деньги, либо старая семейная вражда, а с кем у нас старая вражда? Да ни с кем, у нас ведь не Палермо, значит, дело в деньгах.
– Откуда у вашего брата деньги, – отмахнулся комиссар, – он за свои двадцать пять лет больше сотни в руках не держал. У него и работы нормальной ни разу не было. То в море с рыбаками увяжется, то ящики таскает, то апельсины собирать нанимается. Толку от него было немного. Размазня. E'come una mozzarella!
Не будь он шефом полиции, я бы врезала ему прямо по зубам за такое. Как он смеет судить о человеке, чье мертвое тело лежит в соседней комнате на железном столе. Смеяться над его прозвищем. Длинное тело, покрытое розовой резиновой казенной простыней. Но если я ударю его, мне заломят руки, отвезут в участок и продержат до конца недели, а то и больше. А мне нужно дело делать.
– Вы упоминали досье, комиссар. В нем есть хоть что-то, кроме сплетен?
– Сплетни в нашем деле называются свидетельскими показаниями, – заметил он. – Из показаний следует, что обманутый муж следил за любовниками, застал их на свидании, проследил за обидчиком и поступил как положено. И был, скорее всего, не один.
Служитель морга, зачем-то сидевший с нами в комнате, услышав это, закивал головой.
– Ага, застал на свидании, а друзья как раз ждали его звонка и сразу примчались. – Я окинула смотрителя презрительным взглядом. – А что вы считаете местом преступления: рыбный рынок или рощу? Если верить вашей версии, то его убили в роще, потом приволокли на рынок и бросили в корыто с солью. Зачем столько лишних движений? И волочить непросто, сначала по земле, потом по каменным плитам.
– Волочить не пришлось, – хмуро сказал комиссар. – Подняли, взяли за руки-ноги и отнесли. Это было не убийство, а казнь, говорю же тебе. Помнишь дело Пецци, когда пойманному на месте любовнику подрезали сухожилия на ногах, кастрировали и бросили в лесу? Он умер, но никто из этой семьи не сидит в тюрьме. Потому что в том лесу их было не меньше десятка, и они все покрывают друг друга.
Я открыла рот, чтобы сказать, что мы живем не во времена Барбароссы, когда миланцы бегали за ослом и кусали его зад, пытаясь спастись от смерти, но не стала. Я знала, что по сути он прав: если нашу деревню вернуть на восемьсот лет назад, все здесь будет устроено похожим образом, за исключением пары ржавых желтых скреперов в порту. Потом я хотела спросить, почему он перешел со мной на «ты», но придержала язык. Ссориться с комиссаром бессмысленно, он видит во мне только помеху и, если я начну грубить, просто захлопнет дверь у меня перед носом.
– Пойду подпишу бумаги в конторе. – Я направилась к дверям, ведущим в коридор.
Мне хотелось пойти к другим дверям, железным, отделявшим нас от холодной комнаты, но я знала, что брата там уже нет. Его засунули в узкую морозную ячейку, прикрыв лицо концом резиновой простыни. Служитель с готовностью встал и пошел за мной. На руках у него были нитяные перчатки, будто у лакея.
– Погоди, Петра, – тихо сказал комиссар. – Такой изощренной бывает только казнь, совершенная обдуманно. Ты ведь еще не говорила с врачом? Думаю, ты должна это знать. Врач утверждает, что в корыто его положили еще живым и он умер от соли.
– От соли? – Я остановилась у дверей.
– А ты думала! Плотность соли больше плотности гравия. Все равно что под каменную плиту засунуть человека. Сначала наступает удушье, потом обезвоживание. Медленное. По мне, так уж лучше сразу пристрелить.
* * *
Возможность попасть в «Бриатико» казалась мне выходом и входом одновременно.
Именно там, на заросшей олеандрами поляне, брат оказался свидетелем убийства, это он сам успел мне сказать. Потом к нему пришла его собственная смерть – в роще за рыбным рынком, на границе владений отеля с деревенскими землями.
В конце февраля брат послал мне бумажное письмо, хотя мы обменивались сообщениями каждую неделю, а время от времени болтали в почтовом чате. Это меня не слишком удивило, однажды он прислал мне подставку для пивной кружки, на одной стороне был адрес, а на другой – реклама портера. На этот раз он положил в конверт самодельную открытку, сделанную из старинной фотографии, с квадратной дыркой в левом верхнем углу.
На фото было несколько людей, с трудом поместившихся в небольшой часовне: священник с ребенком на руках, склонившийся над купелью, двое девиц и дама в кружевной накидке. Дама сидела на каменной скамье, вытянув и скрестив ноги, под ногами стелилась кудрявая чернильная надпись, которую я не смогла разобрать. Обратная сторона открытки была заполнена мелким почерком брата, который я называла orme dell’uccello, птичьи следы.
Сестренка, у меня потрясающая новость. Скоро мы станем намного богаче, намного, тебе и не снилось такое. Я найму матери сиделку и приеду в Кассино, чтобы повести тебя в ресторан. Считай, что я нашел клад, просто настоящее сокровище, совершенно случайно – как находят все настоящее. Скажу только, что речь идет о женщине (и ее ошибке). Думаю, я справлюсь до начала апреля, а ты пока готовься к новой жизни. Приеду на «альфа-ромео» (8С Competizione!), твой брат Бри.
Вернувшись домой с похорон, я не стала терять времени и начала расследование с обыска его спальни. Маме я сказала, что потеряла любимое кольцо и собираюсь перевернуть всю квартиру. Дни были хорошие, так что мама сочувственно покачала головой, надела садовые перчатки до локтя и ушла подвязывать розовые кусты.
Понапрасну обшарив комнату Бри и перелистав все книги, я взялась за компьютер. Пароль остался прежним – моим собственным, потому что этот черный VAIO я подарила брату, когда на втором курсе купила себе новый. Сеть была отключена, пришлось использовать свой телефон как модем, так что все тянулось очень медленно. Я открыла почту и проверила недавние закладки. Некоторые были довольно неожиданными, и мне пришлось признать, что Бри рассказывал мне далеко не все. Например, я не знала, что его волнуют крупные женские формы и выбеленные пероксидом волосы. И это человек, который любил цитировать Билли Бонса: Человек я простой. Ром, свиная грудинка и яичница – вот и всё, что мне нужно. Да вон тот мыс, с которого видны корабли.
Начав с социальных сетей и ничего полезного там не обнаружив, я прошлась по чатам, которые открывались в феврале. Я читала строчки, написанные братом, его вопросы, ответы незнакомых людей в чате, и все это было так близко, так живо, как будто я подглядываю через его плечо. Приятель предлагал купить воздушный фильтр для скутера и еще что-то странное под названием «подклювник». Бывшая одноклассница приглашала на вечеринку. Какой-то работодатель отклонял посланное братом резюме. Плакать мне не хотелось, но в горле так саднило, будто я быстро глотала мелкие рыбьи косточки. Давилась, но глотала.
Вообще, надо заметить, что мое отношение к смерти (или лучше сказать: мои отношения со смертью?) сильно изменилось с тех пор, как не стало Бри. Уходя, он оставил эту дверь незахлопнутой. Теперь я вижу смерть по-другому: так видишь пятна на луне или солнечное затмение через копченое стекло. Нет, вернее будет сказать: я вижу жизнь по-другому. Как если бы я оказалась на дне океана, но все же могла бы дышать. Каждое утро, просыпаясь, я чувствую зябкую беспросветную толщу воды над своей головой, густую пустоту, в которой не живут даже морские чудовища с плоскими телами и глазами на лбу.
Мне нужно было попасть в поместье и увидеть все своими глазами. И беседку, построенную на месте сгоревшей часовни, и тропу, которая ведет из Вьетри через освещенный фонарями парк, – местные называют ее господской дорогой. В ту ночь, когда Бри наткнулся на лежащего в беседке покойника, он возвращался с танцев, замерз и решил срезать километра четыре, для этого нужно было перелезть через стену в одном секретном месте. Я могла бы сделать то же самое и ходить по поместью сколько угодно, но мне нужно было больше: люди, голоса, правда, вранье – все, что можно использовать. Мне нужен был «Бриатико».
Я уже давно об этом думала, только не могла решиться. Я боюсь черной работы – это раз. Расследовать дело об укусе, сидя в осином гнезде, довольно опасно – это два. Совершенно непонятно, с какого угла подступиться, – это три.
Я знала, что, устроившись жить в двух шагах от места гибели Бри, я поселю свою болезненную ярость у самого сердца, и она станет еще неотступнее. Но так уж я устроена: если не чувствую боли, то беспокоюсь еще больше. Мне кажется, что боль собирается с силами и вот-вот свалится на меня, как летучая мышь со стрехи. Лучше пусть она будет перед глазами, чтобы я могла за ней приглядывать. В этом я похожа на мать. Она до сих пор держит в своей спальне блюдо, с которым ходила в церковь для благословения, разложив на нем ломти окорока, лиловый лук и стебли дикого фенхеля. Однажды, вернувшись из церкви, она увидела, что отец собрал вещи и уехал насовсем. С тех пор это блюдо из синего глазурованного фаянса висело у нее перед глазами – на гвозде, вбитом в стену напротив кровати.
Отец уехал в сентябре, субботним утром, когда мама с соседкой пошли к каменной печи, стоявшей тогда на общинном лугу. В те времена печь разжигали с самого утра, чтобы деревенские могли выпечь свои караваи, а потом – мясо с травами, чтобы жар не пропадал. Печь растапливали огромными поленьями и сухой виноградной лозой, у каждой семьи было свое время и своя метка, выдавленная на хлебе: буква, кривая птичка или крестик. Утром дети и женщины забирали свои чугунки, заворачивали в чистые тряпки и несли в церковь.
В конце восьмидесятых такие обычаи еще держались, сейчас общинной печи уже нет, она развалилась еще до моего отъезда в Кассино. А печи поменьше, которые есть почти в каждом дворе, заняты белками или голубями. Или мусором. Правда, манера ходить в гости без приглашения, прихватив сырную голову, никуда не делась, меня она всегда утомляла, а брату нравилась. У меня голова пошла кругом, когда соседка Джири заглянула к нам со свежим пекорино на тарелке и сказала, что в отеле ищут людей в чистую обслугу, у них на летний сезон не хватает рук. Правда, нужны рекомендации, так просто из деревни не возьмут.