Текст книги "Сейсмический пояс"
Автор книги: Лазарь Карелин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
ЛАЗАРЬ КАРЕЛИН
СЕЙСМИЧЕСКИЙ ПОЯС
Повесть
1
В старину сперва раздавался цокот копыт в ночи – почему-то все известия тогда приходили ночью, если верить книгам и историческим фильмам, – потом было слышно, как спешивался всадник, как взбегал по ступеням, и тень его – это в фильмах, – сгорбившись, бежала за ним. Сама тревога вступала в дом, и, если верить книгам, сердце сжималось от предчувствия, чаще всего недоброго, а в фильмах обитатели дома сводили в страхе ладони, вжимали головы в плечи.
Нынче ничего подобного не происходит. Просто звонит телефон, и не ночью, зачем же, а в самый будничный дневной час, и ты будничным голосом вопрошаешь, как приучил себя: либо «да?», либо «алло?», либо «я слушаю». А оттуда, из трубки, откликается Судьба.
Андрей Андреевич Лосев не ждал голоса Судьбы и потому побрел к телефону без всякого трепета. Он не ждал от звонка и никакой, даже малой, радости – в невнятной жил поре, более того, пребывал в том жизненном состоянии, которое официально наречено было по роду его занятий простоем. Он был кинорежиссером в простое, то есть он же больше года не ставил очередного фильма, законно посему не получал зарплаты, числился в штате студии, но сидел дома, и из простоя его мог вызволить лишь новый сценарий, где бы режиссером был он, Лосев.
Такого сценария и вдалеке не было видно. Надоело, наскучило ставить немилые сердцу сценарии. Милые сердцу не попадались. Их не так просто сыскать, когда сердцу твоему за пятьдесят, когда поставлено два десятка фильмов, когда и имя есть, и звания всякие, и медали, но и страх холодит, что еще один проходной фильм тебе уже не простят. Кто не простит? А судьи кто? Сразу и не поймешь кто – судить ведь в искусстве дано каждому. Сложится мнение – и все, и засужен, и отодвинут, зачислен в сошедших с беговой дорожки.
Есть и еще один судья для тебя: ты сам. Конечно, этот судья часто нисходит до снисхождения, но если уж этот судья рассердится, то берегись. Доводить его до гнева не следует. Лучше уж простой. Собственно, почему простой? Ищется сценарий, неспешно, скрупулезно, чтобы по сердцу, чтобы всего себя потом вбить в картину, чтобы рвануться всей душой к себе лучшему из этой ныне серой, простойной скуки.
Телефон звонил, вызванивая какой-нибудь никчемный разговор с приятелем, какое-нибудь приглашение на очередную премьеру в Дом кино, а уж про фильм этот известно, что он не удался, и смотреть его нет охоты, или же что, напротив, фильм удался, и смотреть его поэтому тоже нет охоты. Телефон мог окликнуть и голосом женщины, прознавшей, что жена на съемках в другом городе, что с женой у него нелады, что у нее с другим вроде бы те самые начинаются лады, после которых слух пойдет о его очередном разводе. Самое время звонить к такому предразводному мужчине, самое время утешить его, заскочить на минуточку, прибрать в квартире, приговаривая: «Бедный вы, бедный!» Он ненавидел таких женщин, презирал, все про них понимая, но это были женщины его среды, его профессии, их было не избежать. Мир того дела, которым он занимался, был громаден, мирок людской, в котором он обращался, был ничтожно мал. У всех на виду, всем ведом и одинок до ужаса. В простое.
Андрей Андреевич поднял трубку.
– Да?.. – спросил он, увидев себя в полированной поверхности шкафа, отметив режиссерским глазом неимоверную скуку во всей своей позе, какую-то общую в себе пониклость, будто он не только лицом, но и всем телом скривился навстречу разговору. Когда-нибудь он заставит актера вот так же скривиться лицом, спиной, заведенной рукой. Не за– быть бы только. Ничего, он был памятлив на всякий жест и взгляд, рассказывающий человека. Профессия обучила.
А в трубке в ответ на его «да?» забился голос, разом, в миг один распрямивший его, словно взорвалась в нем кровь.
– Андрей Андреевич?.. Это правда вы?
И все – и узнал! Голос ее и это ее словечко – «правда», которое она умудрялась вставлять чуть ли не в каждую свою фразу. Тридцать лет не слышал он этот голос, все тридцать лет, оказывается, помнил его.
Он знал: у женщин не стареют голоса. Стареют, конечно, но что-то в них уцелевает годы и годы. Что-то главное. Этот звук напевный, эта вот удивленность, готовность к удивлению, эта першинка в звуке. И эта вот «правда». Так это слово, с таким напором на него во всей фразе произнести могла только она.
– Да, это я...
Он снова поглядел на себя в полированную поверхность, увидел, что стоит прямо, приметил в своей позе готовность припустить бегом, Так было, когда она звонила ему – всегда в какой-то неурочный миг,– когда смешливо, напевно, удивленно, дружелюбно, с першинкой в голосе спрашивала: «Андрей Лосев, это правда вы?». «Где ты?!» – кричал он в ответ, едва сдерживаемый шнуром телефона. Она всегда оказывалась где-то очень далеко. «Бегу!» – кричал он. И бросался бежать. В ночь, через весь город, в кромешную тьму, где светилось ее лицо. Господи, какое это было лицо! Было!..
Он вспомнил, как вспоминают о несчастье, что ей сейчас пятьдесят пять лет. Он понял, что бежать некуда. Пусть даже это и она, он не хотел встречаться с ней пятидесятипятилетней. Он знал, какой это ужас, обвал какой, когда встречаешься с женщиной из своей молодости.
– Да, это я, – повторил он и робко окликнул: – Нина...
– Нет, что вы!.. Мама умерла...
– Умерла?..
Тридцать лет прошло, как они расстались, а весть о смерти этой женщины с ожившим вдруг голосом поразила. Не стремился – позади все! – встретиться с ней, вдруг понял, вот сейчас понял, что боялся этой встречи, но все же надеялся все годы и, может быть, даже вчера еще, что встретятся. Зачем ему нужна была эта встреча? Почему он боялся этой встречи? Почему откладывал, «не стремился» – ведь мог бы отыскать, написать, позвонить, приехать? Отлетели вопросы разом, все. Ее не было больше на свете. Он было испугался, что встреча эта настала, и вот ужаснулся, что ей теперь не быть никогда.Смятение было в мыслях, но слова сами поспешали, слагая продолжение разговора, рождая фразу, какую и следовало родить, когда такая вот узнана печальная новость.
– Как же это, ведь она была совсем нестарой женщиной... – услышал Лосев свой голос.
А в трубке отозвался ее голос:
– Сердце... Она всегда очень много работала... И потом, ведь вы знаете, у нас в Ашхабаде так иногда жарко, что... И потом...
Смятение продолжалось, потому что звучал ее голос, а ее не было.
Но слова сами набегали, нужные слагая фразы:
– И когда это случилось?
– Год назад.
– И вы не написали?
– А зачем? Ведь и вы ни разу не написали. Ей живой,.. Забыли, правда?
– Неправда, – услышал Лосев свой голос. Он кивнул этому ответу, подтверждая, что слова сложили верный ответ и он наконец сам вступил в разговор: – Где вы?
Он помедлил, собираясь с духом, чтобы задать очень важный вопрос. Напряглась в трубке тишина, будто собеседница его знала, что спросят ее сейчас о важном.
– Сколько вам лет? – спросил Лосев, подавшись навстречу грозному известию. – И как вас зовут?
– Таня, – отозвалась женщина Нининым голосом. – Не пугайтесь, я не ваша дочь... Правда, ведь вы об этом подумали? Мне двадцать семь лет, а вы расстались с моей мамой почти тридцать лет назад. Отлегло?..
А он не знал, был бы он повержен новостью, что у него есть дочь, что вдруг нашелся кровно родной ему человек, похожий чем-то, может быть, и на него, совпавший с ним, как совпали голоса дочери и матери. Уже давно страшило его одиночество, и вот вдруг..,
– Где вы? – спросил Лосев, догадавшись, что ему жарко, взмок весь. – Взглянуть бы на вас...
Сжалось что-то в висках, тоненький какой-то звон там ожил. Показалось Лосеву, что мчится он назад, в юность свою, со скоростью звука, нет, света, да что там – куда быстрее. Он снова был там, в Ашхабаде, на тридцать лет назад отлетев, он целовал свою Нину. Все вспомнилось! Что там все скорости вселенной по сравнению со скоростью памяти души.
– Я в Домодедове. Я все не решалась вам позвонить, хотя целую неделю прожила в Москве. На все ваши картины сходила, какие где шли. Правда, правда.
– Таня, сколько вам лет? – спросил опять Лосев.
– Мне двадцать семь, двадцать семь.
– Ваш отец жив?
– Отиа я не знаю.
– В Домодедове где вас найти?
– Где? Ну, у кассы ашхабадского рейса,
– Когда отлетает самолет?
– Он должен был уже улететь. Но рейс задерживается из-за погодных условий. Я загадала: если рейс задержится, позвоню вам. Наверное, так бы сделала моя мама. Почему-то мне кажется, она бы так поступила. Скажите, она никогда не звонила вам вот так, из аэропорта, чтобы только услышать голос, и все?..
– Никогда.
– Да... Я горжусь ею, горжусь...– Нина!.. Таня! Я еду к вам! Не улетайте, слышите?!
– Как уж будет с погодой... Где-то там, над Каспием... Вы правда приедете?..
– Еду!
2
Таксисту он сказал все как есть. Почему-то совершенно чужим людям иногда рассказываешь самое сокровенное. Но рассказывая таксисту, он рассказывал и себе. История эта еще никогда им и самому себе не была рассказана. Не мог он возвращаться памятью в те дни, ну не мог.
А этому славному парню с могучей шеей и простодушными глазами стал рассказывать. И себе тоже. Время приспело.
Машина мчалась мимо Кремля, мимо коломенских куполов, мимо рафинадных прямоугольников Орехова-Борисова, солнце светило, сентябрьский день выдался погожим, а в машине рассказ шел о страшной ночи с 5 на 6 октября сорок восьмого года, когда рухнул за одиннадцать секунд город Ашхабад. Он, Лосев, жил тогда там, работал на киностудии, куда был направлен на преддипломную практику. В те одиннадцать секунд скольких жителей города не стало! А от города осталось не то два, не то три дома. Там на студии девушка одна работала. Красивая? Красавица! Такую больше не встречал он ни разу в жизни. Поверьте, весь мир исколесил – не встречал.
Она не погибла в землетрясение, повезло ей. Рухнувшая стена лишь придавила ей ноги. Самолетом ее срочно отправили в Баку. Он отправил, он ее вытащил из-под обломков, раскровенив себе руки, локти,– вот даже и по сей день сохранились шрамы на тыльной стороне правой руки. Вот они, эти шрамы. Лопатой того нельзя было бы сделать, что он тогда сделал руками. Откуда силы у людей брались? Женщины, матери, согнувшись над детьми, своими телами выдерживали тяжесть железных крыш. Умирали под этой тяжестью, но детей спасали. Земля гудела так страшно, так ни на что не похоже, что он, бывший на фронте, испытавший и бомбежки и артобстрелы, про войну такого страха припомнить не мог. И пыль захлестнула улицы. И занялись кругом пожары. А он бежал с ней через весь город, потом остановил кого-то, они сделали из досок носилки, положили ее, побежали дальше. На площади в центре города нашли врачей. Но там, среди пыли и гари, ее нельзя было оставлять. С тем же человеком, имя которого так и не узнал, они отнесли Нину на аэродром. Что там творилось! На войне был, а то, что увидел там, было страшнее. Наверное, потому, что про войну хоть что-то можно было понять, а про землетрясение мозг отказывался от понимания. Он пробился с ней к самолету, он увидел, как самолет взлетел. Потом снова бросился в город, к студии. Он вел себя тогда, как все. А все тогда, кто уцелел, кто мог двигаться, спасали тех, кто был погребен под обломками.
Машина мчалась, шофер где только мог превышал скорость, и орудовцы не свистели ему, угадывая, что тут их свисток будет бессилен.
А что было дальше с той девушкой, что было? Нет, они больше не встретились. Студия рухнула, работы для него там не было, надо было возвращаться в Москву писать диплом. И он уехал. Нет, и потом они ни разу не встречались. Так вышло... А почему так вышло? Водитель – они сидели рядом – лишь спрашивающе скосил глаза, а этот вопрос Лосев сам себе задал. Ответа не было. Так вышло – и все тут. Один малодушный поступок рождает другой, целую цепочку выковывает, и ты и хотел бы, да уже не можешь ее разорвать – момент упущен. Сперва не отыскал, когда уехал из Ашхабада, так уж потом и незачем, стыдно даже как-то, упустив время, что-то предпринимать, Потом – женился, потом – переженился. Память не подпускала его сейчас к правде: так вышло, так вышло.,.
А вот сейчас он мчался в Домодедово, чтобы взглянуть на ее дочь. Если поспеет.
– Такой же голос, как у ее матери, – вслух удивился Лосев и взглянул на шофера. – Представляете?
Водитель поглядывал на рассказчика простодушными глазами, кивал сочувственно и когда тот говорил и когда молчал и гнал машину, чтобы поспеть. Таксисты умеют понимать людей, в таксистах вырабатывается человекознание.
Про этого, что рассказывал, не просто до конца было понять. Мудрен был этот человек, не исповедный. Такие чаще молчат, когда их везут. Щедры на чаевые, но не на слова. Будто отгораживаются от тебя. Одет как на картинке, как в кинофильмах одеваются. Волосы в седину, но крепкий еще мужик. Часы на руке больших денег стоят. Не поймешь кто. Знаменитый артист? Встречал вроде где-то это лицо. Начальство? Наверняка своя машина у него есть, а то и на персональной раскатывает. Все, все у такого человека есть. А вот припекло – глаза таращит, в словах закашливается.
Они приехали. Скрипнули тормоза.
– Ну, удачи вам, – сказал шофер, принимая от Лосева деньги, но и не принимая, когда увидел, что слишком уж большие ему отваливают чаевые. – Зачем же? Беседовали.
– За гон, за риск.
– Ну, если за риск...
Простились. Лосев кинулся к зданию аэропорта, ища двери в бесконечном его стекле.
Стеклянно-пластиковый ангар аэропорта был так открыт взору, что сразу тут ничего нельзя было углядеть. Все уравнивалось в этой громадности, и человек становился малостью, всего лишь цветной деталью, частицей движущейся мозаики. И где-то тут пряталась у всех на виду молодая женщина Таня, поразительно перенявшая голос своей матери. А лицо?
Лосев двинулся вдоль рейсовых касс, отыскивая, от которой отправляли пассажиров на Ашхабад. Он медлил, он не был готов к встрече, хотя мчался на машине и бегом проскочил двери. Спешил, спешил и вдруг оробел. Страшно сделалось, что рухнет, рассыплется через миг его надежда. На что надежда? А вот чтобы встала перед ним Нина. Та, былая. Другую он к не знал. В памяти жила только та, которой было тогда столько же лет, сколько ее дочери. Голоса совпали. Он ждал, он надеялся – продлится чудо. И страшился, что чуда не произойдет.
– Андрей Андреевич... Андрей Лосев, а вот и я. Правда, я похожа на маму? Все говорят...
Он оглянулся стремительно и жадно.
Да, это была Нина. Его Нина. Только в странном для глаз современном обличье – в этих откровенничающих брюках, в слишком яркой кофточке, громадные блескучие очки зачем-то были заведены за лоб, прятались в волосах. Так одевались, так выставлялись молодые женщины сейчас, в сию минуту его жизни. Но странно было смотреть в это родное лицо из той поры и видеть перед собой незнакомку из сегодня.
– Да, вы похожи, – сказал Лосев. – Очень.
Конечно, теперь, вглядевшись, он многие отличия усмотрел и в лице. И все же сходство было поразительным. В главном. А главным в Нинином лице были глаза и словно бы падавший на все лицо их свет, главным была озаренность этого лица, а потому открытость, ясность, погожая ясность. Нинино лицо нельзя было назвать красивым, но этот свет, эта мягкость, эта лучистая распахнутость глаз, они и рождали прелесть этого лица. Да, все-таки его Нина была красавицей. Не всегда, а когда особенно ярко светились ее глаза. Сейчас они светились особенно ярко.
– А теперь, когда рассмотрели, еще похожа? – спросила Таня.
Она тоже прямо и откровенно рассматривала его. Во все глаза на
него смотрела. Так откровенно, так прямо смотреть не каждому дано. Так смотрела всегда Нина. И требовала, чтобы он не отводил глаза. С ней не просто было. Чего-то она не умела понять, ее нетрудно было и обмануть, но вдруг она про такое в тебе догадывалась, про что и сам о себе не знал.
Таня, ее дочь, так же вот глядела на него. Голова кружилась, тридцать лет попятились за какой-то миг.
– Наваждение! – вслух вырвалось у Лосева. – Сколько мне лет? Где я? Куда податься?
Он тотчас профессионально сообразил крошечную сценку, эпизодик, где актеру было дано задание сопоставить день нынешний и день минувший, чтобы мило эдак, не без печали, но и не без юмора отработать растерянность. Все дело ведь в стыках, в работе на столкновениях, сопоставлениях. Так увяз в этих стыках, что в собственной жизни все время режиссировал и актерствовал, будто показывал кому-то на съемочной площадке, как надо все делать. И сам все и делал. Жил играя, играл вживаясь. Самим же собой бывал не часто. Не удавалось.
– И я не пойму, где я, – сказала Таня. – В маминой комнате столько ваших портретов, что мне сейчас показалось, словно я уже дома. Нет, правда. А если оглядеться по сторонам, вот как вы это сделали, то и у нас в Ашхабаде в аэропорту всюду стекло, а за стеклом самолеты.
– Значит, прилетели уже домой?
– Нет, вы правы, это всего лишь наваждение. У нас воздух иначе пахнет. Не забыли, какой к нам воздух приходит с гор и с песков? Горьковатый, тревожный, свежий. У Ашхабада свой запах.
– А у Москвы?
– Не такой отчетливый. И потом, мне кажется, в Москве до десятка разных городов. Правда?
– Пожалуй. – Он слушал ее, смотрел на нее, но был не здесь, не в этой сутолоке аэропорта, а там, на три десятилетия отступя, у какого-то дувала стоял на тихой улочке, в тени карагача. Почудилось, и верно, горьковато и высушенно пах воздух.
– Расскажите мне о маме, – попросил Лосев, зажмуриваясь, чтобы возвратиться в сегодня. – Не хочу верить, что ее нет. Так пусто вдруг стало без нее,
– Помнили?
Вот бы и стать тут самим собой, ответить, не ища жеста, не ища приличествующего выражения лица. Да где там. Уронил голову, уронил руки, сказал скорбно:
– Помнил.
А ведь помнил же, помнил, можно было в этом и не убеждать.
– Вы говорите, мои портреты у вас дома? Зачем?
– Мама любила вас, – просто ответила Таня. – Всю жизнь любила. Все ваши фильмы мы с ней наизусть выучили. Иногда обедаем, а из ваших фильмов ведем разговор. У вас все герои очень находчивые, остроумные, в жизни так не всегда найдешься. Вы сейчас опять что-нибудь снимаете?
– Я сейчас в простое, – сказал Лосев. Ура, сказал не наигрывая.
– Как это?
– Нет сценария. Не знаю, про что снимать.
Господи, столько всего кругом происходит!
– Но надо выбрать. Вы что в жизни делаете?
– О, я уже одну профессию сменила. Начинала учительницей, стала врачом.
– А почему сменили?
– Оказалось, я не умею учить. Тут нужна большая решительность, Ну, если хотите, самомнение, что ли, необходимо. Хоть в малой дозе.
– А чтобы лечить?
– Тут все другое. Тут важнее сочувствие, умение понять. Я терапевт. Впрочем, начинающий. Начинающий врач – это что-то очень зыбкое, даже забавное. Правда, правда. Настоящий врач не может обойтись без душевного опыта. Где его сразу взять? Нужны годы и годы. Но не всякие годы. Помните чеховского Ионыча? Его жизнь согнула. Согнулся и врач.
– Целая философия.
– О, ведь мы, провинциалы, любим порассуждать!
У Нины тоже иногда вспыхивали в глазах такие вот чертенята, и тогда Лосев из стороны наступающей сразу же превращался в сторону обороняющуюся. Но то было раньше, тогда! И Нина была на год старше его. Она была опытнее его, даром что он был на фронте. У нее был за плечами блокадный Ленинград.
А теперь перед ним нынешним стояла девочка. Зажглись чертенятами ее глаза, все так, да только и сам он нынче был чертом, матерым чертом. Он усмехнулся своей мысли, этому сочетанию слов. Матерыми бывают волки, а не черти.
Таня разглядывала его, вглядывалась в него, стараясь понять, чему это он вдруг усмехнулся.
– Что-нибудь вспомнили? – спросила она.
– Все время вспоминаю. Так как же с самолетом? Что там – над Каспием?
– Буря.
– Летал я и в бури. Нет, они тут правильно делают, лучше обождать. Стойте здесь, Танюша, я сейчас поточнее узнаю, что с вашим рейсом.
Лосев повернулся и зашагал, сразу став уверенным, знающим себе цену, убежденный, что и со стороны кто бы ни поглядел, цену ему назначит высокую. И вправду хорошо шел, смел и широк был его шаг, голова сама собой вскинулась.
Таня смотрела ему вслед, в этом Лосев не сомневался. Неотрывно. Изучая. Запоминая. Понять ее было можно. Шутка ли, это был Андрей Лосев, знаменитый кинорежиссер, фильмы которого она знала наизусть. И это был человек, которого любила ее мать. Смолоду и до последнего дня. И это был еще нестарый мужчина. Его еще не за что было жалеть. Вон как идет!
3
Лосев отсутствовал совсем недолго. Все мигом узнал, обо всем договорился. Вылет ее самолета действительно зависел от состояния погоды в районе Каспия. Чуть там просветлеет, как будет объявлена посадка. Ему, Лосеву, было твердо обещано, что по радио заранее выкликнут его фамилию. Мол, Лосев, товарищ Лосев, приготовьтесь к полету.
– Что ж, есть и у моей профессии свои плюсы, – скромно улыбнулся, подводя итог своему рассказу, Лосев. – Милая девушка из диспетчерской, как оказалось, знает мои фильмы.
– А кто знаменитее, актеры или режиссеры? – спросила Таня.
– Знаменитее те, кто знаменитей, – улыбнулся Лосев, – Впрочем, вру, конечно, актеры. Да ведь и я, как вам известно, играю иногда разные рольки. А теперь пошли.
– Куда?
– В ресторан, разумеется. Усядемся в уголке, закажем графин пива, порцию сыра... Нет, не выйдет.
– Почему?
– В этих стекляшках теперь нет уголков. В нынешних ресторанах не подают в графинах бочковое пиво, а в нынешних моих обстоятельствах мне неловко заказывать одну порцию сыра.
– Вы в плену обстоятельств, Лосев?
– Нина так же спросила бы. И так же поглядела бы.
– Вам забавно, что я так похожа на маму?
– Забавно?
– Простите, я не то хотела сказать. Может быть, странно?
– Может быть...
В ресторане – снова стекло и пластик – действительно трудно было отыскать столик. Разве что этот, прижавшийся к стене у входа в кухню. Но то был служебный стол, украшенный даже не одной, а двумя табличками «Занято». Лосев эти таблички снял, отнес на соседний стол и пошел договариваться. Маленькие победы не всегда и не всем даются легко. Таня сжалась, ожидая, что их сейчас погонят от заветного столика. Не только не погнали, но прибежала чуть ли не сама директорша и сама – сама! – стала прибирать на столе.
Уселись. Маленькая победа может и большому человеку принести радость.
– Вы радуетесь, как ребенок, – сказала Таня.—Даже нахмурились от удовольствия.
– Заметили? Это я старался скрыть от вас, что доволен. Шли бы, Танюша, в режиссеры. Приметливая.
– Приметливым надо быть и врачу. Нет, я не приметливая. Как раз очень многое не замечаю.
– Это потому, что у вас слишком распахнуты глаза.
– Красиво сказано. У меня есть друг один. Он бы многое отдал, чтобы изобрести такую фразу.
– Пустой, должно быть, малый?
– Вы не обижайтесь, я и не думала подшучивать. Действительно красиво сказалось. Просто мы с мамой всегда боялись красивых слов. А парень как парень. Философ.
– То есть?
– Ну, самый настоящий. Преподает даже философию в университете.
– Умный, должно быть, до чертиков?
– Не сказала бы. Наверное, ему не надо было становиться философом. Как мне учительницей. Каждый рожден для чего-то своего. Вот вы – вы режиссер.
– А я порой сомневаюсь.
– Это и хорошо, что сомневаетесь. Часто?
– Все чаще*
Скользя, плывя и сияя, подходила к их столику директриса, самолично неся в золотых руках канцелярский графин с пивом и тарелочку с порцией сыра.
– Так?! То?!
О, ей тоже сродни был артистизм!
– То самое! – просиял Лосев. – Хотите ко мне в ассистенты режиссера?
Женщина-медленно улыбнулась, взглянула на Лосева как на ровню себе.
– Ну зачем же?
В этих медленно вышедших из ярких губ словах прозвучало превосходство.
– Ваша правда, вы уже не ассистент, – построжал Лосев. – Пожалуй, мы коллеги. Или и тут я заношусь?
Женщина не ответила. Глядела на него и улыбалась. Вдруг, как фокусник, щелкнула пальцами, и из-за ее спины выскользнула совсем юная жрица еще пока в дешевеньких украшениях, но зато с роскошными яствами на подносе.
Графин с пивом и тарелка с сыром – это была дань прошлому, а икра, а замысловатый башенный салат, а помидоры, обложенные призмами из льда, а еще там что-то и что-то и, наконец, бутылка шампанского, и тоже в ледяных торосах, – это была дань настоящему.
– Прекрасно, прекрасно, – сказал Лосев, глядя, как его прошлое и его настоящее устанавливаются на столе руками директрисы. – А все-таки в вас погиб режиссер.
– Надо же кому-то и людей питать, – сказала дама. – Ну-ну, репетируйте.
Она поплыла от стола, ее помощница упорхнула.
– А что мы репетируем, Андрей Андреевич? – спросила Таня.
– Пустое! Это она сболтнула для светскости. – Лосев вдруг помрачнел. – Или, может быть, я сболтнул, когда заказывал пиво и сыр. Как объяснить такой каприз? Мол, для нужд кино – и все всё делают.
– А как объяснить такой каприз? – спросила Таня. – Вы всегда всем представляетесь или вас узнают?
– Узнают.
– За эти ваши рольки или как режиссера?
– По совокупности, как считаю. Нет, Таня, это не каприз. Это все вы виноваты, уж очень вы похожи на свою маму.
– И мы сейчас там, в какой-нибудь тогдашней «Фирюзе»? И нас мучает жажда? Кстати, очень хочется пить. – Таня протянула руку к графину, налила в бокал пива и стала пить, обливая подбородок, и сразу же налила и Лосеву пива и протянула ему бокал, сверкнув влажными зубами. – Пейте же!
Он смотрел на нее, приподнявшись. Он замешкался, когда принимал из ее руки бокал. У него были движения ослепшего человека.
– Только та разница, что она обращалась ко мне на ты, – сказал он.
– Вы ошибаетесь, мама была другой. Вы забыли ее. Пейте же.
– Мы пили из граненых стаканов, – сказал Лосев.
– Мама рассказывала, что тогда в Ашхабаде всюду продавали красную икру и коробки с крабами.
– Но не всегда был хлеб.
– У нее было только одно приличное платье. Она лишь меняла воротнички.
– Она казалась мне очень нарядной.
– А туфли, туфли! Мама рассказывала, что у нее были одни-единственные туфли, латаные-перелатаные.
– У нее была очень легкая походка, но я не помню, какие у нее были туфли.
– Нет, вы не забыли ее. Но только вы преувеличиваете наше сходство.
– Так ведь все же говорят.
– Это на первый взгляд. А у вас не первый взгляд. Хотя вы почти меня не видите. Смотрите в упор, но мимо меня. Вы там сейчас?
– И там и здесь. Вы не правы, Таня. Я не забыл вашу маму, я знал ее, вам неведомую. Еще до вас. Сколько вам лет?
– Я же говорила – двадцать семь. Показать паспорт?
– Паспорт может и соврать.
– Господи, вы думаете, что я ваша дочка?! У вас есть дети?
– Нет.
– И вдруг взрослая дочь. Никого не было – и вдруг родная дочь. Как интересно! Какой сюжет для сценария! Современная мелодрама! Кассовый фильм! А вы говорите, у вас нет сценария.
– И нет дочери.
– Есть ваши фильмы.
– Иногда мне кажется, что их нет. Иногда – что они есть. Сейчас вот ни об одном не хочется вспомнить.
– Вот что, теперь, после пива, давайте выпьем вашего шампанского. Только, пожалуйста, откройте бутылку сами. Шпалы настилать и шампанское открывать – это не женская работа.
– Так бы могла сказать Нина... Открыл! – Он умело управлялся с шампанским, не страшась выплескивающейся пены. – Пьем! А знаете за что? За ваш голос. Из миллиона бы узнал.
– Но если вы так ее любили, отчего же сбежали тогда?
– Я не сбежал. Я просто не знал, что люблю. Мальчишкой был. Дураком. Смолоду мы не знаем, что все дается раз в жизни.
– А прошли войну. О тех, кто прошел войну, я всегда думаю как о героях и мудрецах.
– А мы не были ни героями, ни мудрецами. Тогда не было людей, не прошедших войну. И всем нам жадно хотелось жить и, знаете, обрести беспечность, делать глупости. Можете быть уверены, мы их и делали.
– На какое завидное время пришлась ваша молодость.
– Молодость всегда приходится на завидное время. Все дело в молодости. Вот сейчас полетите в свой Ашхабад... И кто-то там вас встретит... Этот философ... Он женат?
– Да, и многодетен.
– Ну, тогда какой-нибудь молодой врач вас встретит, небрежно одетый, длинноногий, слегка похожий на Олега Ефремова. В руке у него будет смятый букетик, нет, не в руке, он его позабудет в собственном кармане. Вы сами добудете этот букет из кармана его пиджака.
– Режиссируете?
– А что, непохоже?
– Нет. Во-первых, встречать меня будут человек десять в расчете на то, что я исполнила их заказы. И женщины и мужчины. Во-вторых, цветы осенью в Ашхабаде не дарят. Слишком долго длятся у нас цветы. В-третьих, тот, кого бы я хотела увидеть, не придет.
– Поссорились?
– Да, но мы друзья. Друзья... – Таня вслушалась в это слово, как бы вгляделась в него. Опечалилось, стало угасать ее ясное лицо.
Так бывало, так уже бывало когда-то, когда он обижал свою Нину.
Лосев спросил:
– Что привело вас в Москву, Танюша?
– Приятельница угодила в больницу. Ехала из отпуска, с курорта, а попала на операционный стол.
– И вы прилетели к ней из Ашхабада?
– В Москве у нее никого. Привезла ей кое-что, убедилась, что поправляется, поговорила с хирургом. Оказался отличным хирургом и отличным парнем. Этакий доктор Гааз при бороде и в джинсах. Слыхали про доктора Гааза? Он внедрял в русскую медицину доброту и сострадание как синонимы долга врача. Мир не без добрых людей и поныне.
– А где вы у нас тут жили?
– У старушки одной, маминой приятельницы. Мир не без добрых людей.
Он вслушивался в ее с першинкой, низкий, глубокий голос, взглядывал на нее, как профессия приучила, коротким пристальным вскидом глаз, все стараясь понять эту молодую женщину, живущую в мире не без добрых людей. Сам он жил в каком-то ином мире. Из этого мира не мчались за тысячи километров, чтобы навестить приятельницу в больнице. В этом мире не было старушек, у которых можно было бы запросто остановиться на неделю проездом через Москву. Его мир лишь казался общительным, а был замкнут, был широк на жест, но скуп на поступок. Впрочем, свой мир ты творишь сам. Это ты стал таким. Замкнулся, оскудел, так не вини других. И все потому, что в простое, что нет работы. Причина более чем достаточная, чтобы искать кругом виноватых. И вот чтобы с поспешностью осушить бокал. Порой помогали и эти заемные градусы бодрости.
– А мне зачем позвонили? – спросил Лосев. – Выпейте, в самолете легче вздремнется.
Таня выпила, глядя на него чуть поверх кромки бокала. И что-то углядела, раздумала отвечать.
– Думали, что смогу помочь в чем-то, но тотчас и раздумали, изверились во мне? – спросил Лосев.
Таня не ответила.
Самолеты медленно протягивались за стеклянной стеной. Рокот то смолкал, то надвигался. Не верилось, что за какие-нибудь три часа одна из этих машин перенесет девушку, сидящую перед ним, в Ашхабад. Но знал, что перенесет. Она выйдет из самолета, вдохнет горьковатый, пахнущий пустыней и горами воздух, увидит своих друзей, которым она что-то там привезла из столицы, заспешит им навстречу, они обступят ее, приветствуя, спрашивая, рассказывая, – и все, и она забудет о нем, о Лосеве, об этом давнем друге ее матери, который, так беспомощно, так сбивчиво, так жалко позируя, режиссирует перед ней прошлое. Им оставалось прожить вместе какие-то минуты, ну час. Он возненавидел себя за этот свой плен у собственной профессии. Отринуть все, весь лоск, эту умелость, эту постоянную готовность к тому, что тебя узнают, постыдную жажду эту, чтобы тебя узнавали, отринуть и побыть самим собой в этом странно смешавшемся прошлом и настоящем, с этой Таней-Ниной, с тоской в себе и радостью.