Текст книги "Сейсмический пояс"
Автор книги: Лазарь Карелин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
– Верно! Объяснитесь потом! – Дамир шагнул в комнату, отдавая глазам Лосева прихожую.
На крохотном пространстве, где и двоим трудно было разминуться, Лосев увидел два разобщеннейших существа. Ее и Его, отстранившихся друг от друга, с готовыми кинуться навстречу руками. Хорошо, отлично была поставлена режиссером-жизнью эта крохотная сценка. Тут ничего нельзя было ни убавить, ни прибавить. Была ссора. Но он пришел. Он смирил гордыню, он здесь. Она счастлива, но она еще не простила. И первого слова нет ни у него, ни у нее. Все в точку, все прочитывается. Можно командовать: «Камера!»
Мешало, что Лосев знал этого вытянувшегося в струну, протягивающего отведенные руки парня. Это мешало. Приходилось вспоминать, двоилось зрение. Так вот он – ее друг, ее радость, ее печаль, ее горе. Все прочитывалось. Жизнь учила режиссуре. Пламенной режиссуре, не без боли, не без собственного участия, ибо в стену вжималась его Таня и в ее глазах была боль, которая уже была и его болью.
Но кто этот парень? Необходимо было вспомнить его. Но для этого надо было далеко назад отбежать памяти, покинуть этот город, вернуть себя в предсегодняшнюю жизнь.
Они почувствовали, что на них смотрят, и сдвинулись. Таня оглянулась, погасив глаза, парень улыбнулся привычно, заученно, ибо сверх меры хороша была его улыбка. Лосев вспомнил: это был Чары Агаханов, недавний его студент по режиссерской мастерской во ВГИКе. Самая лучшая улыбка на курсе, во всем институте, может быть, во всей Москве. Вспыхивающая улыбка, прибавляющая света. И вспыхивающий характер. А то вдруг в сон погружался человек. Говорлив или молчалив. Порой мрачен, замкнут – не дозовешься. И только улыбка, часто машинальная, посверк этот поразительно, белых зубов.
– Здравствуйте, учитель! – сказал Чары, протягивая руки, и пошел к Лосеву, забирая в плен его своей улыбкой.
– Здравствуй, Чары. Совсем забыл, что ты здесь.
– А где же мне еще быть?
Таня смотрела на них, выверяя каждый жест, вслушиваясь в каждое слово, ей важно было что-то понять, установить, решить для себя, наблюдая их встречу. Все так, все прочитывалось: ей важно было понять, как он, Лосев, оценивает этого парня, этого своего недавнего ученика, совпадает ли явь с тем, что Чары ей рассказывал, не нафантазировал ли Чары. Вот он назвал его учителем, а был ли он действительно его учеником? Учеником не потому только, что зачислен был в его мастерскую, а потому, что они совпадали в своих пристрастиях в искусстве, потому, что старший был интересен и нужен младшему?
Лосев небрежно вел свою мастерскую во ВГИКе, часто пропускал занятия – то съемки, то командировки, то просто не успевал настроиться. Но бывали и счастливые часы у него с ребятами, вдохновенные, азартные. Вот в те часы чем был для него Чары Агаханов, студент из Туркмении, диковатый, красивый, с богоданной улыбкой паренек? К счастью, вспомнилось, что было с ним интересно. И отклик вспомнился, отклик интереса в молодых горячих глазах. И потому не соврал он перед Таней, когда обнял Чары, когда расцеловались они, – не соврал, не подладился под ее желание, угаданное, прочитанное им.
– Правда, правда, очень рад!—сказал Лосев, поверх головы Чары глянув на Таню.
Она расцвела глазами.
– Правда, правда?
Лосев покивал ей, все еще сжимая в руках суховатые угластые плечи Чары.
Вот когда она подружилась с Лосевым – вот в этот миг, когда он так добр был с ее Чары, когда признал его, подтвердил, что Чары не хвастал, говоря ей, что был дружен с режиссером Лосевым. Все прочитывалось!
– Я очень рад, очень рад, что вы здесь, Андрей Андреевич! – сказал Чары, так разволновавшись, что позабыл даже улыбнуться.
– И я рад. Начал что-нибудь делать? Дали картину?
Полуобнявшись, они подошли к столу, у которого их уже ждали налитые Дамиром рюмки, сели рядышком.
– Особый разговор,– сказал Чары и помрачнел, но тотчас вспомнил об улыбке.– Уделите мне потом минуточку? Потом, завтра?
– Конечно.
– А теперь выпьем за ваше возвращение! – Чары поднялся, вытянулся, вскинул руку с рюмкой. И так быстры, стремительны были его движения, что он показался Лосеву сверкнувшим клинком. – Таня! – позвал Чары.– Прошу тебя разделить мой тост.
Таня подошла к столу, ее глаза смеялись.
– А можно мне с мужчинами? Знаете, Андрей Андреевич, он, этот ваш ученик, не любит, когда женщины сидят за одним столом с мужчинами. Впрочем, он и за столом-то сидеть не любит. Ему бы ковер, подушку под локоть. И чтобы тенями появлялись женщины, принося и унося.
– Таня! – сказал Чары, и в голосе его умоляющая забилась нота.– Не будем сегодня ссориться. Я гость в твоем доме. Не забывай, пожалуйста.
– Не будем, не будем. Дамир, налей мне, но совсем чуть-чуть. Противно пить эту гадость, когда такой хороший вечер.
– Таня,– помолил Чары,– прошу тебя, не называй гадостью то, что пьют твои гости!
– О, прости! Вот тут ты прав! Так выпьем же!
Чокнувшись со всеми, Лосев не стал лить, лишь пригубил. Он сейчас берег свою зоркость. Столько всего увиделось! Сам на себя сумел глянуть со стороны. Он был отцом здесь. А рядом были его дети. Его дети! Дочь и ее жених. Да, да, какое странное, неизведанное, счастливое, но с болью пополам, радостное и горькое чувство! Он во все глаза смотрел на них и на себя. Вслушивался в их голоса и в себя самого. Как странно ему было сейчас, как радостно, как больно. Опоздал... Пропустил... Наверстает ли?.. Да полно, отец ли он?!
– Вы не пьете,– сказал Чары.– Вам не понравился мой тост?
– Я много уже выпил сегодня. А не пью, потому что понравился твой тост.
– Понял! – кивнул Чары.– Понял! Но мы все выпьем за вас! Можно?
– Только не нужно слова произносить.
– Понял! – кивнул Чары, безмерно счастливый, что так понимает своего учителя.– В кино мы задыхаемся от слов. И в жизни тоже.
Лосев глядел, как молодость усердно пьет за него, и сам выпил, потому что особая зоркость ему уже больше не требовалась. Сверх меры все углядел. И сверх меры устал. Он бывал так выжат после съемок, после труднейшей, не дававшейся сцены, когда только к самому концу смены что-то начинало получаться, прояснялось, доходило до ума и у актеров и у самого. Но уже был сорван голос, иссушены глаза, саднило сердце.
Лосев прижал ладони к лицу, перемогая усталость. Это было не его движение, это движение он перенял сегодня у Тани.
– Видишь! – услышал он ликующий голос Чары.– Видишь!
Приметливый, подумалось Лосеву, да только все наоборот.
9
Он поднялся, ощутив себя в каком-то новом качестве, понимая, что может уйти, никого не обидев и не ссылаясь на усталость, а потому, что должно ему уйти, чтобы дать молодым свободу, этим взрослым детям – детям! – свободу от его отцовской – отцовской! – опеки. И его не стали удерживать, ибо его уход был понят именно так, как понят был им самим. Новое чувство, странное, неизведанное. И обрадовало, что Чары огорчило его решение уйти. Но и Чары, взглянув огорченно, не стал его удерживать. А Таня сказала:
– Вам действительно надо отдохнуть. Акклиматизироваться надо. Ведь в Москве, когда мы вылетали, было семь градусов тепла, а здесь до тридцати.
Но уйти ему не пришлось. Снова подал голос дверной звонок, посмелей, чем от руки Дамира, но и про этого человека нельзя было сказать, что он бесцеремонен. Очень сдержанно прозвучал звонок.
– Лена! – обрадовалась Таня, заспешив к двери.
– И наверняка со свитой,– сказал Дамир.– Принесут ли что выпить?
– Могли бы позвонить сперва по телефону,– помрачнел Чары. Он обернулся к Лосеву за поддержкой.– Почему-то считается в порядке вещей, что к Тане можно являться чуть ли не за полночь. Ну куда это годится?
– Верно, надо звонить, предупреждать,– сказал Лосев.
– А к ней без всякого звонка. Принимай. Пои чаем. Ставь пластинки. Ну куда это годится?
– Открытый дом, отверстая душа,– сказал Дамир.– Еще при Нине Васильевне заведено. Сколько себя помню, чуть беда, обидели мальчика – к ним. И напоят, и накормят, и спать уложат. В моем случае подставляли к тахте стул.
– Ну куда это годится?! – Глаза Чары вспыхнули гневом.– Караван-сарай! А когда я сказал ей об этом, она сказала, что я сухой человек. Андрей Андреевич, кто прав?
– Погоди, разберусь.
Явились, так сказать, всем ресторанным столиком: и Елена Кошелева, и бородатый философ, и оба литератора, взысканный и не взысканный удачей. А кстати, литераторы ли? Ведь сказано, у него стереотип мышления. Возможно, возможно, мышление тоже может притомиться. Лосев наклонился к Чары, спросил шепотом:
– Тот, нарядный, он кто?
– Никто точно не знает. Откликается на имя Сергей. Кажется, в звании капитана.
– У-у!
– Как вы знаете, рядом с нами проходит государственная граница.
– А тот, ниспровергатель?
– Здорово сказано, учитель! – Чары явно нравилось шептаться с Лосевым.– А он наш брат, киношник. Пишет сценарии, которые никто почему-то не ставит.
– Ну хоть что-то да угадал,– усмехнулся Лосев.– Способный?
– Когда так долго у человека ничего не идет, его начинают считать способным.
– Ого! Сам додумался?
– Но ведь я ваш ученик.
– Ну-ну.
Новые гости уже вступили в комнату, и Лосев пошел навстречу Елене Кошелевой, про которую уже знал, что она защитница, но что сама вот беззащитная. И это знание по-иному настроило его зрение, женщина эта сейчас ему куда больше понравилась, чем с первого взгляда. Он углядел в ней женственность, и мягкость, и ту самую беззащитность, которая тоже была ей к лицу, как и загадочная все-таки профессия юриста, повевавшая строгостью.
Капитан принес бутылку вина, философ выложил на стол какие-то свертки с едой – все начиналось, как говорится, снова да ладом.
– Вот видите,– пожаловался Лосеву Чары.– А ей завтра в семь утра вставать на работу.
– Так прогони их,– улыбнулся Лосев, всматриваясь в Чары, довольный его рассерженностью.
– Это не мой дом.
– Пока?
Вздрогнули глаза Чары, а Лосев понял, что нельзя было так спрашивать, что отец бы, будь он отцом Тани, такой вопрос Чары не задал бы. Тоньше, трепетней, ранимее за нее, за Таню, надо было становиться ему, если он считал ее своей дочерью.
– Прости, Чары,– огорченно сказал Лосев.– Прости, устал я. Сбиваюсь.
Елена Кошелева – ее усадили рядом с Лосевым – услышала.
– У вас повадки столичного льва, хотя и очень усталого, согласна. Что-то уже узнали про меня? Что разведена? Что одинока?
– Узнал, но не так конкретно.
– Нужен намек. Остальное домысливается. Верно?
– Верно. Но необязательно верно. Случается, стереотип мышления подводит.
– Обиделись? Не обращайте внимания. Наш Гришенька от учености своей впал в гордыню. Грубит людям. Убежден, наивный человек, что познал все истины.
– Лена! – подал голос философ Гриша.– За наивного человека спасибо – что может быть краше наивности? – а вообще-то ты язвишь.
– Услышал? Я на это и рассчитывала. Но раз ты согласен быть наивным, так будь еще и кротким. Попробуй, Гриша, весь этот вечер быть кротким, наивным, Слушающим, а не вещающим.
– Пропадет у человека вечерок! – рассмеялся капитан Сергей.
– Ничего, он восполнит упущенное,– сказал ниспровергатель, щурясь, будто от едкого табачного дыма.– Он вполне может отыграться на своих студентах.
– Мои студенты собирают хлопок,– сказал Гриша.
– Вот и езжай к ним, открывай в поле афинскую школу.
– Идея!
– Друзья! Достопочтенные друзья мои! – поднялся капитан Сергей.– Предлагаю чуть выпить! Есть тост, свежий, как этот ветер с гор.– Он указал рукой на распахнувшееся со стуком в этот миг окно, в которое ворвался горьковатый, с песочком ветер.
– За дам! – сказал Дамир.– Неужели угадал?
– А вот и нет!
– За его величество кино,– сказал ниспровергатель, щурясь.– И за знаменитых здесь его представителей.
– А вот и нет!
– Господи, так это же Андрюша Лосев!..– послышался изумленный голос от окна, прерывающийся, будто наносимый ветром.
Лосев обернулся, но сперва ничего не разглядел в вечерней за окном мгле.
– Тетя Аня, это вы? – крикнула Таня.
– Я, я, деточка.
Голова старой женщины возникла в раме окна. Седые волосы, несметное число морщин. Но глаза не поблекли и над ними все те же, вмиг узнанные Лосевым, караулили правду строгие брови.
– Аня! Айкануш!
Он кинулся к окну, прижался лбом к этим проволочным бровям, ткнулся губами в старческую податливую щеку. И вдруг, совсем позабыв, сколько ему лет и сколько лет этой седой женщине, он подхватил ее под локти, приподнял, удивившись, что так легко его рукам, и втащил свою Айкануш, хрупкую, усохшую старушку эту, в комнату. На ней было черное платье, глухое, траурное. Лосев разжал руки, опомнившись. А от стола ему хлопали. Он яростно обернулся на хлопки, и они смолкли. Только брови и глаза, только эти проволочные брови и зоркие, мудрые глаза сохранились от былой Айкануш.
– Что, высохла твоя Айкануш? – спросила старая женщина.– А ты зачем приехал? Нины нет. Опоздал. Долго ехал.
Лосев молчал, опустив голову. Он и глаза закрыл. Так легче было отбежать – туда, где неумолчно звенел смех маленькой верткой армяночки, зоркоглазой, бедовой, их верной с Ниной подруги.
– Тетя Аня, как хорошо, что вы пришли,– сказала Таня.– Садитесь к столу, пожалуйста.
– Я не пришла, меня втащили в окно. Даже не пойму, в гостях я или нет. Я не привыкла ходить в гости через окна. Ох, Андрей Лосев, ты все такой же! Почему, скажите мне, умные люди, мужчин не карает время?
У нее был хрипловатый голос, напористый. Ее русский язык был пересыпан острыми камушками. То, как она произносила слова, будто гнала их каменистым ручьем, и голос тоже жили в ней от былого. И если закрыть глаза и если забыть, где ты и какой год на календаре, целую жизнь если позабыть, то вот и возвратился ты в ту, в молодую свою жизнь, в начало всех решений.
– Послушай, Андрей Лосев, ты что там увидел, за закрытыми глазами?
– Тебя, Айкануш.
– О, слишком далеко заглянул! Возвращайся! Танюша, с приездом, доченька. Так вот кого привезла ты из Москвы. А лекарство мне привезла?
– Привезла, тетя Аня.
– Спасибо. Еще хочу пожить. Вот ведь какая она, жизнь, дети. Никак нельзя соскучиться. Пожалуйста, сам Андрей Лосев передо мной. Интересно жить, дети.
Она медленно подошла к столу, маленькие шажки ее обрели торжественность. Она торжественно, вытянувшись, села на подставленный ей Дамиром стул. Неспешно поводя глазами, оглядела застолье и всех участников его, спросила:
– Пируете? А какой нынче праздник?
– Таня вернулась из Москвы,– сказал Чары.
– И не одна, как видите,– сказала Кошелева.
– Так, так, так, так,– покивала седая голова.– Всех вас знаю. Вы хорошие люди. Но зачем столько пьете? Если радость, водка не нужна, если горе, водка не поможет. Мы раньше разве пили столько, Андрей?
– Кажется, чуть поменьше.
– Совсем мало пили.
– Только кончилась война, испытывали материальные затруднения,– сказал философ Гриша.
– Нет, не поэтому. На выпивку всегда найдется. Да, кончилась война. Мы были очень счастливыми тогда. Не хотелось пить.
– По-своему всякое поколение и счастливо и несчастливо,– сказал Гриша.
– Ты все понимаешь! – отчего-то вдруг рассердился Чары.– По– своему...
– Прости, но а как же мне еще понимать?
– Иногда хорошо что-то и не понять. В виде исключения. А то живем, все всё понимая. Задохнуться можно!
– Но в том-то и дело, что никто никого не желает понять! – горячо заговорил неудачливый сценарист, впервые за весь вечер разжмурив колючие глаза. И такие они печальные оказались, такие недоумевающие, будто очень близорукий человек сдернул очки.
Лосев поднялся, отошел к окну, за которым был Ашхабад. Все тот же, что и три десятилетия назад. Ничего не было видно за окном. И потому это был все тот же город. Упали одни стены, встали другие. Так было, так будет. Что же тогда город? А город – это не стены, хоть город пошел от стен. Город – это люди, которые в нем живут. Все дело в людях. Можно далеко уехать и быть ашхабадцем, можно жить здесь и быть москвичом. А он кто? Где его город?
За спиной задвигались стулья, там поднимались, там прощались, собираясь уходить. К Лосеву подошла Таня.
– Почему-то вдруг все заспешили домой,– сказал она.– Я не удерживаю, вам надо отдохнуть.– И вдруг спросила: – Как он вам? Мама не хотела, чтобы я шла за него. Трудный характер! – Чтобы ее не услышали в комнате, Таня далеко высунулась в окно, и оттуда, из звездной темноты, шел к Лосеву ее шепот.
Он тоже высунулся в окно, к звездам. Задумался, прежде чем ответить. Что ответить? Непросто сейчас ему было ответить. Он не смел советовать. Решительный в своих поступках человек, он вдруг растерялся, испугался. Так мы пугаемся за близких людей, больше пугаемся, чем за себя.
– Он хочет поговорить с вами,– шептала Таня.– Но кого он любит, меня или режиссера Лосева? Не пойму! Он верит в легенду. Он вцепился в нее! Теперь вы понимаете?..
К ним подошел Чары.
– О чем вы шепчетесь?
– О тебе. Правда, правда.
– И что решили?
К ним подошла седенькая Айкануш.
– Андрей Лосев, ты затащил меня в дом через окно. А из дома тоже через окно будешь провожать?
– Да, да, я провожу тебя, Айкануш! – обрадовался, засуетился Лосев.– Нет уж, а теперь по всем правилам, через дверь!
– Я недалеко живу. Пойдем.– Она взяла Лосева за руку, повела к двери.– До свиданья, дети. Простите, что нарушила ваш вечер. У вас их еще много будет, а нам, старикам, надо спешить.
Гурьбой вышли из квартиры. У всех на глазах, замкнув дверь, Таня сунула ключ под коврик.
– Андрей Андреевич, если вернетесь первым, ключ вот здесь.
– Где лежит этот ключ, знает весь город,– сказала Елена Кошелева.– Спасительный ключ, До свиданья, Андрей Андреевич!
– До свиданья!
– Я завтра заеду за вами, свезу в «Фирюзу», на границу,– посулил капитан в штатском, шагнув в темноту двора.– До свиданья!
– До свиданья!
– Уж как хотите, я притащу вам завтра свой последний сценарий! – пообещал сценарист.– До свиданья!
– До свиданья!
– А я, уж как хотите, а затащу вас к ребятам в университет! – крикнул бородатый философ.– Подискутируем об уровне современного кинематографа.
– Твои ребята собирают хлопок, – сказал Чары.
Все уже разбрелись, скрылись в темноте, перекликались, не видя друг друга.
– Ничего! На Лосева народ соберется! Условились, Андрей Андреевич? До свиданья!,
– До свиданья, друзья, до свиданья!
10
Какими-то переулочками сразу повела его Айкануш, где почти не было фонарей, где дома были одноэтажными и с высокими оградами-дувалами. В старый, в былой Ашхабад ввела. Лосев знал, что и эти дома и дувалы недавней постройки – ведь после землетрясения во всем городе уцелело лишь здание банка и здание бывшей женской гимназии,– но сейчас, в темноте, перешагивая арычные желоба, Лосев снова шел по своему Ашхабаду, вступал в былое. И рядом была Аня, Айкануш. Когда-то куда-то так же вот шли они. Когда-то куда-то...
– Не поздно к тебе? – спросил Лосев.– Наверное, у тебя строгий муж. Еще шуганет.
– У меня нет мужа. И не было.
– Помнится, за тобой ухаживал один паренек. Боксер. Я помню, как он однажды в «Фирюзе» раскидал целую кучу хулиганов. Лихой был парень!
– Он погиб в землетрясение.
– Ты любила его?
– Как смешно ты спрашиваешь. Другие мне были не нужны.
– Так и живешь одна?
– Почему одна? Я еще нужна людям. Ты знаешь, какая у меня профессия?
– Забыл.
– Я акушерка. Половина тех, кто живет здесь, лежали вот на этих ладонях.
– А Таня?
– Не спеши. Дойдет очередь и до Тани. Ты надолго к нам?
– Не знаю. Дня на четыре, на неделю. Я сорвался даже без вещей. Таня позвонила, я приехал к ней в аэропорт, и вот...
– Так это Таня тебе позвонила? А я подумала, что ты сам разыскал ее.
– Но я даже не знал о ее существовании.
– Да. Верно, Уехал – и все. Ты хоть справлялся о судьбе Нины у кого-нибудь из ашхабадцев?
– Нет.
– Уехал – и все. А теперь приехал. Мы пришли, Андрей. Я тебя не к себе в дом привела, а к своей подруге. Она говорит, что вы были знакомы. Ждет нас. Входи.
В высоком дувале, выше роста человеческого, темнела узкая низкая дверца с тяжелым кольцом. Дверца эта отпахнулась бесшумно и сама по себе, не понадобилось колотить кольцом. Зато залился тоненько собачий голосок, захлебывающийся от радости.
– Здравствуй, здравствуй, Макс,– сказала Айкануш.– Принимай гостя.
Лосев шагнул во двор, страшась наступить на крошечную собачонку, тойтерьерчика, вившегося у его ног. Выстланная камнями тропа вела к крыльцу дома, на ступенях которого стояла женщина. Скудный свет из приоткрытой двери в дом освещал ее загадочно, предвещая. Показалось, что он бывал уже в этом доме, по такой же из камней ступал тропе к крыльцу, такой же беззлобный, заливистый встречал его лай. Свет может чудеса творить. Свет так положил на землю тень женщины, стоявшей в дверях, что тень эта вытончилась, выстройнилась, много моложе став своей владелицы, и тень эта тоже была из знакомых снов, из былой поры.
– Свиделись все-таки,– сказала женщина.– Входи, Андрей. Входи, полуночник.
«Полуночник»! Это слово принадлежало ему, частенько говорилось о нем тогда, в той жизни. А все-таки у женщин не стареют голоса.
– Кира?! Ты?!
– Я, кому же еще быть?
Лосев медлил, не решался приблизиться к женщине, коснуться ее опустившейся ему навстречу руки. Он знал, что шаг только ступит, как все разрушится, как нагрянет снова эта мука узнавания неузнаваемого лица.
– И все тот же Макс у тебя? Он даже вроде узнал меня.
– Хватился! Тот, что узнавал тебя, погиб в землетрясение. А этот Макс у меня четвертый. Ну входи, не страшись.– Кира повернулась, вошла в дом, широко распахнув дверь. Свету прибавилось, и все стало сегодняшним.
Кира, известная всему городу буфетчица из ресторана «Фирюза», не такая уж и красавица, но с огоньком женщина, стройная, стремительная, остроглазая, сейчас шла перед Лосевым, тяжкими поводя бедрами. Макс, той же породы собачонка, вился в ногах, но был четвертым Максом, старым, облинялым, раскормленным.
В комнате, где все лампы были зажжены – и над столом, и над тахтой, и в торшере возле кресла,– сидел за столом прямой, строгий, со вскинутой головкой Петр Рогов.
– Со мной не пошел, а все равно пришел,– сказал Рогов.– Давай выходи на свет.
– Вот ведь чудной,– сказала Кира.– Все лампы запалил.
– А мы света не боимся.
– Вам что, а каково нам, женщинам? Да, это я! – Кира рывком обернулась к Лосеву с такой решимостью, как в воду бросаются.
Он ждал утраты, обвала этого, когда сминается в памяти былой образ, когда глазам остаются одни, руины, он был уже готов солгать, что узнал, конечно же. Но не пришлось, к счастью, лгать. Удивительно убереглось лицо женщины, живым проступило из прошлого. Только было оно тогда худым, подпаленным внутренним огоньком, с втянутыми смуглыми щеками, а стало теперь полным, успокоенным, румяным. Но – красивым, чуть ли не более красивым, чем прежде.
Что было у них прежде? Она была подругой Нины, не очень близкой, точнее сказать, приятельницей. И вот эта приятельница, когда Нина лежала в бакинской больнице, оказалась рядом с Лосевым. Города не было, домов не стало, все ютились где кто мог, в отрытых наскоро землянках, в палатках. А уже кончался октябрь, нагрянули небывалые для этих мест холода. Было промозгло, руины и времянки в них были погружены в темноту, черная пыль все еще блуждала над городом, смрадным духом тянуло из-под каждой стены. Было сыро, жутковато, мир вокруг был озвучен стонами женщин, день и ночь оплакивавших потерю детей. И вот в этом во всем, оказавшись рядом в какой-то землянке, они сблизились. Не собирались, не тянулись друг к другу, а так вышло. Он вспомнил ее шепот в ту ночь: «Грех-то какой, грех какой! Как я Нине в глаза погляжу?» Уж добродетельной-то эта Кира никогда не была, а тут устыдилась. Вскоре он уехал в Москву. Все оборвал.
Оказывается, ничего не обрывается в жизни. Уж эту-то Киру он начисто забыл. И вот она перед ним, а он перед ней. И еще перед Айкануш. И перед Петром Роговым, с которым тоже – это уж совсем удивительно – не оборвана нить. Прожита целая жизнь, иная, ничем не напоминавшая ашхабадскую его юность, а связи остались. Эти люди, по сути чужие, имели на него какое-то право, могли обсуждать его поступки, выговаривать за что-то. Вот запалил Рогов, бывший оператор, все светильники, так сказать, поставил свет на него, на Лосева, будто собрался снимать. А что за сцена будет сниматься? О чем пойдет разговор? Лосев огляделся усмешливо. Стены комнаты были увешаны коврами, и дорогими. Много хрусталя столпилось в серванте. Стол был застлан дорогой, ручной вышивки скатертью. На столе было изобильно, но на женский вкус. Не было водки, стояли сладкие вина, «Тербаш», «Безмеин»—тоже позабытые ашхабадские вина, изготовленные из сладчайшего туркменского винограда. Чайники маленькие стояли, заваренные гок-чаем, даром что тут не было туркмен. И пиалы высились горкой вместо стаканов. Здесь не было туркмен, но жившая тут русская женщина сроднилась с Туркменией. И ее друзья тоже были от этой земли побегами. А он был чужаком здесь. Но не оборвались связавшие их нити, сейчас натянувшиеся так, что, казалось, был слышен их звон. Все ясно: эти трое собираются судить его, Лосева. За что, собственно? Что уехал тогда? Буфетчица, натаскавшая в свой дом столько ковров, что уж не ей быть праведницей, женщина, сама же согрешившая с ним; и этот пьянчужка, по целым дням гоняющийся за бутылкой; и эта незнакомая старушка, оставившая в прошлом былую Айкануш,– они вознамерились судить его, выговаривать ему, будто был он дезертиром.
– Садись, Андрей, чай станем пить,– сказала Кира.– Вина налить? Сладенького?
– Нет, голова утром расколется, если еще вина добавить.
– И мне нет,– сказал Рогов, сам себе изумляясь.
– А я бы выпила,– сказала Айкануш.– Мужчины у нас пьяноватые, надо подравняться.
Не было перерыва в их общении почти в тридцать лет, не было разницы в их положении в жизни – ровней они ему были.
– И я чуть выпью,– сказала Кира.– Андрей, помнишь, как чай зеленый наливают? Сперва чуть плесни в пиалу, потом вылей назад в чайник, а уж потом опять в пиалу. И под карамельки его пьют, вприкуску, под самые дешевенькие конфетки. Ты что, собираешься все архивы перерыть, чтобы доказать, что Таня твоя дочь?
Вот! Началось!
– Пускай, Петя, мотор. Камера!—сказал Лосев и стал на эту камеру работать, стал наливать из чайника в пиалу, а потом из пиалы в чайник, а затем назад в пиалу. Ловко у него получалось, дубля не потребуется.
– Отца в бумагах Нина не обозначила,– сказал Рогов.– Не захотела. Чего рыться, зачем?
– Вся ее комната увешана моими портретами,– сказал Лосев.– Зачем?
– Ну, ценила как режиссера. Киношница же.
– Петя, ты этот разговор прямо веди,– строго сказала Айкануш.– Документы одно, а сердцу не прикажешь.
– Айкануш! – вскинулся Лосев.– Ты должна все знать! Ты не можешь не знать! Скажи правду: Таня дочь мне или нет?
Если отец, так должен знать об этом, а если не знаешь, так какая она тебе дочь?
– Ну, так случилось! Развела жизнь. Скажи, прошу тебя: дочь мне Таня или нет?
– Не знаю. Я ведь тогда тоже в больницу угодила. Нина лежала в Баку, я в Ташкенте.
– А потом, потом?
– Зачем тебе это потом? – спросила Кира.– Потом тебя не стало, а Нина вернулась из больницы калекой. Больше года пробыла в Баку и вернулась на костылях.
– С ребенком?
– Не знаю. Я избегала тогда встречаться с ней. Стыдно мне было. Забыл почему?
– Не забыл.
– Нет, забыл. Помнил бы, была бы такая дрянь, как я, хоть в одном твоем фильме. А у тебя все чистенькие. Забыл. Только сейчас вспомнил. Сразу, вместе – и меня и Макса.
– И Нины в его фильмах нет,– сказал Рогов.– Вычеркнул из памяти.
– Неправда! Есть Нина, она есть!
– Развеселая такая, с ямочками, быстроногая? Мы ту забыли, мы с палочкой помним.
– Ту я не знал.
– Об том речь! А до палочки года два на костылях проходила. Соображаешь, легко ли в нашем городе в сорокаградусную жару гулять на костылях? Теперь дальше. Сообрази, если девочка твоя, то родилась она у Нины еще в больнице. Родилась у калеки. Костыли и ребенок~на руках. Сообразил?
– Ну чего ты насел с этим словом? – сказала Кира.– Тут никто не сообразит.
– Как же, а ставит фильмы! Про жизнь людскую. Имеет премии. В таком случае должен соображать.
– Но почему она мне не написала, почему?! – выкрикнулось у Лосева.
– Бывают, встречаются гордые женщины, Андрей,– сказала Кира.
– Так ты же почти сразу женился там, в Москве,– сказала Айкануш.– Я наводила справки. Актрису взял. А тут костыли.
– Я бы написала, она не написала,– сказала Кира.– А вот фотографии стала собирать. Как первый фильм твой вышел на экраны, так и начала. Я бы не стала собирать.
– Все же скажите мне, я все равно дознаюсь, месяц тут проживу, а дознаюсь,– скажите, Нина из Баку вернулась уже с девочкой?
– Я этого не знаю, в больнице еще валялась,– сказала Айкануш и по-птичьи подняла сухонькие плечи, втянулась в черное платье.
– Я этого не знаю,– сказала Кира, смело выдерживая взгляд Лосева.– Говорю, стыдно мне было ей на глаза показываться. И не расспрашивала о ней. Тогда у нас столько было костылей этих, столько горя.
– Я этого не знаю,– сказал Рогов, крутя головкой, нервно закидывая ее.– С год в психиатричке продержали.
– Хорошо, сам узнаю! – Лосев поднялся, так резко поставив пиалу, что она опрокинулась, чай залил скатерть.
– Да ты не убегай, не спеши,– сказала Кира и снова налила в пиалу чай, протянула пиалу Лосеву.– Ну узнаешь. Скажем, ты отец. А что такое отец – ведь этого ты не знаешь? А как дальше с Таней тебе быть, если ты отец,– про это ты знаешь? Что за жизнь у нее, как складывалась, какое здоровье? Ничего не знаешь.
– Все для себя, для себя старается! – вскрикнул Рогов.– Папочкой захотелось стать на старости лет! Как же, занятно! Взрослая дочь имеется! Миленькая! Славненькая! В случае чего, позаботится, чаек к постельке поднесет! А что эта дочь тяжко болела – про это известно тебе?!
– Что у нее было? – спросил Лосев, снова присаживаясь.– И не кричи на меня, Петя. Ну, можно сейчас на меня кричать, момент подходящий, а ты все-таки не кричи, сдержись.
– Вот, умеет осадить! – не унимался Рогов.– Это они умеют, баловни судьбы!
– Он прав, не надо кричать,—сказала Айкануш.– У нее, у Танюши нашей, Андрей, с голосовыми связками что-то приключилось. Только начала в школе преподавать, голос отказал. Но сильная девочка, ушла из учителей, стала учиться на врача. Сама про себя теперь лучше всех понимает. Обошлось, заговорила.
– А стронь ее, взбудоражь – и опять может начаться,– сказала Кира.
– Если нужны врачи, самые лучшие, если нужны лекарства, любые, из Кремлевки, я...– Лосев опять порывисто встал, готовый вот прямо сейчас кинуться за самыми лучшими врачами и редчайшими лекарствами.– Вы подтверждаете, я – отец!
– Да погоди ты вступать в права отцовства,– сказала Кира.– Не доказаны еще твои права.