355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ладислав Фукс » Крематор » Текст книги (страница 3)
Крематор
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 17:00

Текст книги "Крематор"


Автор книги: Ладислав Фукс


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

И пан Копферкингель подвел Дворжака к стене, где на черном шелковом шнурке висела табличка:


I II
1. 8.00-8.30 8.30-9.45 -
2. 8.30-9.00 9.00–10.15
3. 9.00-9.30 9.45–11.00
4. 9.30–10.00 10.15–11.30
5. 10.00–10.30 11.00–12.15
6. 10.30–11.00 11.30–12.45
7. 14.00–14.30 14.30–15.45
S 14.30–15.00 15.00–16.15
9. 15.00–15.30 15.45–17.00
10. 15.30–16.00 16.15–17.30

– Вам, наверное, это кажется сложным, – улыбнулся пан Копферкингель, – но это не так. На самом деле все очень просто. Первая церемония, – он ткнул в первый столбик цифр, и на его руке блеснуло обручальное кольцо, – начинается в восемь часов и длится полчаса. Мы располагаем двумя печами, и теперь, когда вместо кокса ввели газ, превращение покойника в пепел происходит за один час пятнадцать минут. Нетрудно высчитать, что первые два гроба попадают в печь сразу же по окончании церемонии, после того, как раздвинется занавес, и вот здесь это видно, – он показал на цифры. – Но третий гроб, – провел он пальцем по третьей строчке, – должен ждать своей очереди пятнадцать минут, а пятый и шестой – целых полчаса… В двенадцать у нас обеденный перерыв; в хорошую погоду, пан Дворжак, можно прогуляться по кладбищу. Если вы обойдете наше здание сзади, то окажетесь на Виноградском кладбище, при этом вам даже не придется проходить через привратницкую. Во второй половине дня сжигают еще четверых, и в шесть вы можете отсюда испариться…

Пан Копферкингель показал на потолок и некоторое время постоял с запрокинутой головой, как бы наблюдая за звездами, а потом улыбнулся Дворжаку, который курил, понуро уставясь на табличку:

– Таблички, пан Дворжак, бояться нечего, это только наш график, так сказать, расписание поездов смерти. Расписание, которым в отличие от всех прочих расписаний, рано или поздно воспользуются все… разве что кто-то захочет лежать в земле. Там свое расписание, не такое четкое, ведь основано оно не на механике, а на действии подземных вод и живых организмов. А эта штука, – вновь указал он на табличку, – могла бы стать украшением королевских покоев или чертогов властителя Гималаев… Так, а теперь сюда. – Пан Копферкингель подошел к печи. – Перед вами два термометра. Первый показывает температуру внутри устройства, которое преобразует газовую смесь в раскаленный воздух. Кремация, пан Дворжак, производится с помощью раскаленного воздуха, гроб и тело ни в коем случае не должны соприкоснуться с огнем, это очень важно, есть даже такой закон. Законы, пан Дворжак, существуют для того, чтобы защищать людей… Ну, а второй термометр, – на руке пана Копферкингеля опять блеснуло обручальное кольцо, – регистрирует температуру внутри самой печи. Температура должна быть выше девятисот пятидесяти градусов. Мы поддерживаем ее на уровне тысячи градусов, так за ней легче следить. Допустимый же максимум – тысяча двадцать градусов. Если его превысить, кости превратятся в стекловидную черную массу и праха не будет. А это – беда, пан Дворжак, ведь наша цель – чтобы человек стал прахом, быстро и мирно вернулся туда, откуда он явился. При тысяче градусов кости становятся ослепительно белыми и при наполнении урны рассыпаются прахом, как это и положено. Итак, можно контролировать всю процедуру с помощью термометров – но есть и другой путь. Поднимемся по лестнице, – показал пан Копферкингель, – и заглянем в печь через это вот окошечко. Оно, пан Дворжак, сделано из толстого огнеупорного стекла. Это поистине святое окно, выходящее прямо в кухню смерти, в мастерскую Господа Бога. Через него видно, как душа отделяется от тела и возносится в космические сферы. Однако вам для начала смотреть туда не стоит, предоставьте это нам. А еще я расскажу вам, что происходит после кремации.

Пан Копферкингель сделал несколько шагов вперед и продолжал:

– Итак, когда покойник сожжен, его прах насыпают вот в эти металлические цилиндры. Высота их двадцать три сантиметра, диаметр – шестнадцать сантиметров. Но душа туда не попадает, – улыбнулся пан Копферкингель, – не для того она создана, чтобы быть запертой в металле, она сотворена для космоса. Сбросив оковы страданий, освободившись, она подчиняется иным законам, нежели законы металлических цилиндров: переселяется в другое тело… Да, вот еще что. Печь непосредственно сообщается по рельсам с ритуальным залом. Отверстие для гроба, или вход, как мы его называем, имеет размер метр двадцать на метр двадцать. Человек легко может войти туда, стоит только пригнуться. А сейчас, пан Дворжак, я проведу вас в наш зал ожидания.

Дворжак загасил сигарету, и они двинулись мимо стеллажей с металлическими цилиндрами и печей к дальней двери.

– Это наш зал ожидания, пан Дворжак, здесь убирает пани Лишкова. Комната эта походит на коридор или подвал, пол вымощен плитами, в углу за прозрачной занавеской – ниша… Ну, а тут, на столах, стоят гробы. Как видите, они открыты, пронумерованы и подписаны. Это чтобы не спутать. Сейчас их здесь пять – как раз утренняя партия. Шестой, тот, который попадет в ритуальный зал первым, ровно в восемь, уже наверху, чтобы родные могли проститься. Однако, пан Дворжак, не каждый гроб поступает в ритуальный зал. Некоторые прямо отсюда идут в печь, – например, родные не хотят видеть покойника, либо смерть вызвана заразной болезнью, либо тело находится в таком состоянии, что его нельзя выставлять. Эти гробы, пан Дворжак, сразу заколачиваются наглухо, вот как сегодня номер три.

Пан Копферкингель показал на закрытый гроб под номером три, снабженный табличкой «Освальд Ржезничек». Потом он обвел глазами помещение, заметил железный прут в углу, хотел было что-то сказать о нем, но тут его взгляд упал на пятый гроб.

– В пятом гробу мы хороним сегодня пани Струнную, – сказал он и поманил пана Дворжака поближе. В гробу лежала поразительной красоты женщина. – Я видел ее еще вчера, – сказал пан Копферкингель, потупившись.

Пан Дворжак, застыв у него за спиной, смотрел, смертельно бледный, внутрь гроба.

– Ее щеки не ввалились, скулы и нос не заострились, как это обычно бывает у мертвецов. И кожа не имеет воскового цвета и нисколько не напоминает фигуры в паноптикуме. – Пан Копферкингель повел рукой, на которой вновь блеснуло обручальное кольцо. – Наоборот, кожа у пани Струнной розовая, а глаза прикрыты так, словно она спит, но вот-вот проснется и встанет. Вы, верно, подумали: а вдруг она живая? – спросил пан Копферкингель, видя, как пан Дворжак вытаращил глаза. – Гоните такие мысли прочь! Эта женщина зарегистрирована как мертвая, и наш долг – совершив положенный обряд, предать ее кремации. Регистрация смерти – самый ответственный и возвышенный акт, какой совершается на этом свете, он для нас – закон, и мы строго исполняем свои обязанности. Итак, пан Дворжак, вы познакомились со всей нашей механикой и автоматикой и на этом можно пока остановиться.

В десять часов, когда очередь дошла до пани Струнной, пан Копферкингель сказал Дворжаку, который опять нервно курил:

– Смерть этой женщины была зарегистрирована, и для нас это – закон. А законы существуют для того, чтобы служить людям, и мы их обязаны чтить. Мы можем оказать ей еще лишь одну последнюю услугу – дать ей лишних полчаса постоять на запасном пути, ведь она пятая, и я, пан Дворжак, рад этому. А потом за каких-нибудь семьдесят пять минут от нее останется только накалившийся добела скелет, который вскоре рассыплется; за семьдесят пять минут она возвратится в первоначальное свое состояние – в прах. В земле это заняло бы двадцать лет, да и то кости ее остались бы целы. Конечно, если бы пани Струнная оказалась и впрямь живой, ей было бы очень плохо. Еще бы, перед ней – вся жизнь – а тут… Хотя как знать, может, не так и плохо: вдруг в жизни она много страдала? Такие случаи бывают, и довольно часто. А страдания – огромное зло, и мы должны делать все возможное, чтобы их смягчить или прекратить… Но не бойтесь, пан Дворжак, – улыбнулся пан Копферкингель, – пани Струнная действительно умерла, таких ошибок сейчас не совершают.

