Текст книги "Крематор"
Автор книги: Ладислав Фукс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Лифт со скрипом поднялся наверх, выпустил новых посетителей, и пожилой толстяк с красной «бабочкой» на белом крахмальном воротничке крикнул:
– Лифт вниз не повезет! Пользуйтесь лестницей номер два!
– Слышал? – закричала женщина. – Слышал? Что ж ты языком-то молол, ведь мы пойдем по лестнице! – И из-за поворота выскочила женщина в шляпе с длинным пером и с ниткой бус на шее и помчалась по галерее, преследуемая низеньким толстяком в котелке и с воздетой вверх тростью. Они дважды, сотрясая пол, обогнули галерею, а потом женщина выбежала на лестницу номер два и с грохотом понеслась вниз. Толстяк снял котелок, вздохнул и сказал окружившим его любопытным:
– Сумасшедшая! Она увидела отсюда Иерусалим и еще какой-то рай, кажется, она решила, что здесь небо. Всегда она так. Никуда с ней больше не пойду. – Толстяк вытер платком лоб. – Ее место в психушке.
– Ничего-ничего, – быстро сказал Копферкингель, заметив, что и Мили, и Зина, и даже Лакме собираются о чем-то спросить. – Наверное, у нее закружилась голова. Это случается, когда человек поднимается слишком высоко. К сожалению, здесь еще не небо, иначе бы тут жили одни ангелы. Ей полегчает, – пообещал он, – полегчает, как только она окажется внизу. Внизу… – Копферкингель посмотрел в шестидесятиметровую бездну под ногами. И показал куда-то вдаль: – А вон там Сухдол. – Потом он еще раз взглянул на розовощекую девушку в черном и сказал: – Пожалуй, нам пора, поднебесные вы мои.
Они вышли на лестницу номер два и стали потихоньку спускаться. Первой шла Зина в черном шелковом платье, полученном ею в день рождения, потом Мили, который одной рукой вцепился в перила, а другой придерживал на голове кепку и шел поэтому очень медленно; за ним следовала Лакме в темном шелковом платье с белым кружевным воротничком (она тоже крепко держалась за перила), а замыкал шествие сам Копферкингель.
– Стена, что всегда окружает нас и закрывает горизонты, – улыбнулся крематор черным волосам своей Лакме, – рухнула, когда мы оказались на такой высоте. Мы как бы взошли на вершину горы и увидели у своих ног весь мир. – А потом он сказал: – Смерть прекрасна и необходима, но покойники должны быть кремированы. Мне очень жаль ту женщину, которую только что похоронили. Одна лишь кремация избавляет человека от страха смерти, – он опять улыбнулся в затылок Лакме и посмотрел вниз в бездну: ведь они все еще находились на самом верху лестницы. – Вот это был бы прыжок, – сказал он.
В прохладном вестибюле пожилая женщина в очках как раз подбирала с полу измятое поломанное перо и рассыпавшиеся бусины.
13
– Я не мог прийти вовремя, – сухо, но все же довольно приветливо сказал пан Копферкингель директору Сернецу. Они беседовали в директорском кабинете спустя несколько дней после визита в казино и посещения смотровой площадки. – Случилось непредвиденное. Я был на совещании. Директор поглядел на Копферкингеля и не сказал ему ни слова, на его лице не дрогнул ни один мускул, он даже бровью не повел; Копферкингель небрежно поклонился и ушел. «Директор сам не свой, – сказал он себе по дороге в раздевалку. – Может, он чувствует, что над ним сгущаются тучи? Что о нем говорят и что его судьба вот-вот решится? Недолго ему уже тут оставаться. Сернец – неплохой человек, ну и что? Мы не потерпим вредителей на таких важных постах. На таких важных постах никто не потерпел бы вредителей, это же само собой разумеется, это так естественно. Ведь он предлагал сжечь всех немцев в наших печах, просто уму непостижимо…» Копферкингель потряс головой, прикрыл глаза ладонью и ускорил шаг, желая побыстрее добраться до раздевалки. Переодевшись, он поздоровался с Бераном и Заицом, которые молча и с мрачными лицами следили за температурой в печах; из репродуктора доносилась «Моя прекрасная Чехия»; он спросил, где пан Дворжак, и Заиц мотнул головой в сторону зала ожидания.
Дворжак стоял над раскрытым гробом и украшал покойницу цветами. Пан Копферкингель подошел поближе, пригляделся и сказал:
– Какое красивое платье у этой прелестницы, черное, шелковое, с воротничком. оно и понятно, ведь в гроб люди обычно надевают свои лучшие наряды, те, что при жизни пригодились им всего лишь несколько раз. В гробу, пан Дворжак, все хотят быть красивыми.
Помолчав, он добавил:
– Это барышня Вомачкова. Несчастная торговала в буфете вином и другими спиртными напитками. Ей уже пора в ритуальный зал, и пан Пеликан вот-вот повезет ее туда. А этот гроб, – Копферкингель показал на гроб номер семь, – давно заколочен, он отправится прямиком в печь, потому что болезнь была заразной. Вы уже почти не курите, пан Дворжак, – Копферкингель улыбнулся и взглянул на железный прут, лежавший перед занавешенной стенной нишей. – Вот видите, вы привыкли. – Потом он еще раз полюбовался усыпанной цветами девушкой, кивнул Пеликану с его тележкой и сказал: – Приступайте. Вомачкова готова.
Выходя из крематория, Копферкингель столкнулся с привратником Фенеком.
– Пан Копферкингель, – Фенек поднял на него слезящиеся добродушные глаза, и его голос дрогнул, – вы не забыли про морфий?
– Послушайте, – решил проявить твердость Копферкингель, – если вы не прекратите преследовать меня, я обращусь в полицию. Вам отлично известно, что морфинизм уголовно наказуем. Это порок, недостойный человека, и если вы не оставите меня в покое, я сдам вас в сумасшедший дом. – Он посмотрел на Фенека, который от страха едва держался на ногах, и тихо добавил: – Вы ничего не добьетесь от меня, пан Фенек, потому что я забочусь о вашем здоровье. Вам, очевидно, недостает ума, но зато он есть у меня. Я честный здоровый человек, непьющий и некурящий, и я вовсе не желаю брать из-за вас грех на душу. Оставьте меня в покое – раз и навсегда.
Пан Фенек, совершенно уничтоженный, скрылся в привратницкой. «А ведь верно, – подумал Копферкингель, очутившись на безлюдном дворе, – а ведь верно! Стоило мне продемонстрировать ему свою силу, как он испугался. Вилли прав. Сила и твердость – вот что спасет человечество! Ну, а слабые и неполноценные – это всего лишь обуза, они мешают нашей борьбе за завтрашний день».
Во второй привратницкой сидел пан Врана, у которого была больная печень, и Копферкингелю показалось, что тот не хочет смотреть на него…
Лакме была в столовой. Она стояла у окна под картиной со свадебной процессией и табличкой с расписанием поездов смерти, и муж улыбнулся ее черным волосам, ощутив мимолетный прилив жалости. Потом он заметил Мили, который торопливо прятал что-то за маленькое зеркало в столовой. Копферкингелю удалось разглядеть, что это была фотография, и он сказал себе: «Эге, а жизнь-то идет! Вот уже и Зинушка встречается со своим паном Милой, и даже тихоня Мили. м-да, дети растут, взрослеют.» Он подошел к радиоприемнику и включил его.
– Бедняга Фенек, – сообщил он, – ему опять нужен морфий. Он слабый, мягкотелый, конченый человек. почти сумасшедший. Кстати, хотел бы я знать, как поживает этот пьяница, пан Прахарж. у него еще сын есть, Войта. давненько мы с ними не встречались, почти год. – Из приемника полилась сладчайшая каватина Альмавивы из «Севильского цирюльника», которую граф распевал под балконом Розины. и пан Копферкингель направился к Мили, протягивая ему раскрытую ладонь. – Ну-ка, покажи мне свою любовь, свою первую любовь, мы тоже хотим взглянуть на нее. – Поколебавшись, Мили отдал отцу фотографию. Оказалось, что это была вовсе не девушка, а подручный мясника, боксер из молодежного клуба.
– Это подручный мясника, – Мили заикался и смотрел на кошку, – ну, тот боксер.
Копферкингель удивленно спросил:
– Где ты ее взял? Разве вы знакомы?
– Ты же сам послал меня за программкой, чтобы я знал, кто боксирует. – сказал Мили, а потом неохотно выдавил из себя, что дважды заходил в молодежный клуб и наблюдал за тренировками. – Там было написано, – объяснил Мили, – «приходите к нам». Ну, на том приглашении, что дал мне пан Рейнке.
– Я рад твоей дружбе с боксером, – чуть помедлив, произнес Копферкингель и подумал про себя, что такая дружба избавит подростка от изнеженности и слабохарактерности. – Ты, Мили, должен быть стойким и смелым, ведь в твоих жилах течет немецкая кровь. Моя кровь, – добавил он, сдвинув брови. – После каникул ты отправишься в немецкую гимназию. Да-да, – улыбнулся он опешившей и погрустневшей Лакме и вновь обратился к Мили: – Дружить с боксером – это, конечно, хорошо, бокс – боевой спорт, ein Wettkampf, недаром фюрер считает его одним из лучших видов спорта, но вот что, Мили: хватит тебе бродить невесть где. К мосту, пожалуй, тоже лучше не ходить. А этот твой друг тренируется прилежно? – Он вернул мальчику фотографию и, когда Мили кивнул, спросил: – А что он тебе рассказывает, о чем вы с ним говорите?
И он услышал ответ на свой вопрос. Он узнал, о чем говорят между собой два эти мальчика. Узнал, почему боксер так усиленно тренируется. Почему он так прилежен. Почему его удары должны непременно достигать цели. Потому что немцы вторглись в нашу страну. Потому что они насильники. Потому что они отняли у нас свободу. Говоря все это, Мили дрожал как овечий хвост и упорно смотрел на кошку, и пану Копферкингелю удалось превозмочь себя и промолчать. Он только скорбно покачал головой. «У меня есть еще время, чтобы открыть ему глаза, – думал он, глядя на Мили, – я все объясню ему, я уговорю его, я внушу ему верные мысли». И он направился к приемнику (Альмавива как раз заканчивал свою красивую арию) и легонько отпихнул кошку, метнувшуюся ему под ноги.
Перед самой Троицей гестапо прямо в крематории арестовало Йозефа Заица и Берана, а потом и директора Сернеца. «Действия гестапо, – сказал себе Карл Копферкингель, член НСДАП с душой истинного арийца, – кажутся довольно-таки жестокими. Но они продиктованы обстоятельствами, ведь речь идет о счастье миллионов. Мы совершили бы преступление против народа, – сказал себе пан Копферкингель, – преступление против человечества, если не стали бы избавляться от вредителей и смирились бы с их подрывной деятельностью.»
Итак, гестапо арестовало прямо в крематории Заица, Берана и директора Сернеца. Мили и Зина, прихватив с собой букет белых лилий, уехали на Троицу к любимой тетушке в Слатиняны, а пан Копферкингель со дня на день ожидал известия о своем повышении.
– Небесная моя, – обратился Копферкингель к Лакме, когда они сидели вдвоем в их замечательной столовой, – дети уехали к тете в Слатиняны, они решили навестить эту добрую женщину, которая вполне достойна называться святой, и мы с тобой остались одни. В моем Храме смерти арестовали Заица, Берана и директора Сернеца. Я не знаю за что, наверное, за их враждебное отношение к рейху, немецкому народу и человечеству. Что с тобой? – улыбнулся он Лакме, которая очень испугалась. – Неужели тебя страшит арест Заица, Берана и директора? Успокойся, с ними ничего не случится, они в полной безопасности, их просто переведут на другую работу. – Помолчав, он продолжил: – Скорее всего, именно я заменю пана Сернеца. Больше некому, я отличный специалист. Послушай, дорогая, а что, если мы с тобой оденемся понаряднее и устроим себе маленький праздничный ужин? Без вина, разумеется, я ведь непьющий. а потом мы выкупаемся в нашей белоснежной ванне, как это делали древние римляне. Не сегодня ли, кстати, годовщина нашей небесной свадьбы? – Он обворожительно улыбнулся. – Или хотя бы годовщина нашего восхитительного знакомства в зоопарке возле леопарда? Не сегодня? Ну, а мы с тобой договоримся, что сегодня. иди же. – И Копферкингель подхватил Лакме под локти и отвел на кухню.
Под вечер, когда ужин был уже готов, пан Копферкингель заставил Лакме надеть темное шелковое праздничное платье с белым кружевным воротничком. Когда она оделась, муж проводил ее в столовую, усадил за стол, принес из кухни бутерброды, миндаль, кофе и чай, включил радио и тоже подсел к столу.
– Слышишь, небесная моя? – нежно улыбнулся он. – Это хор из «Лючии ди Ламмер-мур» Доницетти. Странно. Такая, можно сказать, идеальная похоронная музыка, а у нас ее почему-то исполняют очень редко. Ведь когда кто-нибудь заказывает «Лючию», то похороны получаются просто замечательные. Но пани Струнной играли «Неоконченную», барышне Чарской – «Ларго» Дворжака, а барышне Вомачковой – «Песнь о последней розе» Фридриха фон Флотова. Обидно, что музыку чаще всего выбирает не сам усопший, а его родственники, которые исходят из собственных вкусов. Они ни за что не закажут то, что нравилось умершим, нет, они остановятся на том, что любят сами!
И он добавил:
– Это ария Лючии из третьего действия. Ее исполняет одна знаменитая итальянка.
Горка бутербродов потихоньку таяла, а радио все играло и играло, и пан Копферкингель сказал:
– У нас с тобой, чистейшая, вся жизнь впереди. Нам, заоблачная моя, открыт весь мир. Нам открыто даже небо, – он взглянул на потолок, как бы желая отыскать на нем звезды, – небо, которое за эти девятнадцать лет не омрачило ни единое облачко, небо, которое простирается иногда и над моим Храмом смерти – тогда, когда там никого не сжигают. Жаль только, что в нашей ванной у вентилятора оторвался шнур, надо завтра же все исправить. Я временно привязал там веревку с петлей на конце, чтобы вентилятором можно было пользоваться. Зато штора вон там, в углу, – он указал на окно, – о которой говорил в Сочельник Вилли, больше не обрывается. Как же они прекрасно поют! – Копферкингель кивнул на радиоприемник. – Абсолютно правы те, кто жалеет людей, не любящих музыку, – они умирают, не познав красоты… но где же наша Розана?
После ужина Копферкингель поцеловал свою небесную и предложил ей:
– Пойдем в ванную, Лакме, прежде чем раздеться, надо там все приготовить.
И он взял стул, и они пошли, а кошка внимательно наблюдала за ними.
– Здесь жарко, – сказал Копферкингель и подставил под вентилятор стул, – кажется, я переборщил с отоплением. Открой-ка вентилятор, дорогая.
Когда Лакме встала на стул, пан Копферкингель погладил ее лодыжку, набросил петлю ей на шею и пробормотал, ласково улыбаясь:
– А что, если я повешу тебя, дорогая?
Она улыбнулась мужу, очевидно, не расслышав его слов, а он резко ударил ногой по стулу – и все было кончено.
Натянув в передней пальто, Копферкингель отправился в немецкую уголовную полицию и продиктовал там для протокола:
– Ее толкнуло на это отчаяние. Она была еврейкой и не смогла жить со мной под одной крышей. Возможно, она догадывалась о том, что я собираюсь развестись с ней, потому что этот брак был несовместим с моей честью истинного арийца. И добавил про себя: «Я жалел тебя, дорогая, очень жалел. Ты стала грустной, понурой, и это вполне понятно, но я – немец, и мне пришлось принести тебя в жертву. Я спас тебя от мук, дорогая моя, а они наверняка предстояли тебе. Сколько страданий, небесная, принесла бы нам в новом, счастливом и справедливом мире эта твоя еврейская кровь…»
Лакме была кремирована в Слатинянах… а пан Карл Копферкингель получил пост директора пражского крематория. Он отправил на пенсию пана Врану, у которого было что-то с печенью. «Привратник уже старый, – решил Копферкингель, – он пришел сюда за двадцать лет до моего появления в крематории, пускай отдыхает; пани Подзимкову, уборщицу, я уволил, потому что она побаивалась Храма смерти, но я избавлю ее от страха…» – а вот пана Дворжака он оставил. «Вы знаете, пан Дворжак, – сказал он ему, – мне нравится, что вы не курите и не пьете. что вы такой же трезвенник, как и я.» А еще он оставил пана Пеликана и пана Фенека. «Надо спасти его, – думал он иногда в своем директорском кабинете, – он ведь едва держится на ногах». Когда Копферкингель проходил мимо привратницкой, пан Фенек начинал всхлипывать и быстро залезал к себе в будку… как собака.
14
Да, для детей поступок их матери оказался потрясением, однако жизнь учит нас смиренно переносить ее удары.
– Нынче, дражайшие мои, – сказал Копферкингель своим солнышкам, стоя с газетой в руках посреди столовой, – нынче жизнь – это борьба, мы с вами живем в великое революционное время и обязаны мужественно переносить все испытания. Милостивая природа освободила нашу незабвенную от оков земного мира и вновь обратила ее во прах; ей открылся космос, и я не исключаю, что у вашей матери теперь иная телесная оболочка – ведь кремация заметно убыстряет процесс. Она была хорошей, доброй женщиной, – добавил пан Копферкингель, – верной, тихой, скромной, ей уже просиял вечный свет, и она навсегда обрела покой. – И Карл Копферкингель раскрыл газету. – В человеческой жизни все очень зыбко, – продолжал он. – Будущее неопределенно, и люди зачастую страшатся его. Определенна и неотвратима одна только смерть. Впрочем, есть еще кое-что: тот новый, счастливый строй, который будет вот-вот установлен в Европе. Итак, новая, цветущая Европа фюрера и – смерть, вот что ожидает человечество… В сегодняшней газете, – он зашуршал газетным листом, – напечатано одно красивое стихотворение, мне даже кажется, что оно было написано в память моей драгоценной Лакме. Я сейчас прочту вам первую строчку: «Сумерки, день спешит обручиться с вечером.»
Потом он отложил газету в сторону, извлек из шкафа книгу о Тибете и вновь обратился к детям:
– Теперь, нежные мои, когда мы с вами лишились матери, я обязан заботиться о вас еще усерднее, чем прежде. Зинушка, – он улыбнулся дочери и опустил глаза на книгу о Тибете, которую по-прежнему сжимал в руке, – ты красива, как твоя мать, ты дружишь с паном Милой, но после каникул тебе придется перейти в немецкую школу. И тебе, Мили, тоже. – Он посмотрел на мальчика долгим испытующим взглядом, а потом опять перевел глаза на книгу о Тибете и слегка наморщил лоб, этот мальчик с тонкой, нежной душой все больше и больше беспокоил его. «Он никогда не походил на меня, – думал он, уставившись на желтую коленкоровую обложку, – никогда. да еще эта подозрительная склонность к бродяжничеству. Как бы он опять не заблудился где-нибудь в ночи и мне не пришлось бы разыскивать его с полицией, как тогда в Сухдоле. А его приятель боксер вместо того, чтобы закалять и укреплять дух Мили, только портит его и сбивает с истинного пути. Не превратиться бы ему в Войту Прахаржа из нашего дома!»
А однажды.
Дело было в казино. Копферкингель в присутствии белокурой красавицы Марии, которая напоминала ангела и кинозвезду одновременно и которую он называл Марлен, беседовал о своем сыне с Вилли Рейнке.
– Мили все больше беспокоит меня, – вздохнул он, окинув взором роскошные ковры, картины и хрустальные люстры, – по-моему, он становится слишком мягкотелым и изнеженным, он никогда не походил на меня, а уж эта его подозрительная склонность к бродяжничеству. Боюсь, что ему опять придет фантазия ночевать в стогу сена у Сухдола. Бокс, на котором мы с тобой тогда были, – он посмотрел на стол, где стояли рюмки с коньяком, – к сожалению, не пошел ему впрок. Боксировать он не станет ни в коем случае – хотя это и могло бы ему когда-нибудь пригодиться, ты сам так говорил. Но зато он познакомился с подручным мясника. Этот малый портит Мили и сбивает его с истинного пути вместо того, чтобы закалять и укреплять немецкий дух, который я старался привить ему. Я очень огорчен, потому что с ним может случиться то же, – он опять посмотрел на рюмки с коньяком, – что случилось с Войтиком Прахаржом из нашего дома.
– Его мать была наполовину еврейка, – сказал Вилли, взглянув на белокурую Марлен, прильнувшую к плечу пана Копферкингеля, – и это дает себя знать в сыне. Миливой – метис второй степени. Согласно имперскому закону от 14 ноября 1935 года, параграф второй, он является метисом второй степени, так называемым «евреем на четверть». Это закон, – сказал он, продолжая глядеть на Марлен, – а законы существуют для того, чтобы служить людям, и мы должны уважать их. Боюсь, Карл, что его не примут ни в нашу гимназию, ни в гитлерюгенд. Ты и впрямь не хочешь коньяку? – Он потянулся было к рюмкам на столе, но пан Копферкингель покачал головой и отодвинул одну из них в сторону.
– Скоро мы будем в Варшаве, – засмеялась красавица Марлен.
В субботу на той неделе, когда над Варшавой взвился флаг со свастикой и имперская военная армада двинулась дальше на восток, пан Копферкингель надел новые высокие черные сапоги и зеленую шляпу со шнурком и перышком, купленную на днях у немецкого шляпника, положил в карман пиджака маленькие симпатичные клещи и повел Мили на экскурсию в крематорий; день был самый подходящий, потому что по субботам умерших сжигали только до обеда. Стояла чудесная погода. Возле подъезда они увидели Яна Беттельхайма и Войтика Прахаржа, которые рассматривали разноцветные машины. Ребята вежливо поздоровались и спросили, куда это Мили направляется. Пан Копферкингель приветливо улыбнулся молодым людям и сказал, что на прогулку. Мили молча смотрел на обоих своих приятелей, те смотрели на него, и все трое будто строили какие-то тайные планы, так что пан Копферкингель решил прервать эту безмолвную беседу:
– Вы бы, мальчики, заходили к нам иногда. Вы так давно у нас не были. И не надо во время своих прогулок забираться слишком уж далеко. Бродяжничать сейчас опасно. – Потом он указал подбородком на автомобили и засмеялся: – Зеленые – военные и полицейские, а белые – санитарные. Для ангелов. Так, Мили? – И он кивнул своему мальчику, и они пошли по улице.
Спустя несколько минут Копферкингель сказал:
– Я надеюсь, Мили, что мы скоро тоже обзаведемся красивой яркой машиной и ты станешь ездить на ней, как ездил еще недавно на своем автомобиле Ян Беттельхайм. Мы будем устраивать себе по воскресеньям разные экскурсии. Что там твой Сухдол! Можно уехать гораздо дальше, – например, в какой-нибудь замок, тебе наверняка понравится. К сожалению, у доктора Беттельхайма нет больше машины. – Тут они подошли к кондитерской, и Мили замер как вкопанный. – Ах ты, сладкоежка, – улыбнулся пан Копферкингель и полез в карман – тот самый, где у него лежали клещи. – Вот, возьми крону и купи себе эскимо. – Потом он опять опустил руку в карман и добавил: – Пожалуй, купи еще и пирожное.
Мили купил себе эскимо и пирожное, и отец с сыном отправились дальше. Неподалеку от кладбищенских ворот висело какое-то объявление, и его внимательно изучал пожилой толстяк. Подойдя поближе, Копферкингель заметил на нем белый крахмальный воротничок с красной «бабочкой» и невольно вздрогнул.
– Как жаль, – сказал он Мили, – как жаль, что твоей любимой матери нет с нами. – И тут его взгляд упал на объявление:
ПОЧИНКА ГАРДИН И ПОРТЬЕР
ЙОЗЕФА БРОУЧКОВА,
Прага, Глоубетин, Катержинская, 7
– Мы пойдем через кладбище, – он тронул сына за плечо, – там гораздо красивее, чем во дворе. Когда я еще не был директором, я частенько прогуливался в обед по кладбищенским дорожкам. Жалко, что твоя мать ушла от нас в мир иной.
Прямо у ворот они остановились: из-за ближайших надгробий доносился какой-то странный шум, там топали ногами, подпрыгивали и даже шипели, а потом оттуда выскочила женщина с ниткой бус на шее и в шляпе с пером, она тыкала пальцем себе за спину и пронзительно верещала. За ней по пятам гнался потный низенький толстяк в котелке и с тростью, он кричал:
– Куда же ты несешься, погоди!.. Нет здесь никаких смотровых площадок, здесь кладбище, ты же была на кладбище!..
При виде пана Копферкингеля в черных высоких сапогах и в зеленой шляпе со шнурком толстяк остановился, раздраженно дернул головой и объяснил:
– Она сумасшедшая, она меня измучила. Вообразила, видите ли, что ей тут покажут какую-то кровавую бойню.
– Это пройдет, – отозвался Копферкингель, и толстяк снял котелок и принялся неторопливо вытирать лоб.
– Нам пора. – Копферкингель повернулся к явно напуганному Мили. – Ничего страшного, просто у тети какой-то приступ, это пройдет, врачи ей обязательно помогут, ведь они настоящие земные ангелы. И ни в коем случае не пробуй на зуб ружейный патрон. Это может плохо кончиться. Ну что, вкусное было пирожное?
Они миновали свежие могильные холмики с венками и очутились перед зданием крематория. В привратницкой сидел и дрожал мелкой дрожью пан Фенек. Увидев герра директора в черных высоких сапогах и зеленой шляпе с пером, он низко поклонился; глаза у него опухли и слезились. «Если мне и удастся спасти Фенека, – подумал Копферкингель, – то я все равно буду вынужден уволить его или отправить в сумасшедший дом». Он небрежно махнул рукой и открыл дверь. Проведя Мили по коридору, Копферкингель показал ему холодные печи; всюду сильно пахло дезинфекцией, мальчик трясся от страха.
– Вот, значит, какие они, эти печи! – Мили неуверенно поглядывал по сторонам.
– Да, они именно такие, – улыбнулся пан Копферкингель, – и я надеюсь, что ты их не боишься. Ведь они пусты, в них сейчас никого не жгут. И вообще, Мили, тебе пора уже перестать бояться. В кого только ты такой уродился? Тебе было страшно в паноптикуме, страшно на боксе, страшно на смотровой площадке. а разве с тобой там что-нибудь случилось? Так что не бойся и взгляни сюда. Эта кнопка управляет железным занавесом ритуального зала, вот это – термометры, а это – репродуктор. короче говоря, здесь есть множество самых разных механизмов и приспособлений… а вон с той лесенки можно заглянуть прямо в печь, но туда тебе ходить не стоит. Погоди-ка минутку, я посмотрю на табличку, да ты ее знаешь, такая же висит у нас дома.
Потом они прошли мимо склада металлических урн для пепла (диаметр – шестнадцать сантиметров, высота – двадцать три сантиметра), там сильно пахло дезинфекцией, и мальчик все так же дрожал от ужаса. – Это склад урн для пепла, – пояснил Копферкингель, – все они у нас на строгом учете. – И он повел сына в глубь здания, к гробам.
– Здесь лежит пан Данек, – бесстрастно произнес Копферкингель, – здесь – доктор Веверка, у него, к несчастью, слишком тесный гроб, когда крышка опустится, она коснется его лба. вот это пан Пискорж, а следующий гроб, – пан Копферкингель подошел к заколоченному гробу под номером пять, на котором было написано «Э. Вагнер», – заколочен, потому что открывать его никто не станет. Родственники на похороны не придут, и в понедельник он отправится прямо в печь. – Пан Копферкингель извлек из кармана клещи и отвинтил крышку.
Их взорам предстало бледное заострившееся лицо офицера в парадной зелено-серой форме с железным крестом. На груди – фуражка и белые перчатки. В петлицу была вставлена веточка лавра. Еще одна веточка – по всей видимости, миртовая – лежала на скрещенных на животе руках.
– Это герр Эрнст Вагнер, – сказал Копферкингель своему почти обезумевшему от страха сыну, – штурмбаннфюрер СС, он любил немецкий народ и музыку, его похоронят под звуки вагнеровского «Парсифаля». Значит, говоришь, твой боксер собирается бить немцев? – Копферкингель грустно улыбнулся съежившемуся Мили. – Этих насильников и захватчиков? Ты, наверное, рассказывал ему, что любишь сладкое. Знаешь, покойный герр Вагнер был настоящим немцем. Не каким-нибудь там неженкой и хлюпиком. и безупречного происхождения. В рейхе существует один закон, я сейчас постараюсь растолковать его тебе. «Ohne Rücksicht а^ den Dienstgrad muss jeder SS-Angehörige den Abstammungsnachweis erbringen, wenn er sich verloben oder verheiraten will». «Любой член СС, если он собирается обручиться или жениться, обязан доказать чистоту своего происхождения.», а законы у нас всегда служат людям. – Копферкингель улыбнулся и продолжал: – У него замечательный гроб, высокий, широкий. как раз такой, как нужно. А может, ты, Мили, тоже ляжешь туда? Разве плохо обратиться в прах под звуки «Парсифаля»? – И он невесело усмехнулся и взялся за железный прут, лежавший в углу у ниши. Потом он заставил мальчика встать на колени, широко расставил ноги в высоких черных сапогах и убил его.
Труп он уложил в гроб к эсэсовцу, хороший был гроб – высокий. широкий, так что места хватило обоим, и они прижались друг к другу, подобно сводным братьям. Привинтив крышку обратно, убийца внимательно оглядел железный прут и кафельные плитки пола, чтобы удостовериться в их чистоте, затем поправил зеленую шляпу со шнурком и пошел к выходу. «Смерть сближает, – сказал он себе, сжимая в кармане клещи, – пепел – он и есть пепел. И неважно, кто был кремирован – немецкий штурмбаннфюрер или же мальчик с нечистой кровью. Бедный Мили, – сказал он себе, – ему бы пришлось несладко; хорошо, что я избавил дитя от мук. Его бы не взяли ни в немецкую гимназию, ни в гитлерюгенд. Жаль только, что нам не удалось еще раз вместе сфотографироваться.»
– Мили, дождись меня, не убегай, – крикнул Копферкингель рядом с привратницкой, желая, чтобы эти его слова услышал Фенек, который прижимал руку тыльной стороной ко рту, как будто целуя ее. – Пан Фенек, – обратился он к старику, – зачем вы лижете свою руку, вам надо лечиться, так больше продолжаться не может, вы же губите себя. У вас явные признаки вырождения, вам требуется психиатр! – Привратник вскинул голову, всхлипнул и молитвенно сложил ладони.
Потом Копферкингель вышел из здания и пересек двор; во второй привратницкой ему подобострастно поклонился преемник пана Враны. Недалеко от ворот крематория Копферкингель подал монету старухе нищенке, которая попрошайничала здесь и зимой, и летом, и зашагал к трамваю. Возле остановки стояла красивая розовощекая девушка в черном платье и какой-то молодой человек с перекинутым через плечо ремешком фотоаппарата.
Четырьмя днями позже пан Копферкингель отправился в немецкую уголовную полицию и заявил об исчезновении своего шестнадцатилетнего сына.
– Сегодня четвертый день, как его нет дома, – сказал он. – Мили вел себя так с самого раннего детства, однажды мы даже обращались за помощью в полицию. Тогда его отыскали в Сухдоле, он, видите ли, хотел переночевать там в стогу сена. Мальчик по натуре романтик, боюсь, как бы он не последовал за нашей армией в Польшу, с него станется. А еще я хотел вам сообщить, что в последнее время он свел знакомство с одним боксером.
А между тем Мили уже сожгли, и его прах смешался с прахом чистокровного эсэсовца. Все операции у печи проводил сам господин директор, которому помогали двое улыбчивых и расторопных парней, совсем не похожих на Заица и Берана. Пану Копферкингелю хотелось не только заняться любимым делом, но и показать этим милым юношам, как высоко ценит он их труд, труд, который когда-то кормил и его, выходца из простой семьи. А в ритуальном зале торжественно звучала музыка из «Парсифаля» Вагнера и «Героической симфонии» Бетховена.
15
Вскоре после окончания победоносной польской кампании Карла Копферкингеля пригласили к шефу пражской Службы безопасности и секретарю имперского протектора герру Берману. Встреча проходила в том самом светлом здании с колоннами, возле которого всегда стояло много ярких машин и над которым реял флаг рейха; в кабинете сладко пахло сандаловым деревом, а украшали его не только нарядные шторы, толстые ковры и огромный портрет фюрера, но и несколько весьма недурных картин. и вот тут-то, в этом кабинете, принадлежавшем шефу пражской Службы безопасности и секретарю имперского протектора, Копферкингелю конфиденциально сообщили о готовящемся уникальном эксперименте. Стояла глубокая осень 1939 года.