Текст книги "Картахена"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Петра
В воскресенье меня отпустили на сутки домой, и мне повезло – прямо на повороте попался траянский лавочник, ехавший на ферму за оливковым маслом. В кузове у него побрякивал запас пятилитровых, отмытых до блеска бутылей, а в кабине стояла пузатая терракотовая ваза с пробкой. Когда он подобрал меня на дороге, то велел сесть в кабину и держать вазу на руках, как ребенка.
Дома я сварила для мамы суп, вытряхнула из хлебницы засохший хлеб и залила его вином, чтобы к вечеру сделать панцанеллу, а потом отправилась в комнату брата, в которой все пока что оставалось так, как было: плакаты с Лиамом Хоулеттом на стенах, компьютер с разлохмаченным проводом, железная стойка с одеждой, даже бутылки из-под «Ducale» у двери. Я лежала на узкой кровати и слушала, как мать передвигается по дому – тихо, как будто босиком. Наверняка она уже чувствовала неладное, но опасалась спросить. Особенно сегодня, когда я заперлась в его спальне на целый день.
Потом я встала и принялась обыскивать комнату по второму разу. Мне просто нужно было чем-то заняться. Я простучала стены, вытряхнула все из ящиков стола, даже корзину с грязным бельем проверила. Какое-то время я сидела на полу, прижимая носок брата к лицу. Потом села за стол, открыла компьютер и снова просмотрела все февральские следы: письма от друзей, закладки в браузере и чаты на форуме ныряльщиков. Я знала, под каким ником он туда выходил: cacio_forever.
Страницы обновлялись еле-еле, потому что я подключила Сеть через телефон. Судя по дате, Бри трепался с друзьями в чате в тот же день, когда отправил мне дырявую открытку. Значит, провайдер отключил Интернет на несколько дней позже. Тогда почему брат не послал мне электронное письмо? Ведь ему пришлось искать конверт, марку, надписывать адрес и идти по шоссе на почту в Аннунциату.
Я достала открытку из дорожной сумки и принялась ее разглядывать. Можно предположить, что кусок картона был вырезан вместе с почтовой маркой. Наверняка брат пользовался моим маникюрным набором, квадратик аккуратный, кухонными ножницами так гладко не вырежешь. Открытка была ненастоящей, на ней не было ни полосок для адреса, ни всяких там надписей вроде Poste Italiane или Par Avion. Может, дело не только в убийстве, которому брат стал свидетелем, но и в марке, которая была здесь когда-то наклеена? И как связана эта открытка с убийством хозяина отеля?
Я сидела на стуле своего брата и смотрела в экран компьютера, заляпанный следами пальцев. Он вечно что-нибудь грыз в своей комнате, таскал туда бутерброды, и в клавиатуре тоже были хлебные крошки. От мысли, что я могу вытрясти их оттуда и доесть, у меня вдруг похолодела спина.
Выйдя из его комнаты, я увидела, что мама подмела кухню и растопила плиту, это было хорошим знаком. Последние несколько дней вообще были хорошими, мама сидела в саду, читала старые журналы и посмеивалась. В прошлый вторник я ей выгребла целую груду из-под братовой кровати: «Панораму», II Giornalino и комиксы.
Мама у нас не больная, а обиженная, сказал мне брат, когда я пошла в школу, и не слушай никого. Отец ушел, она обиделась и стала не такая, как все. Она не сумасшедшая, что бы там соседки ни говорили. Никому не рассказывай, Петручча, что происходит в доме. Никаким учителям. Даже если мать известку примется есть или варить спагетти в мыльной воде. За ней присматривать нужно, а так – ничего страшного.
* * *
Однажды летом (в две тысячи втором?) брат и его Джованинна взломали пустующую виллу и поселились там в спальне, содрав чехлы с мебели, на воротах виллы висела табличка «Продается», но она так выцвела, что названия агентства было не разобрать. Дом стоял на отшибе, окна выходили прямо в базальтовую скалу, а солнце появлялось на веранде только по утрам. Сад, как ни странно, был весь увешан гранатами и фигами, как будто в нем хозяйничал невидимый садовник.
Раньше там жила англичанка, работавшая у старой Стефании, красивая девушка, я видела в доме ее портрет, завалившийся за этажерку с книгами. Там вообще было немало ее вещей – наверное, она уезжала впопыхах. Стефания сняла виллу на полгода и поселила туда свою английскую служанку – потому что та забрюхатела, как выразилась соседка Джири. Говорили, что в деле был замешан молодой Диакопи, и девушку спрятали подальше от любопытных глаз. Это было давно, за год до моего рождения, но в деревне долго об этом болтали, хотя ребенка так никто и не увидел.
Джованинна прожила там с братом без малого неделю, пока их не застукали, ветчину и хлеб я приносила им из дому, умирая от восторга. Длинные полотнища москитных занавесок над кроватью, свертки с лавандой в пустых ящиках комода, Джованинна в платье англичанки, которое было ей куда как велико. Я зажмуривалась, стоя посреди комнаты, и представляла себе ту девушку, одинокую, напуганную, с торчащим животом, как она стоит у окна, выглядывая на дороге своего соблазнителя. Чужая жизнь, совсем чужая, а в ней Бри в обнимку с Джованинной, как будто у пляжного фотографа снимаются: подбежали к раскрашенному картону, сунули головы в дырки, клац! – и птичка вылетела.
Меня не слишком занимало то, что они делают, когда остаются одни, брат бы мне сам рассказал, если бы я попросила. Зато старуха, обитавшая в соседнем доме, подглядывала за ними, сидя у живой изгороди, разделявшей два сада. Заметив любопытную бабку, я собралась уже бросить в нее шишкой, но подошла поближе, увидела, что она сидит в коляске, и удержалась. Она напомнила мне старика, с которым Бри проводил вечера на катере «Манго фанго», стоявшем на стапелях возле волнолома. Не знаю, о чем они разговаривали, но брат его любил. Мне он всегда казался слегка помешанным, несмотря на складную городскую речь.
Когда брата убили, Джованинна даже не зашла к нам домой, у них к тому времени все было кончено, прошло лет пять, не меньше. Теперь я сама была такой, как Джованинна. Я смотрела в зеркало в прихожей и задыхалась от счастья. У меня только рост подкачал, я уже в школе была самой маленькой, хотя упорно носила туфли на каблуках. Джованинна, кстати, ни на что не сгодилась – поблудила, поблудила, да и вышла замуж, сидит теперь целыми днями на деревенской площади. С ней кончено, горелое мясо, как говорил один монах про ведьму, которую еще только собирались сжечь. А вот со мной еще далеко не кончено, про меня еще ничего не известно.
Бри полагал, что мне надо учиться ресторанному делу, с такой внешностью тебя возьмут в приличное место, говорил он, в Позитано или Анакапри, а там уж ты подберешь себе парня. Но вот беда – я не люблю еду, то есть совсем не люблю. Даже здесь, в отеле, у меня не проходит тошнота от того, что весь первый этаж пропах артишоками и уксусом. Единственное, что я позволяю себе подъесть, когда прихожу вечером на кухню – Секондо всегда раскладывает остатки десерта на огромном подносе, – это черный шоколад. И то, если очень горький.
* * *
Сегодня в отеле пусто, все ушли в деревню на мессу, прихватив по веточке оливы – наломали прямо в роще. Бедное деревце, оказавшееся на границе с парком, стоит теперь голое – наверное, ему каждый раз достается от постояльцев. Мое расследование почти не движется. Оно началось двенадцатого марта, когда я приехала в «Бриатико» со сменной обувью в сумке и с крепким зеленым яблоком, прихваченным из дома на завтрак. В семь утра я стояла за воротами, глядя, как солнце играет в стрельчатых окнах, а в половине восьмого шла по кипарисовой аллее, ведущей к парадному входу. «Бриатико» строил салернский архитектор в двадцатых годах, он прославился на севере и, наверное, обрадовался, когда получил заказ в родных местах. В те времена это был настоящий дворец цвета яичной скорлупы, окруженный парком, море было видно со всех его балконов, а та стена, что выходила на горы, была похожа на шахматную доску, отделанную травертином.
Когда я поняла, что мне придется устроиться сюда на работу, то долго ломала голову, как это сделать. Пока не подвернулась протекция. Я бы все равно проникла в отель, не мытьем, так катаньем, но кто же станет разговаривать с уборщицей или посудомойкой? А мне нужны слова, много слов. Мне нужно составить ясную картину из кучи мутных осколков и бесполезных черепков. О моем брате здесь никто не слышал, его кровь впиталась в землю эвкалиптовой рощи, будто дождевая вода. Зато они могут рассказать про убийство хозяина, которое так и осталось нераскрытым, две этих смерти крепко связаны, иначе и быть не может.
Помню, как я удивилась, когда зашла в холодный мозаичный холл гостиницы и увидела, что все зеркала в нем затянуты черным крепом, хотя вдова уже не носила траура. Я ее видела в церкви в Аннунциате – напудренную, затянутую в шелковое платье и без единой горестной морщинки на лице. Через пару дней мне объяснили, что зеркала в холле занавесила старшая процедурная сестра, а ей никто не смеет перечить. К тому же Пулия – калабрийка, у них траур носят годами, мертвеца держат в открытом гробу и целуют в губы, а на похоронах рыдают и царапают себе лицо.
Пулию я не подозревала ни минуты. Два человека нравились мне в этом отеле с первого дня – она и Садовник. Прозвище, которое дали этому парню, прилипло так, что не отдерешь, хотя ему никак не подходит. Садовник – это кто-то бодрый, коренастый, в брезентовых штанах, под ногтями у него земля, а лицо задубело от солнца. А у пианиста узкое пасмурное лицо и узкое мальчишеское тело.
В гостинице всем дают клички, пианисту сначала другую дали – лондонезе, звучит пренебрежительно, но в наших краях не привечают иностранцев. Потом увидели, что Пулия его полюбила, и дали прозвище получше, по здешним меркам ласковое. Администратор говорит, что на работу его взяли только на сезон, а он зацепился на весь год, хотя зимой музыкант в отеле – это роскошь. Секондо говорит, что парень свою работу делает: от хаоса, что начался в феврале, впору было бы свихнуться, зато по вечерам в ресторане слышно, как внизу кто-то перебирает клавиши.
Мы с Садовником не сразу стали разговаривать, какое-то время он меня вообще не замечал, только здоровался. А потом заметил. Я пришла в библиотеку, чтобы взять книгу на ночь, и наткнулась на него. Он сказал, что почти не спит, смотрит кино в пустующих номерах или заходит в клуб скоротать время до утра. Помню, как мне неловко было, когда я его застала: сидит себе на диване, закинув ноги на стол, книга на коленях, прихлебывает из бутылки, не хотите ли, говорит, глоток хозяйского амароне? Видела бы это библиотекарша, злая, как осиный рой, – она бы его насмерть ужалила.
Это случилось в конце марта, а в апреле он стал говорить мне ты, по утрам мы пили кофе у повара на кухне, два раза встречались в прачечной и один раз гуляли на кладбище. С нами ходила его собака Дамизампа, похожая спереди на хаски, а сбоку на Лабрадора. Садовник сказал, что пес пристал к нему в парке, на границе с оливковой рощей, там в каменной стене есть дыра, и деревенские собаки иногда в нее пробираются. Никто за ним не пришел, так что Зампа получил новое имя и остался. Я не стала говорить Садовнику, что знаю, где он держит собаку. О том, что я случайно разведала его тайное убежище и видела его голым на поляне, я тоже не стала говорить.
Я так ловко разыгрывала простодырую сестричку в голубом халатике, даже походку и речь отработала новые, что даже не знаю, смогу ли теперь вернуться к прежнему облику. Было досадно, что он никогда не узнает меня настоящую, но приходилось быть осторожной и помнить, зачем я здесь.
По субботам, когда у меня бывало дежурство в прачечной, Садовник приходил в подвал, садился на складной стул, так что колени торчали у самого носа, и рассказывал мне сказки. Чистой воды калабрийские байки, особенно те, что про колдунов. Когда он рассказал про Осу Беспокойства, я так смеялась, что утром побежала на кухню пересказывать – и что же? Никто не улыбнулся, кроме Секондо.
Вот мама моя, та с полуслова все понимает: смеется, заливается. Особенно ей понравилась байка про ворона, что ночью у одного грека изо рта вылетал. Это была душа грека, только она не всегда возвращалась вовремя, и грек тогда лежал в кровати и ждал с открытым ртом. Садовник сказал, что написал эту сказку о себе самом, но я только плечами пожала: на мой взгляд, души в нем было столько, что хватило бы на всех здешних обитателей, включая коноплянок и древесных жуков. Только это была другая душа, не итальянская. Затворенная, занавешенная и задвинутая на щеколду.
В начале апреля мне пришлось признать, что я должна видеть его каждый день или хотя бы думать, что увижу. Теперь мне снилось черт знает что – саламандры на раскаленном песке, баклажаны и пурпурные лисы.
Однажды, когда мы сидели в павильоне и курили одну сигарету на двоих, я не выдержала, поцеловала его в губы и погладила по голове. Садовник молча взял мою руку и погладил меня моей же ладонью по волосам – дескать, сосредоточься на себе самой. На следующий день я дежурила в прачечной, ждала вечера и тряслась – мне казалось, что он не придет, что я его напугала. Но он явился, как ни в чем не бывало, сел на плоский тюк с бельем, подобрал ноги на турецкий манер и рассказал мне новую историю. Иногда мне кажется, что ему просто нужен слушатель. Или читатель.
Пулия меня всю дорогу дразнит музыкантовой невестой, но вообще-то мы дружим. Иногда я зову ее Пилия – потому что в нашей деревне тому, кого укусила бешеная муха, обычно говорят che ti piglia? Кого мы не жалуем, так это Ферровекью, хотя, по правде сказать, на старухе вся гостиница держится. Помню несколько дней, когда кастелянша простудилась и осталась дома, какой начался бардак, какое разорение, как будто из трулло главный камень выдернули, и все хлоп! – и осыпалось в одночасье.
Вчера мы решили воспользоваться ветреной погодой и просушить постели. Доктор этого не любит, говорит, что отель не улочка в деревне, завешанная хлопающим бельем, но в тот день его заменял фельдшер Нёки, а тому на все наплевать, были бы шахматы под рукой. Покуда они с поваром разыгрывали неаполитанскую защиту, мы пошли вытряхивать одеяла, я на второй этаж, а Пулия – на третий, к самым беспомощным.
Первой комнатой на этаже был номер Риттера. Он отправился на прогулку, так что в номере никого не было, у нас не разрешают наводить порядок при постояльцах. Я свернула постель в узел, вывесила одеяла на перилах, а потом решила прибраться в шкафу. Горничные на втором этаже по выходным не работали, и мне хотелось сделать Риттеру приятное. Он никогда не кричит на сестер, не хнычет, а среди постояльцев таких раз-два и обчелся. К тому же мне известно, что он экономит на обедах и стирке, готовит себе сам на походной плитке и прячет ее под кровать. Любого другого за такие вольности давно попросили бы вон из гостиницы. Но добряка Риттера все покрывают.
Когда я открыла шкаф, у меня вдруг заныла змеиная отметина, и я насторожилась. Отметина у меня с детства, от змеиного укуса, на левой ягодице, а у отметины дар предвидения: перед несчастьем воспаляется и горит, никакие мази не помогают. Однажды, еще на первом курсе, в Бриндизи, я выпила какой-то дряни на дне рождения у подружки и опомнилась только в салоне тату, где меня уже распластали на вонючей кушетке и начали колоть иголками прямо пониже спины. Девчонки потом сказали, что я жаловалась на свою отметину, и кто-то предложил обвести ее рисунком, чтобы не бросалась в глаза, например морским коньком. Ума не приложу, как этих коньков оказалось два, но больше я крепкого не пью.
Я вычистила пиджаки Риттера бархатной щеткой и взялась за рубашки, чтобы отобрать не слишком свежие для стирки. Рубашки мне понравились, хотя их было всего восемь штук, а для галстуков даже особый ящик обнаружился. Длинный, плоский, обшитый фиолетовой кожей. Я открыла его из любопытства – уж больно хорош. В ящике лежали шелковые галстуки, кашне в турецких огурцах, стопка носовых платков, и в маленьком отделении – четыре стальные гарроты.
Садовник
Люблю смотреть, как в «Бриатико» накрывают на стол. Вечером двадцать легких столиков сдвигают в квадрат посреди столовой, а в середине квадрата ставят что-то вроде горки с цветами – я поначалу даже принял их за настоящие. Старики мало общаются в течение дня, зато за ужином чувствуют себя гостями на частной вечеринке. Прислуга выучена на славу, многие работали здесь еще в прежние времена – при ресторане, за потайной стеной которого крутились колеса рулетки и прохаживались приехавшие с севера шлюхи в золотистых платьях. Жаль, что я этого не застал. Мне нравится плюшевая роскошь казино: в этих краях владельцы притонов, сами того не сознавая, копируют фильмы, которые крутили в довоенных кинотеатрах.
Когда-то я мечтал жить в просторном доме на берегу моря: ветер, лодка, сырой песок и все такое. Жизнь тоже была сырой, ее мякоть заполняла мне рот, от нее ломило зубы и хотелось простых вещей.
Когда я приехал сюда прошлой осенью, синьор Аверичи уже махнул рукой на отель и неделями пропадал в игорных домах, так что управляющий почувствовал себя хозяином, в его щегольской кабинет нельзя было зайти просто так, без записи. Чтобы поговорить с ним, я провел все утро в приемной, служившей раньше ванной комнатой. Я понял это, разглядев два круглых следа от кранов на стене, небрежно закрашенных бронзовой краской.
Все комнаты в этом здании были раньше чем-нибудь еще – это было одной из причин моей внезапной симпатии к отелю «Бриатико». Я ведь и сам был не тем, за кого себя выдавал: я не был безработным пианистом (да я вообще не был пианистом!), не был англичанином, не был человеком, готовым на все, лишь бы поселиться у моря. Однако управляющему, когда он появился, я изобразил совсем другое, делая убедительные южные жесты, и прибавил, что готов работать без контракта, по устному договору.
– Я всегда мечтал пожить в Италии, – сказал я, глядя в небольшие, но яркие и цепкие, глаза тосканца, – безо всяких обязательств и не слишком долго. Поэтому, узнав, что вы ищете музыканта, я так обрадовался, что не стал посылать резюме, а явился сам, волнуясь, что место может ускользнуть.
Вранье. О том, что отель подыскивает пианиста для нового бара, я узнал прошлым вечером, в деревянном павильоне, разделив бутылку дешевого бренди со старшей процедурной сестрой в чепце. Женщину звали Пулией, она явилась в беседку, чтобы выкурить сигарету, и была рада обрести собеседника. Лицо ее в синем свете солнечной лампы я видел смутно, зато крахмальный чепец произвел на меня впечатление: если загнуть ему углы повыше, то тетка сошла бы за викентианку, дочь милосердия. Мое намерение переночевать в павильоне, на жесткой скамье, укрывшись курткой, ничуть ее не удивило. Я пытался оправдаться тем, что пробовал снять в отеле номер, но мне отказали – вероятно, моя мятая одежда и красный рюкзак показались портье сомнительными.
Пулия весело оглядела меня и кивнула:
– Что ж, вид у тебя и вправду потертый, но дело не в этом. Видишь ли, «Бриатико» – это не отель, а богадельня, здесь не сдаются номера на одну ночь. Только на сезон и только пожилым джентльменам. А те времена, о которых ты слышал, давно прошли.
В кармане халата у нее была горсть орехов, пахнущих крепким табаком, и мы закусывали ими, выбрасывая шелуху в заросли крестовника.
– Раньше на этом месте стояла часовня, настоящая, со времен войны с маврами, – сказала Пулия, – но в конце девяностых она сгорела, и прежняя хозяйка оставила пепелище посреди поляны. Во времена казино здесь построили беседку, а в двадцати шагах от нее деревянный шахматный павильон, но в парке сыро, и старики его не жалуют.
Синьора лошадей держала, гостей звала, бывало, полный дом, – добавила Пулия, – а заниматься поместьем ей было лень, такие земли на холме пропадали. Я думала, она все это сыну оставит, но что-то там не сложилось, сын уехал в Колумбию, а потом хозяйка погибла, и все пошло к чертям собачьим. Пиано-бар, – сказала она потом, – был затеей управляющего, тосканец сумел убедить хозяина в том, что белый концертный рояль вернет отелю лоск, сильно поистершийся со времен закрытого со скандалом казино. Рояль на днях как раз привезли, а в подвале поставили столики и лампы. Только с пианистом будет проблема. Я слышала, что тосканец дал объявление в салернскую газету, да только кто поедет в такую глушь работать за медные деньги.
Пулия спохватилась, когда со стороны отеля донесся пронзительный звон: часы над парадным входом сыграли отбой – в богадельне ложились спать в половине десятого. Вчера я долго разглядывал эти часы, когда явился в отель в надежде получить номер. Мозаику в холле я тоже успел рассмотреть, хотя портье и сверлил меня взглядом. Тусклые зеленые рыбы на шафрановом фоне, старая золоченая смальта.
Жаль, что старуха ушла, я бы с ней до утра посидел, люблю таких хмурых с виду женщин с оглушительным раблезианским смехом, который вываливается из них внезапным образом, будто Петрушка из своего кулька. В наших краях они повывелись, а в Италии еще попадаются. Она смеялась будто обкуренная школьница, хотя говорили мы, в сущности, о невеселых вещах – о том, что погода в Италии все хуже с каждым годом, о том, что парк зарастает бурьяном, о том, что в море в этом году полно медуз, а рыбы совсем нет, о том, что летом ей стукнуло шестьдесят, а жить совершенно не на что, и придется, видно, работать до гробовой доски.
Спалось мне тревожно и холодно, в парке ухали совы, а где-то в низине еще и лягушки трещали, будто ножницами по пенопласту, к тому же бренди давало себя знать, и пару раз мне пришлось встать и углубиться в заросли волчьей ягоды. Наутро я почувствовал жажду и спустился по тропинке к ручью. Ручей остался на месте, хотя гладких булыжников было не видать, их поглотила зеленая замша мха, и вода сквозь них сочилась теперь тонкой струйкой, а не падала с грохотом, как раньше.
Раздевшись по пояс и умывшись ледяной подземной водой, я пожевал еловой хвои, забрал в павильоне свой рюкзак и направился к отелю. Мне нужно было выпить кофе – Пулия сказала, что до десяти утра это можно сделать на кухне, – потом побриться где-нибудь, найти управляющего и посмотреть на инструмент.
В рюкзаке у меня была чистая рубашка, мои волосы высохли на утреннем солнце, ветер шумел в елях высоко над моей головой, мелкая галька хрустела под ногами, похмелье отступало, мне было тридцать лет, и я был во всеоружии, оставалось только выйти на главную аллею и показать себя отелю «Бриатико».
Я знал, как все будет: тосканец поведет меня во флигель, где стоит запакованный в пузырчатый пластик «August Foerster» или китайский «Эссекс», станет описывать рукой круги, примется рассказывать, каким гобеленом он обошьет тут стены и что за бобрик постелет на полу. Я стану кивать со знанием дела, он поднимет с пола забытую кем-то из рабочих стамеску и одним точным движением вскроет пластик над клавиатурой, небрежно, будто банку сардин, белая крышка рояля сверкнет в полумраке, пузыри упаковки вздыбятся над нею, лопаясь один за другим; осторожно! – не выдержу я, и тосканец разинет рот и засмеется, гулко, будто бухая сапогами по лестнице.
Я сяду на запачканную краской табуретку и сыграю ему чакону Баха, единственное, что я помню наизусть, господи, я не садился к инструменту двенадцать лет. Разумеется, он найдет ее пресной. Старички станут просить шансон или Пресли, предупредит он меня, поглаживая усы, здесь ведь нет никого моложе семидесяти. Зато сестрички все юные, выращенные на козьем молоке, и все, как одна, родились после падения Берлинской стены, скажет он, но тебя это не касается, парень, на работе мы не блудим.