Пан Копферкингель дослушал по репродуктору конец церемонии в ритуальном зале, вторую часть «Неоконченной симфонии» Шуберта (что же еще, ведь красавице не было и тридцати), потом, нажав на кнопку, раздвинул железный занавес и отправил покойную в тупик. Номер третий в первой печи был не готов, ему оставалось еще полчаса. И пан Копферкингель листал книгу о Тибете, далай-ламе, его вере и о переселении душ, поглядывая, чтобы температура внутри печи была не выше тысячи двадцати градусов, а, отвлекаясь, вспоминал, что говорил его друг Вилли, когда был вместе с Эрной у них в гостях, и что говорили Беран и Заиц о политической ситуации, слушал доносившиеся из ритуального зала рассуждения о том, что есть наша жизнь… а потом в его памяти всплыла дочь пана Голого, красивая, молоденькая, розовощекая девушка в черном платье, как она отмеряла багет для картины, изображающей свадебную процессию… потом молодая пани Лишкова, уборщица, которая выглядела сегодня такой удрученной… Ну, а потом часы показали десять тридцать, и он с грустной улыбкой отправил в первую печь гроб покойной красавицы и стал внимательно следить за термометром, чтобы пепел получился чистым и нежным.


5

Доктор Беттельхайм жил со своей женой, видной пожилой дамой, с племянником Яном и служанкой Анежкой над квартирой Копферкингелей. Над самой их столовой находилась приемная старого доктора, но и квартира рядом тоже принадлежала ему.

«Будь потолки в нашем доме тоньше, – думал пан Копферкингель, сидя раздетым до пояса на круглой белой табуретке в приемной у доктора, – будь они чуть тоньше… Да нет, как бы моя милая Лакме могла через потолок понять, что эти шаги – мои? Я пришел после приема, когда здесь не бывает ни души, да и направлялся я не сюда, а в кондитерскую, чтобы купить моей драгоценной что-нибудь сладкое, она это иногда любит, хотя, конечно, не так, как Мили… а кроме того, – рассуждал он, – моя Лакме никогда не была подозрительной. Она, как и я сам, не сомневается, что у нас идеальный брак и что ни разу за все семнадцать лет его не омрачило ни одно облачко. Наш брак, – подумал пан Копферкингель, посмотрев на свое обручальное кольцо, – безоблачен, как небо над Храмом смерти в те минуты, когда там никого не сжигают».

Доктор Беттельхайм взял пана Копферкингеля за руку, и пока он искал вену и протирал это место ваткой, пан Копферкингель смотрел на его столик, где лежали стетоскоп, шпатель и круглое зеркало на лоб, которые у доктора Беттельхайма имелись, хотя он и не был отоларингологом; потом, покосившись на стоявший в углу стеклянный шкафчик, полный колб, пробирок и лекарств, и на газовую горелку возле него, пан Копферкингель надолго задержался взглядом на огромной потемневшей картине в черной раме, которая уже долгие годы висела в этом кабинете. Бледный молодой человек с пылающим взором, свирепым лицом и аккуратными усиками, одетый в темно-красные бархатные панталоны и темно-коричневый камзол и с золотым кинжалом у пояса, тащил через порог слабо освещенной комнаты куда-то в сумрачный коридор красивую женщину; вернее, не женщину даже – почти ребенка, розовощекую девушку в черном платье. Комната, из которой ее так яростно выволакивали, была, по всей видимости, спальней, так как на заднем плане за полупрозрачной занавеской смутно вырисовывалась старинная кровать. Из глубины коридора на молодого человека собирался наброситься импозантный седобородый господин в черной шапочке с искаженным болью лицом. Пан Копферкингель, приглядываясь в особенности к розовощекой девушке, изо всех сил старался понять, что означает эта сцена. Вот если бы молодой человек тащил девушку в спальню, раздумывал пан Копферкингель, то все было бы ясно, но ведь он тащил ее из спальни – и это не находило объяснения. Он не отрывал взгляда от розовощекой девушки в черном платье, даже когда врач приставил к его руке иглу шприца, надавил, взял кровь и приложил к месту укола ватку. Потом врач прошел в угол, где стоял белый стеклянный шкафчик, впрыснул кровь в пробирку, зажег горелку, подержал пробирку над пламенем – и только тогда пан Копферкингель отвел глаза от картины, потому что услышал:

– Реакция отрицательная, пан Копферкингель, вы здоровы.

Доктор говорил ему эти слова уже много лет, и всякий раз с души пана Копферкингеля словно сваливался камень. Если бы камни эти свалились все вместе, вообразил пан Копферкингель, то, наверное, рухнул бы потолок в нашей столовой!

– Вы все еще считаете эти анализы необходимыми, пан Копферкингель? – спросил врач, убирая инструменты.

Тот, повернувшись к картине, кивнул. «Ну да, – подумал он, глядя на свое обручальное кольцо, – я заверяю его, что не имею связей с другими женщинами, кроме моей драгоценной, но при этом боюсь заразы… Не выгляжу ли я в глазах этого милого доктора лгуном или неврастеником?» И он в который уже раз объяснил, что опасается подхватить заразу в крематории.

– Но вы же не прикасаетесь к мертвецам, – возразил врач, – да и вообще, так эта зараза не передается!

– Конечно, пан доктор, – отозвался пан Копферкингель, – но такой я человек. Я делаю анализы ради очистки совести. Для меня было бы ужасно узнать, что я, не дай Бог, заразил свою жену. Я не пью, не курю, но наградить ее этим… Я бы тогда застрелился!

Тут пан Копферкингель вспомнил о Прахарже с четвертого этажа, который, к сожалению, пьет, и о его жене, которой он сочувствовал, и об их Войтике – как бы тот не унаследовал увлечение спиртным… Потом он сказал:

– Наш Мили, пан доктор, то и дело уходит из дому. Не понимаю, откуда это в нем, мы с женой такими не были. Боюсь, как бы вскоре нам не пришлось опять искать его с полицией, как в тот раз, когда его занесло в Сухдол и он вздумал заночевать там в стогу. Я очень рад, пан доктор, что он дружит с вашим Яном. Когда они вместе, то я знаю, что они не дальше чем у моста или перед домом – смотрят на машины. У Мили есть даже такая игра: он делит машины на цветные, зеленые и белые; зеленые – это военные и полицейские, а белые – санитарные, «Красный крест», как я их называю, небесные, для ангелов. А ваша машина синяя, то есть цветная… Я правда рад, что они с Яном дружат. Бродяжничать сейчас опасно. В пограничных областях, насколько я слышал, объявлено чрезвычайное положение, а в Нюрнберге, говорят, был съезд национал-социалистов, на котором выступал Гитлер и угрожал нам… кто знает, что нас ждет! Пан доктор, я боюсь… – сказал Копферкингель, а про себя подумал: «Боюсь, совсем как пан Заиц, все это для многих людей может обернуться адом…»

– Не бойтесь, пан Копферкингель, не стоит, – улыбнулся врач. – Насилия никогда не хватает надолго. На короткое время насилие может победить, но не оно творит историю.

Пан Копферкингель облегченно вздохнул, а врач добавил:

– Люди не вечно будут терпеть насилие. Людей можно запугать, загнать под землю, но надолго ли? Ведь мы живем в цивилизованном мире, в Европе двадцатого века! Насильники, пан Копферкингель, в итоге всегда бывают биты. Взять то же наше пограничье. Чехословацкое правительство объявило чрезвычайное положение – и весь этот немецкий заговор разом рухнул… А-а, вы глядите на картину…

– Я гляжу на нее уже много лет, – спокойно улыбнулся Копферкингель, – но всегда словно впервые… Что на ней, собственно, изображено, пан доктор? Кто эта красивая розовощекая девушка в черном платье… и почему усатый молодой человек тащит ее из спальни?

– Это длинная история, пан Копферкингель, – улыбнулся врач и присел к столу. – Картина передается в нашей семье из поколения в поколение. Родом мы из Венгрии, и предки наши жили в Прешпурке, нынешней Братиславе. По семейной легенде, в восемнадцатом веке один из них – вон тот седобородый старик на картине – женился на поразительно красивой молодой женщине, которую захотел похитить венгерский граф Бетлен. Но муж защитил ее, что тут и изображено. Это похищение. Вот почему женщину тащат из спальни… – улыбнулся врач.

– Муж защитил ее, – повторил пан Копферкингель. – Похищение не удалось.

– Не удалось, – кивнул врач. – Я же говорил вам, насильники всегда бывают биты.

– Это настоящая живопись, – оценил пан Копферкингель. – И кто же тот мастер?

– Он неизвестен, – покачал головой врач, – картина не подписана. Может быть, автор решил скрыть свое имя, ведь у него выступает насильником граф Бетлен, а спасителем – еврей… Мы, Беттельхаймы, евреи, а евреев, пан Копферкингель, преследовали во все времена… Художнику такая трактовка могла грозить неприятностями.

Пока доктор Беттельхайм заполнял карточку, пан Копферкингель не мог отвести глаз от красавицы на картине, теперь-то он понимал смысл этой сцены: неудачное похищение. И вдруг он почувствовал, что запутался и не знает, кого жалеть больше – красивую розовощекую девушку, ее старого мужа-спасителя или знатного похитителя, у которого ничего не вышло. А потом он вспомнил пани Струнную, которую недавно сжигал, и пани Лишкову, уборщицу, которая выглядела в последнее время печальной, вспомнил дочь пана Голого, розовощекую красивую девушку в черном платье… подумал он и о пани Прахаржовой, жене несчастного пана Прахаржа с четвертого этажа, и еще о нескольких знакомых женщинах… и наконец посмотрел на доктора.

– Ну что же, пан Копферкингель, – вставая, сказал тот, – если опять надумаете – заходите. А сын у вас – славный мальчик, и не тревожьтесь вы, что, мол, он бродяжничает. Это возраст. Все мальчишки его возраста любят различные романтические приключения, тут ничего не поделаешь. Я, например, когда мне было пятнадцать, бегал за солдатами, маршировавшими мимо нашего дома в Братиславе на стрельбище за городом. Да, а как ваша супруга, пан Копферкингель? Иногда она мне кажется грустной, может, она на что-то жалуется?

Пан Копферкингель оторопел. Лакме кажется грустной? Лакме на что-то жалуется? А он и не заметил!

– Да ничего, – поторопился успокоить его доктор, увидев, как он поражен. – Это было всего лишь мое мимолетное впечатление, но я, конечно, ошибся. Пожалуйста, сюда, пан Копферкингель, – направил он посетителя к двери в жилую комнату, – чтобы вас не видела Анежка, а то она моет пол перед кабинетом.

Но даже когда пан Копферкингель с коробкой шоколадных конфет для Лакме отпирал этажом ниже дверь своей квартиры, он все еще не пришел в себя и мысленно повторял: «Лакме кажется доктору грустной! Боже, что это значит, что с ней – или это действительно было лишь обманчивое впечатление, я-то ничего не замечаю, нужно будет у нее осторожно спросить… – А потом он подумал: – Как хорошо, что у нас в доме живет такой замечательный и человечный врач, который всегда готов принять меня, да еще в неурочное время и строго конфиденциально».

Уже войдя в свою прихожую, он припомнил слова доктора о насилии и насильниках, которые всегда бывают биты, а также о евреях, которых во все времена преследовали, – и как-то у него два этих замечания не сходились. Вот и Гитлер в Германии преследует евреев. Почему? За что? Ведь они такие милые и любезные люди!

И с коробкой конфет для Лакме он переступил порог их замечательной столовой.


6

Правительство ушло в отставку, и новое во главе с одноглазым генералом объявило мобилизацию. Жизнь закрутилась дьявольской каруселью, набирала обороты, летела вперед: лишь бы долететь до цели, а там с налета – к оружию! Спустя несколько дней после объявления мобилизации пан Фенек принес в крематорий одну странную вещицу.

– Гляньте, пан Копферкингель, – совал он в привратницкой под нос Копферкингелю какую-то застекленную коробочку, – вы только гляньте! Тут на бумажках булавками пришпилены мухи. Это мухи, дрозофилы, род двукрылых, на них, пан Копферкингель, ставятся опыты по наследственности. Так вот эта, – показал длинным ногтем на мизинце пан Фенек, – называется дрозофила фунебрис. Не приобретете ли коробочку? Отдам дешево. За щепотку, – Фенек понизил голос и заморгал слезящимися глазами, – за одну щепотку морфия.

– Отличный экспонат, – сказал пан Копферкингель серьезно. – Я, пан Фенек, ценю такие вещи. Эти мухи были когда-то живыми, жужжали, летали, на них ставили всякие опыты, а теперь они приколоты к бумажкам. У меня в ванной висит под стеклом бабочка на булавке… Но, пан Фенек, откуда мне взять морфий? Ведь я даже не курю!

– Но у вас есть знакомый химик… – тянул старый чудак.

– Инженера Рейнке нет в Праге, – ответил пан Копферкингель. – Объявлена мобилизация, кругом такая карусель, все полным ходом летит вперед – лишь бы долететь до цели… в общем, сейчас он в отъезде.

– Ну, так рассчитаетесь со мной, когда он вернется, – бормотал Фенек и совал в руки пану Копферкингелю коробочку, – у меня еще кое-что осталось, а это вы возьмите. Возьмите хотя бы из-за дрозофилы фунебрис… берите же, пан Копферкингель! – И Копферкингель, кивнув, поблагодарил и взял коробочку.

В коридорах пахло дезинфекцией, пани Лишкова стояла с косынкой в руке у дверей зала ожидания, собираясь уходить. Беран и Заиц еще не появлялись.

– Я сегодня пораньше, – сказал пан Копферкингель пани Лишковой, подходя к ней с коробочкой. – Это чтобы увидеть вас.

– Вам и без меня есть на что посмотреть, – негромко ответила она, повязывая косынку.

– Вы об этих несчастных в печах? Дорогая моя, я нормальный человек, и это зрелище не может не трогать меня. Но вы-то – живая. Неужели весь смысл вашей жизни – убирать здесь каждое утро? Вставать ни свет ни заря, ехать сюда, чтобы только навести блеск – и вернуться домой? Знаете, пани Лишкова, в последние дни я часто о вас вспоминал – даже на приеме у врача..

А потом он сказал:

– Сами знаете, какое сейчас время. Объявлена мобилизация. Вам надо бы поискать человека, который станет вас опекать, нельзя жить одной. Давайте сегодня вечерком поговорим обо всем этом! Немного отдохнем, встряхнемся, рассеемся… – И он, не спуская глаз с ее голой шеи, придвинулся к ней поближе. Женщина вытаращила глаза, вскрикнула и пустилась наутек по коридору, мимо печей к раздевалке. Откуда-то послышался голос пани Подзимковой – что, мол, случилось?

– Смерть в крематории, – объявил пан Копферкингель, все так же держа в руках коробочку с мухами и портфель. – Пани Лишкова меня испугалась.

Пани Подзимкова появилась из-за печей и улыбнулась ему, а он улыбнулся ей в ответ.

– Пан Копферкингель, вам шутки, а у меня мороз по коже. У печей не шутят.

– Вы правы, – опять улыбнулся Копферкингель, – но вы же знаете, пани Подзимкова, у меня и в мыслях не было ничего плохого. Пани Лишкова – красивая одинокая женщина, у нее никого нет, время сейчас тревожное, мобилизация, и я только хотел поговорить с ней, пригласить ее куда-нибудь, хотя бы домой… а бедняжка испугалась. Ну что же, может быть, в другой раз.

– Понимаешь, Йозеф, – спустя несколько минут объяснял он Заицу, войдя в раздевалку, где шел разговор о немцах и о мобилизации и где были все – и Беран, и Дворжак, который, впрочем, молча стоял в углу, застегивая комбинезон, – понимаешь, время сейчас тревожное, мобилизация, но это все политика, а она меня не интересует. Я противник насилия, страданий, нищеты, а главное – войны. Одну я уже пережил, и с меня вполне довольно. Я-то знаю, что тогда вынесли люди! Нужду, разлад в семье и разводы, кровь, боль… даже кони – и те натерпелись. Я против войны, вот и вся моя политика. И это я говорю несмотря на то, что во мне есть капля немецкой крови, а супруга моя – вообще немка по матери, но ведь никто не выбирает свое происхождение… Ну что, вы уже перестали нервничать? – повернулся он к пану Дворжаку. – Курить вы стали меньше, со временем привыкнете, освоитесь – и, надеюсь, вообще бросите курить. У моей Зины, – улыбнулся он, доставая сверток с бутербродами, – скоро день рождения, а я никак не придумаю, что ей подарить. Мы только что узнали о ее дружбе с неким паном Милой, судя по фотографии, это хороший, воспитанный мальчик из приличной семьи. Но будь мы даже знакомы лично, я не мог бы посоветоваться с ним насчет подарка – он бы ей все выболтал. Вот я и мучаюсь, что бы ей купить. – И он взглянул на коробочку с мухами, которую перед тем сунул в угол. – Пан Дворжак, не подскажете ли, что подарить семнадцатилетней девушке? Вам это, наверное, виднее.

– Не знаю, – улыбнулся молодой человек, косясь на мух. – Может, коробку конфет?

– Отрез на платье, – сказал Заиц, глядя туда же.

– На черта ей отрез?! – закричал Беран. – Готовое платье. Чтобы тут же надеть и носить. А мобилизация – это вам не политика. Это оборона! Это бой! – внезапно добавил он.

– Мобилизация – это не политика. Это оборона, это бой, – повторил пан Копферкингель своей Лакме у них в гостиной, взобравшись на стул, чтобы повесить застекленную коробочку с мухами над пианино. – Так сказал мне сегодня в раздевалке пан Беран. А недавно я повстречал у нашего дома доктора Беттельхайма, и мы с ним немного поболтали. Насилия никогда не хватает надолго, говорил он мне, на короткое время насилие может победить, но не оно творит историю. Людей можно запугать, загнать под землю, но надолго ли, ведь мы живем в цивилизованном мире, в Европе двадцатого века! И в подтверждение он вспомнил о картине, которая висит у него в кабинете, на ней изображено похищение женщины венгерским графом Бетленом. Похищение это не удалось. Но евреев преследовали во все времена, сказал он мне, и это как-то не сочетается с его теорией кратковременности насилия.

Пан Копферкингель, все еще стоя на стуле, посмотрел на коробочку с мухами, которую держал в руке, и продолжал:

– Наш немецкий друг Вилли, наверное, был прав, говоря, что за счастье, мир и справедливость приходится бороться. Впрочем, это, кажется, общепризнано, наш пан Беран сказал то же самое. Но Вилли, похоже, прав и в том, что счастья способны добиться только сильные, только полноценные люди. Ведь слабые едва ли одолеют насилие, эксплуатацию, нужду, они, несчастные, обречены страдать. Как подумаю, к примеру, о нашем пане Фенеке… знаешь, – грустно взглянул он на Лакме, – он морфинист. Наркомания – страшная вещь, дорогая моя, – покачал головой пан Копферкингель, прикладывая застекленную коробочку к стене, – это куда страшнее, чем курение и алкоголизм. Бедный пан Фенек, разве он со своим длинным ногтем на мизинце может из крошечной каморки бороться с эксплуатацией или за мир, он же еле ноги таскает и двух слов толком не свяжет… Или бедный пан Прахарж с четвертого этажа, что может он? Кстати, давно я что-то не видел пани Прахаржову, только бы их мальчик не пошел в отца, это ведь может быть наследственным… – Пан Копферкингель окинул взглядом мух. – Наследственность доказана опытами на мухах. А еще у нас есть один молодой человек, Дворжак. Когда он только поступил к нам, то почти не выпускал изо рта сигарету, но понемногу успокоился и сейчас, слава Богу, курит куда меньше. Надеюсь, он скоро вообще бросит курить, чего от всей души ему желаю…

Пан Копферкингель слез со стула и, оценивая взглядом, хорошо ли он укрепил коробочку, сказал:

– Пан Штраус очень преуспел с записью в крематорий. Посетители кондитерских – чувствительные, душевные, добрые люди, у которых есть вкус к таким вещам, и я подумываю обзавестись еще несколькими агентами, к примеру, в магазинах игрушек или парфюмерии, а может быть, и в ювелирных. Понимаешь, дорогая моя, – улыбнулся он Лакме, вытирая тряпочкой сиденье стула, – я все же чувствую, что еще недостаточно забочусь о вас. У доктора Беттельхайма из квартиры над нами есть красивая картина и автомобиль, и у Вилли он есть; я, конечно, не завидую и от души желаю им счастья, они хорошие, порядочные и трудолюбивые люди. У нас нет машины, зато есть наш благословенный дом, – он обвел рукой комнату, – и наша любовь. Это куда больше. Скажи, Лакме, ты не бываешь в последнее время грустной? – спросил он неуверенно, вертя в руках молоток, которым только что вбивал в стену гвоздь. – У тебя ничего не болит, не лежит камнем на сердце?

Лакме улыбнулась и положила руку ему на плечо. Он кивнул и погладил ее черные волосы.

– У нашего золотка скоро день рождения, надо подарить ей хороший подарок. Пан Заиц советует отрез, а пан Беран – готовое платье, чтобы сразу надеть и носить. В этом что-то есть. Пройдусь-ка я по магазинам. Мне нужно будет зайти к пану Каднеру на Фруктовую, вот я по дороге и посмотрю платье. Интересно, а этот ее Мила… судя по фотографии, он хороший, воспитанный мальчик, из приличной семьи… любит ли он музыку?

Спустя пять дней утром пани Подзимкова сказала ему в коридоре Храма смерти:

– Мы потеряли работника. Уволилась пани Лишкова. Ей тут было страшно. Да и я что-то тоже иногда побаиваюсь…

– Пани Лишкова уволилась? – удивился Копферкингель. – В такое время? Я только что слышал, что у нас на границах стоит немецкая армия, в Мюнхене собирается какая-то конференция, пахнет войной – а она уволилась? Очень жаль. Теперь уже я никуда не смогу пригласить ее. Бедняжка, она ведь почти девочка. Ну, а вы-то, пани Подзимкова, вы нас не бросите? Вы тут как-никак пятнадцать лет! Кстати, вы не читали сегодня в газетах о женщине, которая потеряла три тысячи? Несчастная мать двоих детей потеряла три тысячи крон и вместо того, чтобы заявить об этом в полицию, прыгнула в Эльбу. – Пан Копферкингель грустно поглядел в направлении печей и повторил: – Она прыгнула в Эльбу, а эти ее три тысячи тем временем преспокойно лежали в полиции, их нашел и отнес туда один честный человек. Ужасно! Двумя несчастными сиротами больше.

В раздевалке Беран и Заиц, склонясь над газетой, говорили о том, что на границах стоит немецкая армия, а в Мюнхене собирается конференция для обсуждения ситуации в пограничье. В углу, у вешалки, стоял пан Дворжак и копался в портфеле.

– Что ты так кипятишься, – улыбнулся Берану Копферкингель, – и чего ты, скажи, испугался? Что нас захватят? Истребят? Но это же насилие… – и он припомнил слова доктора Беттельхайма. – А насилия никогда не хватает надолго. На короткое время насилие может победить, но не оно творит историю. Мы же живем в цивилизованном мире, в Европе двадцатого века! – Тут пан Копферкингель вспомнил о Вилли. – Да ведь этих немцев даже жаль, они так бедствуют! Изо всех сил стараются избавиться от нищеты и безработицы… А что они хотят стать сильными, так это еще ничего не значит. Сила не всегда на стороне зла. Впрочем, это политика, – махнул он рукой, заметив, что привлек всеобщее внимание, – а политика меня не интересует. Вы знаете, что пани Лишкова уволилась? Мне только что сообщила об этом пани Подзимкова. Ей тут было страшно…

Пан Копферкингель взял газету, полистал ее и сказал:

– Читали про утопленницу в Эльбе? Взяла бы себя в руки и пошла не топиться, а в полицию, и все было бы в порядке! А так двое детей без матери. Которая у нас по графику барышня Чарская? – спросил он Дворжака.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю