355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Карелин » Сейсмический пояс » Текст книги (страница 3)
Сейсмический пояс
  • Текст добавлен: 22 августа 2017, 19:30

Текст книги "Сейсмический пояс"


Автор книги: Лазарь Карелин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Лосев вошел в холл гостиницы, рассчитывая найти там аптечный киоск, Он собирался совершить первую покупку в городе своей юности, купить валидол. Аптечного киоска он не обнаружил. В просторном, с низким потолком холле, который оформляли вовсе не бездарные люди, Лосев обнаружил кованую решетку и торжественные врата, ведущие в ресторан. Что ж, не валидол, так рюмка коньяка. Лосев вошел в ресторан, но тотчас убедился, что свободных мест нет. Он не сразу повернул назад. Захотелось поглядеть, что за народ здесь нынче коротает время. Тридцать лет назад не в таком шикарном ресторане, конечно, а все-таки в лучшем ресторане города по названию «Фирюза» и он просиживал почти все свои вечера. Бывало, и днем забегал. Все официантки в той «Фирюзе» были его приятельницами, он даже пользовался у них кредитом, как, впрочем, почти все работники студии, включая и директора Сергея Денисова и заведующего сценарным отделом Леонида Галя, закадычнейшего тогда друга Лосева. Леонид Галь сейчас жил в Москве, но они не встречались, и Лосев прочно забыл о своем ашхабадском дружке, а вот тут мигом вспомнил. И барак-ресторан тот вспомнил. И графины те с пивом, без которых не начиналось застолье, на которых оно часто и заканчивалось. Двухлитровый графин с бочковым пивом и порция дешевенького сыра. И разговоры, разговоры. Всякие там планы, мечты. А где-то в небе или под землей уже шел отсчет месяцам, дням, часам, минутам и, наконец, секундам в жизни этого города...

А вот сейчас ликуют джазовые парни, дергаются, ну конечно же, и усатые и волосатые, как где-нибудь на Бродвее или в подвальчиках Стокгольма. Вопит музыка, гудит праздник. Ну а там – в небе или под землей – еще не пущены новые часы, ведущие свой отсчет для этого вновь возникшего города? Смелый народ тут живет, упрямый народ и, пожалуй, немножечко беспечный. Впрочем, теперь тут дома строят с учетом сейсмического пояса, так строят, что и девять баллов сдюжат стены. Только разве что качнутся на метр вправо и на метр влево. Смелый, смелый народ тут обитает.

К Лосеву, так и остановившемуся во вратах ресторана, подошел один из местных смельчаков. Длиннющий парень, кожа да кости. Почти красавец, когда улыбался, почти урод без улыбки. Он знал это и не уставал улыбаться, озаряя свое носатое серенькое лицо светом доброты, приязни, молодости, щедрости – всего, всего самого лучшего, что есть в человеке.

– Вы Андрей Андреевич Лосев,– сказал-улыбнулся парень.– Я один из тех, кто встречал Танюшу Белову, и я один из тех, кто любит ваше кино.– Он померк, оценивая свои слова, но снова просиял улыбкой.– То лучшее, что вы сделали. Между прочим, вас уже все тут узнали. Я послан звать вас к нашему столу. Удостоите?

– Почту за честь, но меня ждет Таня. Я выскочил, чтобы глянуть на город, купить кое-что.– Л мы нагрянем к ней все вместе. Да, разрешите представиться – Дамир Поливин. Корреспондент, референт, консультант и все такое прочее. Нравится вам мое имя? Родители, осуществив меня, решили внести свою лепту в дело борьбы за мир.

– Они внесли свою лепту в вашу улыбку,– сказал Лосев.– Вас в кино еще не снимали?

– И вы про это! Снимали. Пугалом выхожу. Дело в том, что я не умею улыбаться по заданию. Я человек непроизвольный.

Они вступили в ресторанный зал, направились в самый дальний его угол, где столы придерживали только для избранных, для завсегдатаев. И еще издали стал угадывать Лосев, кто сидит за тем столом, где его ждали, откуда поглядывали. То был знакомый ему народ, в дальней, а то и близкой родне с его профессией. Он встречал такую свою родню повсюду. В московских домах кино, литераторов или журналистов, в таких же клубах в Ленинграде, в других городах. Не столько профессии метят людей, сколько люди метят себя своими профессиями. Вот, мол, кто я!

За столом, к которому подходил Лосев, сидел художник лет тридцати с небольшим, при бороде и трубке, небрежно засунутой в верхний карман пиджака, сидел литератор, одетый с продуманным вольнолюбием и тоже молодой еще, сидел другой литератор или журналист, одетый беднейшим образом – пе печатают, гады! – но зато дерзко поглядывающий на мир окрест. Сидела еще дама. Миловидная, очень аккуратно одетая, строгая. Заведует отделом в газете? Начальствует в каком-нибудь издательстве? Тут ясности не было.

Подошли.

– Вас представлять нет надобности,– сказал Дамир.– А друзья мои сами представятся. Что вам налить? Впрочем, у нас только водка и пиво.

– Я на минуточку, если разрешите,– поклонившись даме, сказал Лосев.– Цель одна – проглотить рюмку коньяка, чтобы поскорее обвыкнуть после полета.

Дама протянула ему руку совсем так, как это делается на светских приемах в кинофильмах про светскую жизнь:

– Елена Кошелева.

Что ж, он наклонился и поцеловал эту руку.

– Очень рад, очень рад.

Дамир пододвинул ему стул и принялся размахивать рукой-веслом, подзывая официанта. Паренек подбежал, уставился на Лосева, не веря глазам, впадая в обожание.

– Да-да, он самый,– сказал Дамир.– И требуется рюмка коньяка. Молниеносно!

– Бутылка,– сказал Лосев.– Лучше грузинский, но можно любой.

Вот и он стал втягиваться в эту игру под кого-то там. А сердце продолжало болеть и душно было, модерновый этот ресторан плохо проветривался.

– Григорий Дозоров,– представился художник.

– Вы художник?

– В смысле рисуем-малюем? Ни в малейшей мере.– Бородатый обиделся.– Это потому что борода и трубка? Стереотип мышления.

– А я кто? – спросил дерзкоглазый.

– А я? – спросил литератор.

– А я? – спросила Елена Кошелева.

– Не смею даже строить догадки,– сказал Лосев.

Его приняли не очень-то дружелюбно, хотя сами позвали к столу. И это тоже было знакомо. Все от случая, какой стих найдет. В одном застолье самоуничижаются, в другом – самоутверждаются. Да ну их, сейчас он их покинет!

Примчался официант, торжественно поставил на стол бутылку.

– Марочный! Туркменский! Только начали изготавливать! Едва выпросил!

– Вот, мальчики, вот что дарит людям слава,– сказала Елена Кошелева.– Вас так здесь сроду не обслуживали, аборигенов. -

– Так ведь...– И официант, не сводя с Лосева влюбленных глаз, изобразил руками, будто жонглирует.– Может человек...

– А вы действительно все это проделывали сами? – спросил Лосева дерзкоглазый.– Или очередной кинообман?

Худо, худо его тут встречали. Осадить, а то и послать их всех ничего не стоило, но это, кажется, были друзья Тани, все они встречали ее на аэродроме. Не могли же у Тани быть пустопорожние друзья.

Вслушиваясь, как все не отпускает сердце, Лосев вялым движением взял бутылку, крутанул, обернув вокруг руки и раз и другой – нате вам, убеждайтесь! – и стал отпечатывать.

– Ага! – возликовал официант.– Умеет человек!

Он выхватил из рук Лосева бутылку, почтительно склонился, налил только ему.

– Даме, даме, коллега! – сказал Лосев. Он отобрал бутылку и налил Елене Кошелевой, а потом и всем остальным.– И сразу счет. Спешу.

Он поднялся, стоя начал пить, вслушиваясь, как подбирается коньяк к сердцу, как тишает – чудо коньяк! – боль.

Все тоже поднялись. Официант обслуживал этот столик, как положено на приемах, подливая, держа бутылку наготове, забыв о прочих столах.

– Все-таки надо за что-то же выпить,– сказала Елена Кошелева.– Вот, надумала. За ваше возвращение в родной город! – Она высоко подняла бокал.

– Родной? – усомнился дерзкоглазый.– А что сие означает? Философ, что входит в понятие родной город?

– Целый набор понятий,– отозвался бородатый, который, оказывается, был философом.– Родился... Родил... Созидал здесь и сам был созидаем.

– Я не подхожу ни под одно из этих определений,– сказал Лосев.

– Как знать, как знать,– прямо взглянула на него Елена Кошелева.– Я все же настаиваю на своем тосте.

Она выпила, ее приятели выпили следом. Что ж, выпил и Лосев. А затем поклонился даме и ее сотоварищам, милому Дамиру, который, почувствовав общий холодок, перестал улыбаться, вмиг превратившись из праздника в серый день, и пошел от стола. Паренек-официант его сопровождал, пребывая все в том же восхищенном изумлении и веря и не веря глазам своим. Шутка ли, перед ним был тот самый человек, который сыграл в кино замечательного официанта, фокусника, жонглера и острослова,– мечту сделал явью.

– Ни за что! – вспыхнул паренек святой обидой, когда Лосев попытался дать ему на чай.– Со своих не берем!

Славный парень! Как утешил он сейчас Лосева, приобщив к числу своих. И коньяк этот туркменский помог, перестало окликать поминутно сердце. Не такой безнадежной духотой встретила и улица.Но все же где в этом городе можно обзавестись зубной щеткой и бритвой? Лосев остановился, стал оглядываться, решая, куда путь держать. Он знал, что находится в центре, план города был сохранен, когда его. восстанавливали, но и нарушен. Здесь, где возник этот отель, некогда были жилые дома, одноэтажные, с высокими оградами, с садами и виноградниками. В один из таких домов он часто захаживал, там жила милая одна армяночка, дочка крупного в городе начальника по торговой части. Это была сказочно богатая невеста. С прекрасным образованием – музыкантша, преподавательница по классу фортепиано в музыкальной школе, получившая к тому же отличное домашнее воспитание: замечательно пекла разные там печенья, слегка разговаривала по-французски, никогда не вмешивалась в мужские беседы. Брак с ней не мог не быть счастливым. Но молодость побаивается слишком уж очевидного счастья. У милой той музыкантши было много ухаживателей, пудами поглощавших сладкое печенье, но никак не отыскивался настоящий жених.

Да, где-то здесь был ее дом, из окон которого всегда лились звуки фортепиано, смешанные со сладчайшим запахом ванили и корицы. Сгинул этот дом. Отлетели сладкие звуки и запахи.

7

Существует память глаз. И разные еще есть памяти. Можно вспомнить запах. Так пронзительно, что быстрее скорости света отлетишь из нынешнего в былое. Из шестого десятка в первый. А всего-то пахнуло печеной картошкой... А есть еще память счастья. Да, да, вот тут ты был счастлив. На этой земле, которая пахнет так же, как и тогда. Ты проходил здесь, твои следы тут стерты, но и не стерты. Вот почему так любят люди метить деревья, скамьи, даже скалы своими безвестными всем прочим именами. Важно след оставить о счастливой минуте, важно пометить себя в счастье. Здесь не было дерева с его инициалами. А жаль. Деревья здесь сохранились от той поры. Только, пожалуй, одни деревья. Да вот еще горы в близкой дали. К вечеру горы по-новому открываются глазам. Уходит цвет, остается очерк. Господен резец прочерчивает небо. Здесь были суровые горы. Он помнил, здесь горы никогда не напоминали ни Крым, ни Кавказ. Сколько бы он ни ездил потом по Крыму и Кавказу, тамошние горы ни разу не совпали с этими, а эти никак не могли бы совпасть с теми. Так океан не похож на озеро, хотя вода и вода.

Есть память глаз – и Лосев смотрел на эти горы, на эти громады Копет-Дага, затаивавшиеся во тьме, но по вершинам еще открытые небу. Он смотрел, тщась вспомнить молниепохожий их очерк, он свернул к ним, пошел к ним, сам не ведая, что обретает иную память – память ног, плеч, память тела, движения, когда, как слепец, угадываешь дорогу, по которой ходил много раз, множество раз тогда, в пору счастья.

Ноги повели его и привели на обширную площадь. Сразу узнались величественные здания, окаймлявшие ее. Узнались по фотографиям. Раньше их тут не было. От прежнего тут остались только горы, темная, в черноту сейчас гряда. Раньше по склонам холмов предгорья взбегали огоньки домов, крошечных домиков, по одному огоньку на дом. Этих огоньков не стало. На склонах, не дотягиваясь лучами друг до друга, одиноко, одноглазо белели и алели сигнальные огни.

А площадь была светла под звездным шатром. Откуда-то вырывались лучи прожекторов, которым надлежало подсвечивать фонтаны. Не гасли огни и в зданиях. Вот в этом был Каракумстрой. Вот в этом – знаменитая библиотека. Не книгами еще пока знаменитая, а стенами.

В близкой дали светился вечный огонь у памятника-обелиска. И сверкала вода, вобранная в узорчатые озерца, уставленная островками, на которых стояли для отдохновения скамьи под навесом брызг.

Да, это и была та самая площадь, посреди которой некогда стояла сбитая из фанеры трибуна, площадь, утрамбованная крупной галькой, умягченная песком пустыни, в завертях пыли, чуть лишь подует ветер. Центральная площадь города, где проходили парады. Пустынная в обычные дни площадь, где он, Лосев, встречался с Ниной, где они сидели на ступенях трибуны и где, помнится, он что-то нацарапал на фанерном листе – это самое и нацарапал: «Нина+Андрей»,– конечно же, забавы ради. Фанера и не ждет серьезных надписей, вот уж воистину не вечный материал.

Здесь, на этой площади, когда рухнул город, был развернут городской госпиталь. Сразу же, в первый же час. Под открытым небом, под звездным шатром. Но тогда пыль сокрыла звезды. Тогда зажглись на площади костры. При свете этих костров и шли операции. На эти огни сбегались со всего города уцелевшие, приносили со всего города раненых. Сюда он и принес сперва Нину.

Памятное место. Эту площадь не узнать теперь, тут все иное. Это действительно красивая площадь, ею можно гордиться. И забыть на ней можно о том, что было, что творилось тут в ночь, когда рухнул город. Так и строили ее, затем и строили, чтобы страшное поменять на светлое. Спасибо людям, построившим эти здания, придумавшим эти фонтаны в лучах прожекторов. И эти гроты, островки. И скамейки для отдохновения. Спасибо людям, одолевшим страх, не бежавшим с этой земли, а поднявшим на ней наново город. Лучше, краше. Много краше. И все же на этой площади необходим памятник той ночи. Не вся площадь памятник, а памятник на площади. Памятник погибшим и тем, кто, уцелев, не ушел.

А он ушел.

Он был прав тогда, ему нечего было делать в городе, где рухнула студия, сто доводов было за то, чтобы уехать. Он ведь и не был ашхабадцем, он приехал сюда лишь на практику. И Нины здесь не было, он сам ее отправил в Баку. Все так, все верно, а вот сел на эту скамью, под навес брызг, глянул на сумеречные горы – и усомнился. Через тридцать лет усомнился, верно ли поступил.

Хорошо светили прожекторы. Кто-то умный их расставил, но кто– то еще более умный распорядился, чтобы одна из ламп перегорела, другая затянулась пылью, а еще одна, избывая, лишь слабо мерцала. Вот теперь-то и хорошо светили прожекторы.

Лосев вгляделся, прямо упершись глазами в голый луч, бивший из грота. И ослеп, конечно. На съемках в павильоне он никогда не уставился бы так на прожектор, знал, что нельзя. Тут забылась выучка. Глянул, ослеп, прозрел, зажмурив и разжмурив глаза. Та площадь увиделась. Плохо натянутые палатки – никто, как оказалось, не умел их крепить, да и земля тут была каменной. Маревом ходила пыль. Небо обеззвездилось. Лишь редко, как чудо, открывалась в клубящихся тучах луна. То были не тучи, это пыль взметнулась над павшими стенами.

Пылали костры. Их становилось все больше. Они разгорались жадно, огню редко когда доставалась такая щедрая пища. В огонь шло все, любая вещь – мебель так мебель, ковры так ковры, книги так книги. Нужен был свет, чтобы разглядеть побитые тела.

Мелькали между кострами белые пятна врачебных халатов. Врачи перестали тут быть людьми, они казались пришельцами с небес, спасителями. Да, и начало уже гудеть небо – это во тьме кромешной шли к городу со всех сторон самолеты. Старые, военной поры, на которых возили воду в Красноводск, серу из пустыни,– все эти «ЛИ-2», «ПО-2» и «дугласы». Их натужные родные голоса узнавались. И уже иные звучали в небе голоса, посильней, помоложе, с большей высоты. Это шли самолеты из Баку, Ташкента, Алма-Аты. Гудело небо, там блуждала помощь.

А белые халаты, как белые крылья, склонялись над распластанными телами. У земли, стелясь по земле, неумолчно двигался стон.

Лосев закрыл глаза ладонью, отгородился, стер с глаз вспомнившееся. А потом наново поглядел на эту яркую площадь, у которой была своя тайна, своя печаль, как бы наново ей сейчас ни жилось.

Да, памятник той ночи был тут необходим. Как те два памятника героям гражданской и героям Отечественной, светившиеся невдалеке вечными огнями. Лосев вспомнил – читал где-то недавно,– что такой памятник задуман, что решено соорудить его на деньги, собранные в народе, что памятник этот и задуман в народе. Кажется, уже объявлен конкурс на лучший проект, уже рассмотрены первые предложения. Но нет, еще не найдено решение, не найден образ.

О чем будет памятник? О ком? О погибших? О мужестве? Верности? Обо всем этом сразу? Но как совместить все это, как слить, единый отыскав образ?

Лосев прикинул, напрягся, надеясь угадать, углядеть памятник – вот тут, вот сейчас, прозрев вдруг, обретя ту зоркость, которая иногда навещала его в самые-самые счастливые мгновения на съемках. Наиредчайшие мгновения. В отлетевшую пору. Да, в отлетевшую.

Он напрягся, он все силы души воззвал на помощь, он слеп от прожекторов, он искал этот памятник. Сперва место ему. Потом об– лик его. Показалось, место нашел. Этот вот островок, на котором находился. А облик? В ослепших, слезящихся глазах мелькнул вдруг образ согбенной женщины, телом своим прикрывающей ребенка. И крестовина неумолимых балок, рухнувших на эту спину и остановленных женской, материнской спиной. Это?! Нашел?!

Лосев наклонился к земле, отыскивая щепку, прутик, чтобы нарисовать на песке увиденное, чтобы проверить себя. Схватил подвернувшийся камень, начал водить им по сохлому гравию. Но гравий не принимал рисунка, не запоминал. Не сама тут земля, которая помнила, а пришлый, привозной, декоративный мелкий камушек, которому было безразлично*!

Кто-то негромко позвал Лосева:

– Андрей...

Лосев выпрямился, обрадовавшись, что кто-то избавляет его от этой мучительной борьбы с гравием.

Перед Лосевым стоял сухонький, едко улыбающийся старичок. Совершенно незнакомый ему старичок. Но он назвал его по имени, он и улыбался так, как улыбаются старому знакомцу, с которым можно даже расцеловаться,– старичок слегка подался к Лосеву для этой цели.

Но нет, не знал его Лосев.

– Простите, кто вы?

– Андрей, Андрей, Андрей... Эх, Андрей...– Все морщины на маленьком сохлом личике огорчились, а тонкие губы обиделись.– Петьку Рогова забыл!.. Эх, Андрей, Андрей... Зазнавшаяся душа... Ну помнишь, вместе чечетку откалывали? – Старичок подпрыгнул вдруг, легкий, невесомый, и сухо прощелкал подошвами по гравию.

Вспомнил! Когда вскинулась, задергалась старая голова, когда построжало и выровнялось для танца лицо, напряглось, чуть помолодев, вот тогда и вспомнил Лосев своего студийного приятеля тридцатилетней давности Петра Рогова.

Вспомнил и устрашился. Что же, и в нем самом столь грозны перемены?

– Нет, ты молодцом,– утешил его Петр Рогов.– Да и я не всегда такой. Это я пью нынче. Крепко пью, товарищ дорогой. Бывает, не отпираюсь.– Он все еще пританцовывал, все еще подгибал колени, притухая после рывка туда, в молодость.– Приехал, стало быть, Андрей Андреевич? А я тебя давно жду. Все наши, землетрясенцы, кто бы ни сбежал, рано или поздно сюда возвращаются. Рано или поздно. Из самых дальних далей. Потому что зацепленные мы все. Ну, ходишь, не узнаешь?

– Не узнаю.

– Поздно прикатил, передержал душу. Ничего, узнаешь. Выпей покрепче, надерись, чтобы держалки-то все в тебе разжались,– и узнаешь. Я потому и пью, чтобы не забыть. Слыхал обо мне?

– Что?

– Ну как же... Жену похоронил, двоих детей похоронил, в психиатричке с год продержали. Не слыхал, не справлялся? Дружками ведь были.

– Не справлялся, Петя. Забыть хотелось. Этот город. Все, все!

– Хитер! Всем того хотелось. Никто не забыл! Вон, сползаетесь из разных мест... Слезы лить,.. Я часто вижу таких приезжих, что глазами блуждают. Я ведь тоже уезжал. Где только не был. Вернулся. Тут и могилы. Вернулся.

– По-прежнему снимаешь хронику?

– Отснимался. На пенсии. Знаешь, милое дело. Сам себе господин. Ты намного ли меня моложе? Пенсия еще не манит?

– Еще поработаю. Какая пенсия?

– Прости, совсем забыл, что ты у нас маститый. Тебе подобные ставят фильмы до гробовой доски. И не могут уже, а ставят. И хвалить себя велят. Так и тянется. А в кино смотреть нечего.

– Ходишь все-таки, смотришь?

– Иногда. Изредка. Твои картинки смотрю. Что-то давно ничего не показываешь. Притомился или сериал рубаешь? Это ведь мешок денег. И надсаживаться не нужно. Серии эти убьют кино, уже убили. Болтуны работают.

– Есть, есть отчасти,– согласился Лосев.– Скажи, где бы мне электрическую бритву купить? Или уже поздно?

– Опоздал. Закрылись магазины. Сейчас надо думать, где бы успеть бутылку схватить. А ты у коридорной спроси, может, есть у них в каптерке. Что, своя сломалась?

– Забыл прихватить.

– В спешке, видно, собирался. Прижгло? Понимаю. Да, смотрю, а из отеля Андрюха Лосев выскакивает. Я как ждал, даже не удивился. Ну, пошел следом. Что, так и будем здесь торчать? Надо бы отметить встречу. Айда, есть местечко. Найдутся темы. Кстати, а как там наш Ленька Галь? Тоже сбежал, как и ты, но наезжал несколько раз, так прочно Ашхабад не забыл.

– В Москве мы не встречаемся. Он ведь ушел из кино.

– Да, пописывает, литератором стал. Не встречаетесь? Что так? А дружили, вместе здесь начинали. В одном городе живете.

– Город наш – как страна. Разминулись.

– Смотри, Андрей Андреевич, заскучаешь в одиночку-то.

– Я все время на людях. С избытком.

– Это другое. Ну, принимаешь приглашение?

– Не сегодня, Рогов. Ждут меня.

– Банкет в твою честь закатывают? Студийные? У нас тут как кто из Москвы, так банкетик в его честь. В «Фирюзу» везут, а то есть и специальные банкетные помещения, ну и у себя дома, конечно, могут принять. Смотря какого ранга гость. Ты как, еще на плаву? Еще уважают?

Надо было устремляться в этот путь за тысячи километров, чтобы выслушивать подобные речи, такие же, какими шуршат коридоры родного «Мосфильма» или Дома кино на Васильевской. Чуть зазевался – и уже кто-то берет тебя под локоть и язвит, язвит, улыбчиво, участливо, но, главное, старательно приравнивая к себе. Неудачники страсть как любят уравниловку. Там, дома, он умел обрывать подобные беседы, а вот здесь растерялся. Сперва в ресторане его слегка отволочили, теперь вот эта тень из прошлого на нем приплясывает.

– Слушай, Рогов, мы как-нибудь потом поговорим, спешу,– поднимаясь, сказал Лосев и перешагнул действительно все еще чуть приплясывающую тень. И зашагал, накренясь, спешащей походкой, как там бы пошел, в коридоре «Мосфильма».

Но шел он сперва по островку, где должен был встать памятник,– только здесь и должен он был стоять. На фоне гор, вечных огней и этих стен из стекла и бетона, хранивших книги. Все пройдет – горы останутся. Все пройдет – книги останутся. И женщина под крестовиной балок, удерживающая их, чтобы спасти свое дитя,– и она останется.

Потом Лосев вышел на улицу Гоголя, прочел на табличке, что это улица Гоголя, но ничего не узнал, новые тут были дома. И даже крепостная стена, некогда высившаяся за спиной гостиницы «Дом Советов»,– даже и эта древняя горка стала иной, утрясло ее землетрясение, прибило к земле.

8

Таня ждала его, стоя в освещенном окне.

– Сюда, сюда!—позвала она, когда он, плутая, пошел по двору.

Он взбежал по ступеням, а Таня уже стояла в освещенном проеме двери. Скрестила руки на груди, всматривалась в него. А он—в нее. Она переоделась, была в простеньком платье, по-домашнему подколола вверх волосы, у нее были Нинины глаза. Почудилось, это Нина стоит и ждет его. И он сразу срежиссировал себя, подошел, как тогда бы подошел, уронив руки, за что-то винясь, а вот за что – не вспомнилось. Любимая профессия становилась иногда проклятием, заставляя все время срабатывать какие-то сценки, эпизодики, перебивки по поводу собственной жизни. Кстати, а что за жанр предлагала ему действительность, слагая свой сюжет? Типичная мелодрама? А может быть, просто драма человеческая? А может быть, тут не без трагедии, если вспомнить про начало всему, про землетрясение? Но, может, тут и комедии вволю – он ли не смешон сейчас в нелепой роли неопознанного отца? Ну никак не надевался на этот сюжет из жизни нужный жанр. Это вымысел можно загнать в жанровый башмак, а жизнь – ну никак.

Следом за Таней Лосев вошел в квартиру. Таня уже накрыла на стол, где-то раздобыв громадную дыню, желтоватый ноздреватый брусок брынзы, белую буханку хлеба. И бутылочка у нее стояла, гордясь дешевенькой водочной этикеткой.

Проклятая профессия! Опять включил свои режиссерские глаза Лосев, кивнул даже, мол, все так, все по делу, можно обживать стол актерами. И вспомнил, выщелкнув дурацкое свое зрение, что актерами за этим столом будут он и Таня. Возможный отец и возможная дочь.

– Вы все куда-то уходите, уплываете взглядом,– сказала Таня.– Что город? Узнали?

– Другой совсем город.

– Но ведь что-то узнали. Все, кто приезжает к нам сюда, ну, из тех, кто раньше жил, до землетрясения, обязательно что-нибудь да узнают. Отыскивают все же что-то.

– Отыскался мой давдий по студии приятель Петр Рогов. Сам меня окликнул, узнал. Я бы, случись встретиться на людях, мог бы и не узнать его.

– Да, он очень сильно цьет. И болен. Ему как раз пить ни в коем случае нельзя. Hq как ему не пить? Он вам рассказал?

– Рассказал. Так вы его знаете?

– Конечно. У нас большой город, да маленький. И потом, мы не все всех знаем, а чаще всего так: старожилы старожилов, новички новичков. Так и лепимся друг к другу. Петр Васильевич Рогов дружил с мамой. Она его жалела. Даже иногда выпивала с ним вместе. Он пьет, спешит, а она сидит рядом, кизает ему, когда он вскидывает стакан, и оба молчат. А считалось, встретились, поговорили.

– Еще ваших друзей встретил, из тех, кто встречал вас на аэродроме. Они сидели в ресторане гостиницы. Пригласили разделить компанию, но обощлись со мной довольно сухо. Бородатый философ. Долговязый Дамир. Елена Кошелева. Кто она?

– Там была Лена? Она адвокат. И это ее призвание. Я хожу на ее процессы. Изумительно защищает. Но, знаете, а сама беззащитная.

– Как это?

– А так... Что же мы стоим? Прошу к столу, Андрей Андреевич. Такой дыни в Москве вам не отведать. Ташаузская. Помните вкус? А как нарезать ее, знаете?

Таня присела к столу, стала терпеливо смотреть, как кромсает Лосев дыню. Он старался, орудовал ножом вдохновенно, снова, забывшись, играя, а не живя. Дыня под его ножом скрипела, брызгалась, погибала.

– Так? А аромат, аромат какой!

– Можно и так.—Таня взяла у него нож.– А можно и эдак.– Она стала иначе резать дыню, не страшась забрызгаться, смело, и весело, и легко поводя ножом, под которым дыня как бы сама разнималась на длинные ладные ломти.

– У вас лучше выходит, Танюша,– сказал Лосев.– А я забыл эту науку. Вот водочку я открою, натаскан. Дыня, брынза, водка самая простенькая, хлеб этот чудной выпечки! Вы прочли мой сон, Таня.

– Да, такой хлеб у нас только в одной пекарне пекут, в железнодорожной. Чуть привезут оттуда хлеб, его сразу расхватывают.

– А вы где достали? Вечер, магазины позакрывались.

– Мир не без добрых людей.– Она сама налила ему и себе, первая подняла рюмку.– Давайте не чокаясь помянем.

– Помянем.

Он выпил торопливо и неловко, водка пролилась ему на подбородок. Проклятая профессия! Он подумал: так и надо пить в горькую минуту, неумело, разучившись. Проклятая неволя!

– Опоздал я, опоздал! – с тоской вырвалось у Лосева. Он набил рот брынзой и дыней, начал жевать, сам не поверив своим словам, как-то не так, не по правде они у него сказались. Дубль! Еще разок! Проклятая профессия! – Опоздал я... Опоздал...– повторил он, кляня себя за этот дубль.

– Знаете, Андрей Андреевич, вам надо хоть немного выпить.

– Мне уже был дан такой совет. Рогов посоветовал. Надерись, сказал, чтобы все держалки в тебе разжались. А что, и выпью! – Лосев налил себе не присаживаясь.– За вас, Таня! – Он выпил. И сразу снова налил.– И за мою разжатость! – И снова выпил, уселся, вслушиваясь в какой-то гуд, начавшийся в нем, вроде бы веселый гул.

Лосев глянул на Таню, в милое ее лицо в который раз всмотрелся. Вдруг все показалось ему проще простого. Ну, разлучила их жизнь, а теперь свела. Перед ним дочь его, родная кровь. Он проведет тут с недельку, а потом вернется домой, забрав с собой Таню, дочь. Она поживет у него, у своего отца, пооглядится. Вместе они потом решат, где ей жить. Скорее всего он уговорит ее перебраться в Москву к нему. Места хватит. Жена будет возражать? А он не станет слушать эти возражения. Случилось чудо, он обрел дочь, он необходим ей. Вот и все.

– Что-то вы все решаете, Андрей Андреевич,– сказала Таня.– И кажется, и за меня. Напрасно. Ведь мы уговорились: развеем легенду.

– А я вот поверил в эту легенду. Да, решаю. Хотите, помогу вам перебраться в Москву? Там, в Москве, отныне вас ждет дом и ваша собственная в нем комната. С балконом, который смотрит в тихий переулок. Вам понравится. Сперва погостите, пооглядитесь, а потом...

Таня отрицательно качнула головой.

– Ну, не останетесь, будете наезжать.

Таня снова качнула головой. Нина так же вот, с ним не соглашаясь, медленно поводила головой от плеча и чуть вверх. Вся в Нину, только в нее. Себя он в Тане не находил ни в чем, даже в промельке хотя бы сходства.

– Развеем легенду,– сказала Таня.

– Зачем это вам? Ну легенда! Пусть! В ней так много от правды, что можно и поверить. Не зря же Нина...

– Зачем? А вот затем, чтобы жить в правде. Мама выдумала себе сказку. Это ее право. Может быть, так ей было легче. Мне легче без сказок. Почему вы не хотите понять меня?

– Не хочу! Нина тоже недолюбливала сказки. Все не так просто. Я докажу вам!

– Ну докажите...

Уже давно кто-то коротко, робковато нажимал на звонок, и звонок едва вздрагивал, оповещая все же, что некто деликатнейший, но и упрямейший стоит за дверью.

– Это Дамир,– поднимаясь, сказала Таня.

Пока она щла к дверц, Лосев торопливо наполнил рюмку, торопливо выпил, надеясь, что еще проще, еще яснее станет для него происходящее, но обманулся. Ушла ясность, нагрянула сложность. Так бывает: водка начала вытрезвлять.

Да, явился Дамир. Он возник в дверном проеме, пригнув голову, отчего показался виноватым или плутоватым.

– О, водочка! – Он с тресков свел и азартно потер громадные свои ладони.– И мы не с пустыми руками!

Эти «мы» еще были в прихожей, но там царила непонятная тишина.

– Мы – это вы один? – спросил Лосев.

– Мы – это я с другом.– Дамир продолжал загораживать собой дверной проем, едва помещаясь в нем.

А там, в прихожей, совсем тихо было, хотя там были Таня и друг Дамира.

– Таня! – позвал Лосев, отчего-то угнетенный этой тишиной, тянувшейся из прихожей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю