Текст книги "Синяя борода"
Автор книги: Курт Воннегут-мл
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
– Понимаю, – сказал я. Кажется, Поллок тоже сидел там и прислушивался к разговору, хотя мы трое еще не успели прославиться как «три мушкетера». Он, в отличие от нас, занимался живописью по-настоящему и болтать не любил. Когда Терри сделался художником, он тоже научился молчать.
– Значит, блаженно парил в космосе? – переспросил Китчен. – Прекрасный пример «анти-эпифании », редчайший момент, когда Господь Бог отпустил твой загривок и позволил тебе на минутку стать человеком. Долго длилось это ощущение?
– Может, с полчаса, – ответил я.
Он откинулся на спинку стула и с удовлетворением сказал:
– Вот видишь!
* * *
Кажется, в тот же день я снял у одного фотографа студию для нас с Терри на чердаке большого дома около Юнион-сквер. Студии на Манхеттене в то время были очень дешевы. И вообще художник мог позволить себе жить в Нью-Йорке. Представляете?
Сняв студию, я сказал Терри:
– Жена узнает – убьет.
– А ты устрой ей семь анти-эпифании в неделю, она будет так благодарна, что сможешь спокойно удирать.
– Легко сказать, – ответил я.
* * *
Те, кто уверен, что романы Цирцеи Берман, она же Полли Медисон, расшатывают устои американского общества, ибо рассказывают школьницам, как легко забеременеть, если не принять меры, и о прочем в том же роде, безусловно сочли бы богохульством идею Терри насчет анти-эпифании. А я вот не вспомню никого, кто усерднее Терри стремился бы к достойному служению Богу. Он мог бы сделать блестящую карьеру в юриспруденции, бизнесе или занявшись финансами или политикой. Кроме того, он был прекрасным пианистом и великолепным спортсменом. Оставшись в армии, он быстро дослужился бы до генерала, а возможно – до председателя Комитета начальников штабов.
Но когда мы познакомились, он уже оставил подобные мысли и хотел стать художником, хотя никогда живописи не учился и даже примитивного яблока не мог нарисовать.
– Пора начать делать что-то стоящее! – сказал он. – А живопись – это то немногое, чего я еще не попробовал.
* * *
Знаю, многие считали, что Терри умеет рисовать, и, если захочет, получается похоже. Но единственное подтверждение тому – маленький фрагмент картины, которая раньше висела в моем холле. Он никогда не давал названия этой картине, но она широко известна как «Таинственное окно».
За исключением одного фрагмента, картина эта – типичный китченовский экспромт, сделанный пульверизатором, – яркий цветовой вихрь, вроде вида на циклон со спутника. Но один фрагмент, если рассмотреть его внимательно, – это не что иное, как перевернутая копия «Портрета мадам Икс в полный рост» Сингера Сарджента[4], – те же прославленные молочно-белые плечи, носик с горбинкой и все остальное.
Простите, должен разочаровать: эту причудливую вставку, это таинственное окно сделал не Терри, он такого сделать просто не мог. По настоянию Терри фрагмент этот написал банальный иллюстратор с нелепым именем
– Рабо Карабекян.
* * *
Терри Китчен говорил, что единственные минуты, когда он испытывал «анти-эпифанию» и Господь Бог оставлял его в покое, бывали у него сразу после секса и еще два раза, когда он употреблял кокаин.
22
Репортаж из настоящего: Пол Шлезингер отправился в Польшу – нашел куда. В утреннем выпуске «Нью-Йорк тайме» сегодня написано, что его направила туда на неделю международная организация писателей «ПЕН-клуб» – в составе делегации, цель которой изучить на месте положение преследуемых собратьев по перу.
Может быть, поляки ответят взаимностью и вникнут в его положение? Кто из писателей более достоин сожаления: тот, которому выворачивает руки и затыкает рот полицейский, или живущий в условиях полной свободы, но исписавшийся так, что ему больше совершенно нечего сказать?
* * *
Репортаж из настоящего: вдова Берман водворила в самый центр моей гостиной старомодный биллиардный стол, отправив стоявшую там мебель на склад конторы «Все для дома. Хранение и доставка». Не стол, а настоящий слон, такой тяжелый, что пришлось поставить в подвале опорные столбы, иначе он мог провалиться вниз, на банки с Сатин-Дура-Люксом.
В биллиард я не играл с армейских времен, да и тогда играл слабовато. Но вы бы видели, как миссис Берман с любой позиции вгоняет шар в лузу!
– Где вы научились так играть? – спросил я.
Она рассказала, что после самоубийства отца бросила школу и, чтобы не погрязнуть в беспорядочных связях и не спиться в Лакаванне, по десять часов проводила за биллиардным столом.
Впрочем, меня она играть не заставляет. И никого другого – тоже. Думаю, что и в Лакаванне с ней никто не играл. Но происходит странная вещь. Вдруг пропадает ее убийственная собранность, на нее находит приступ зевоты, потом она начинает скрести себя то тут, то там, будто у нее приступ чесотки. Тогда она отправляется в постель и на следующий день спит до полудня.
Ну и меняется же у нее настроение, никогда такого не видал!
* * *
Но как же насчет тайны картофельного амбара, ведь в этой рукописи столько намеков? А если Цирцея Берман прочтет ее и догадается обо всем? Не догадается.
Она обещаний не нарушает, а когда я начинал писать, обещала, что, как только я перевалю за сто пятидесятую страницу, если такое произойдет, она в качестве награды предоставит мне полное уединение в этом кабинете.
Когда я настолько продвинусь, если продвинусь, сказала миссис Берман, что мы с книгой станем сокровенными друзьями, то вторгаться ей будет уже неприлично. Думаю, очень приятно упорной работой добиться определенных привилегий, знаков уважения, но хотелось бы спросить, кто она такая, чтобы награждать меня или наказывать, и что, черт возьми, тут такое – детский сад или концентрационный лагерь? Ее я не спрашиваю – еще лишит меня всех привилегий.
* * *
Вчера днем посмотреть мою замечательную коллекцию приехали два щеголеватых молодых немецких бизнесмена. Типичные представители постнацистской деловой Германии, для которых история начинается с чистого листа, и сами они такие новенькие, прямо с иголочки. По-английски они говорили с аристократическим британским произношением, как когда-то Дэн Грегори, но сразу спросили, понимаем ли мы с Цирцеей по-немецки. Конечно, выясняли, можно ли им переговариваться друг с другом, чтобы мы не понимали. Мы ответили – нет, хотя Цирцея свободно говорила на идиш, так что неплохо понимала по-немецки, да и я тоже – наслушался ведь, когда был военнопленным.
Вскоре мы догадались, что их интерес к моим картинам – только предлог. На самом деле интересует их моя недвижимость. Приехали взглянуть, не одряхлел ли я, не в маразме ли, а может, у меня семейные или денежные неурядицы, и тогда они живехонько меня облапошат и выкурят с бесценного побережья, а сами тут же понастроят коттеджики и будут их сдавать в наем.
Удовлетворения они не получили. Когда их двухместный «мерседес» отчалил, Цирцея, дитя еврейского брючного фабриканта, сказала мне, отпрыску сапожника-армянина:
– Теперь мы – вроде индейцев.
* * *
Я уже говорил, это были западные немцы, но вполне могли бы быть и мои сограждане-американцы, соседи по побережью. И я думаю: может, тайная причина того, что многие здесь, независимо от гражданства, так себя ведут, вот в чем
– Америка для них все еще девственный континент, стало быть, народ тут вроде индейцев, не понимает ценностей этой земли, или, во всяком случае, слишком беспомощен, слишком невежествен, чтобы за себя постоять.
* * *
Самая печальная тайна этой страны в том, что очень многие ее граждане относят себя к гораздо более высокой цивилизации. Другая цивилизация вовсе не значит – другая страна. Напротив, это может быть прошлое, та Америка, которая существовала, пока ее не испортили потоки иммигрантов, а также предоставление гражданских прав черным.
Такое умонастроение позволяет очень многим в нашей стране лгать, обманывать, красть у нас же самих, подсовывать нам всякую дрянь, наркотики и развращающие увеселения. Кто же тогда мы, остальные, – недоразвитые аборигены, что ли?
* * *
Такое умонастроение объясняет и многие американские похоронные обычаи. Если вдуматься, вот идея большинства похоронных обрядов: умерший награбил на этом чуждом ему континенте, а теперь с золотом Эльдорадо возвращается к своим родным берегам.
* * *
Но обратно, в 1936 год. Слушайте!
Наша с Мерили анти-эпифания подходила к концу. Отлично мы ее использовали. Сейчас мы лежали, держа друг друга за плечи, глядя, ощупывая каждую ямочку, как будто исследуя, что за механизм дала нам природа. Сверху, под связкой каких-то прутиков, была теплая упругая ткань.
И тут мы услышали, как отворилась входная дверь. Терри Китчен сказал однажды о собственных ощущениях после секса:
– Эпифания возвращается, все натягивают одежду и начинают метаться, как цыплята, которым голову отрубили.
* * *
Мы с Мерили одевались, и я шептал, что люблю ее всем сердцем. Что еще шепчут в такие мгновения?
– Нет, не любишь. Не можешь, – отвечала она. Словно я ей совсем чужой.
– Я буду таким же великим иллюстратором, как он.
– Но с другой женщиной. Не со мной.
Только что была сумасшедшая любовь, а теперь она делает вид, словно какое-то ничтожество пытается подцепить ее на танцульке.
– Что-то я не так сделал? – спросил я.
– Ничего ты не сделал, ни плохого, ни хорошего, – сказала она, – и я тоже. – Бросила на мгновение одеваться, посмотрела мне прямо в глаза. Их тогда еще было два. – Ничего этого не было. – И снова стала одеваться.
– Тебе хорошо? – спросила она.
– Конечно.
– И мне тоже, только это не надолго.
Вот вам и реализм!
Я-то думал, мы заключили договор быть вместе навсегда. Так думают после близости многие. И еще я думал, что у Мерили может быть от меня ребенок. Не знал, что при аборте в швейцарской клинике, казалось бы, насквозь продезинфицированной, она подцепила инфекцию и поплатилась стерильностью. Многого не знал я о ней и не узнал еще четырнадцать лет!
– Как ты думаешь, что нам делать дальше? – спросил я.
– Что делать дальше кому ?
– Нам, – ответил я.
– Ты имеешь в виду, после того, как, взявшись за руки и смело улыбаясь, мы навсегда уйдем из этого уютного дома? – спросила она и добавила: – Ну, просто опера, смотри не обревись.
– Какая опера?
– Красавица, светская львица, любовница знаменитого художника, который вдвое старше ее, соблазняет его ученика, юношу, годящегося ей в сыновья. Их разоблачают. Вышвыривают на улицу. Она надеется, что ее любовь и советы помогут юноше стать великим художником, но они погибают, замерзнув под мостом.
Примерно так все и могло повернуться, поверьте.
* * *
– Тебе нужно уйти, а я должна остаться, – сказала Мерили. – У меня скоплено немножко денег, тебе хватит на неделю-другую. В любом случае тебе пора уходить. Уж слишком ты удобно устроился.
– Как мы можем расстаться после того, что произошло? – недоумевал я.
– Тогда часы остановились, – сказала она, – а теперь снова пошли. Все, что было, – не в счет, забудь.
– Как я могу?
– Но я же смогла, – отвечала она. – Ты еще мальчик, а обо мне должен заботиться мужчина. Дэн – мужчина.
Сгорая от стыда, растерянный и униженный, я украдкой ретировался к себе в комнату. Собрал свои пожитки. Она даже не вышла проводить меня. В какой была она комнате, что делала – не знаю. Никто не видел, как я ушел.
И на закате дня Святого Патрика 1936 года я навсегда покинул этот дом, даже не обернувшись, а вслед мне с дверей Дэна Грегори глядела Горгона.
* * *
Первую ночь своей самостоятельной жизни я провел в здании Вандербильта, где помещалась ночлежка ИМКА, всего в квартале от Мерили, но не видел ее и ничего не слышал о ней с тех пор четырнадцать лет. Добьюсь успеха и разбогатею, ведь Мерили этого ждет от меня, фантазировал я, а потом вернусь и заберу ее у Грегори. Месяц-другой мне эта перспектива казалась вполне реальной. Сколько я читал о таких чудесных историях в книжках, которые иллюстрировал Дэн Грегори.
Пока я не стану достоин ее, она меня не захочет видеть. Дэн Грегори, когда он отделался от меня, был занят новым изданием «Романов о короле Артуре и рыцарях Круглого стола». Мерили позировала ему: он писал с нее Гвиневеру. Я должен добыть для нее Святой Грааль.
* * *
Однако Великая депрессия быстро выбила из моей головы эти фантазии. Я не мог обеспечить даже собственную бесценную персону приличной едой и ночлегом и часто околачивался среди бродяг на бесплатных кухнях и в ночлежках. Зато, греясь в библиотеках, я совершенствовал свое образование: глотал знаменитые романы, стихи, книги по истории, а также энциклопедии, словари и всякие новые пособия – как добиться успеха в Соединенных Штатах Америки, как учиться на ошибках, как сразу же вызвать доверие и расположение незнакомых людей, как начать собственный бизнес, как продать что угодно кому угодно, как вверить себя Божьей воле, перестав растрачивать время и силы в бесплодной суете. Как разумно питаться.
Как истинное дитя Грегори и своего времени, в своем самообразовании я стремился, чтобы мой словарь и осведомленность во всех великих достижениях, событиях и известных человечеству личностях были не хуже, чем у тех, кто кончал престижные университеты. Кроме того, у меня было искусственное произношение. Такое же, как у Грегори; и как у Мерили, кстати, тоже. Но у Мерили и у меня – не забывайте, она дочка шахтера, я сын сапожника – хватало ума не выдавать себя за британских аристократов. Мы скрывали наше простое происхождение, растягивая гласные и коверкая окончания, – помнится, тогда для этих фортелей еще не придумали названия, теперь-то они известны как «трансатлантический» акцент – изысканный, приятный на слух, не американский, но и не британский. В этом отношении мы с Мерили как брат и сестра: «звучим» одинаково.
* * *
Скитаясь по Нью-Йорку с такими познаниями и хорошим произношением, но часто голодный и замерзший, я понял соль шуточки насчет самообразования в Америке: знания – это особый такой хлам, который разными способами обрабатывают в престижных университетах. Истинная ценность, которую дают престижные университеты, – это пожизненное членство в респектабельной, постоянно пополняющейся искусственной семье.
Мать и отец мои родились в естественных семьях, из тех больших семей, какие обычны были у состоятельных армян в Турции. Я же, родившись в Америке, в тех местах, где совсем не было армян, не считая моих родителей, постепенно стал членом двух больших искусственых и относительно уважаемых семей, хотя, конечно, в социальном отношении они никак не ровня Йельской или Гарвардской.
Вот эти семьи.
1. Офицерский корпус армии Соединенных Штатов Америки во время войны.
2. Школа абстрактного экспрессионизма после войны.
23
Ни в одном из тех мест, где меня знали как посыльного Дэна Грегори, получить работу я не смог. Думаю, хотя точно не знаю, он сказал им, что юноша я эгоистичный, неблагодарный, бесталанный и всякое такое. Что ж, справедливо. Работы и так не хватало, зачем давать ее человеку, совсем на них не похожему, какому-то армянину? Пусть армяне сами заботятся о своих безработных.
В результате именно армянин помог мне, когда я уже докатился до того, что в Центральном парке рисовал шаржи желающим, а они давали мне на чашку кофе или чуть больше. Этот армянин был не из Турции, не из России, а из Болгарии, семья его переехала в Париж, когда он был еще ребенком. Они влились в оживленную и процветающую армянскую общину Парижа, тогда столицы художников. Я уже говорил, что мои родители тоже стали бы парижанами, если б их не сбил с толку и не уговорил податься в Сан-Игнасио мошенник Вартан Мамигонян. Настоящее имя моего спасителя Мкртыч Коюмджан, впоследствии офранцуженное и превратившееся в Марк Кулон.
Кулоны тогда, как и теперь, были гигантами туристской индустрии, у них имелись туристские агентства, и они устраивали поездки в любую точку земного шара. Марку Кулону, когда он заговорил со мной в Центральном парке, было всего двадцать пять, его послали из Парижа с поручением найти рекламное агентство для рекламирования их фирмы в США. Придя в восторг от ловкости, с которой я орудую карандашом, он сказал, что мне надо отправиться в Париж, если я хочу серьезно заняться живописью.
Здесь таилась ирония, скрытая, конечно, до поры до времени: в конце концов я оказался членом небольшой группы художников, которые лишили Париж славы столицы живописи и сделали такой столицей Нью-Йорк.
Думаю, в основном из национальных чувств – армянин должен помогать армянину – он купил мне костюм, рубашку, галстук, пару ботинок и привел в рекламное агентство «Лейдвел и Мур», которое понравилось ему больше других. И поставил условие, что фирма Кулонов будет сотрудничать с агентством, если оно возьмет меня на работу художником. Так я получил работу.
Больше я никогда не видел Марка Кулона и никогда о нем не слышал. Но вообразите!
Как раз сегодня утром, когда я вспомнил о Кулоне впервые за полстолетия, «Нью-Йорк тайме» вышла с его некрологом. В некрологе говорится, что Марк Кулон – герой французского Сопротивления и что после войны он занимал пост руководителя совета директоров самой крупной в мире туристской компании «Братья Кулон и компания».
Какое совпадение! Ну и что? Не следует относиться к таким вещам слишком серьезно.
* * *
Репортаж из настоящего: Цирцея Берман совершенно помешалась на танцах. Хватает кого угодно, любого, кто попадется, независимо от возраста и положения, в качестве кавалера, и отправляется на любой танцевальный вечер в округе радиусом тридцать миль, а такие вечера чаще всего устраиваются для сбора денег на нужды добровольной пожарной команды. Вчера она заявилась домой в три часа ночи с пожарной каской на голове.
Теперь пристает ко мне, чтобы я брал уроки танцев, которые дает Охотничий клуб в Ист-Квог.
Я сказал ей:
– Не собираюсь жертвовать последние остатки собственного достоинства на алтарь Терпсихоры.
* * *
Дела мои у «Лейдвела и Мура» шли неплохо. Там-то я и написал рекламный плакат с изображением самого красивого в мире лайнера «Нормандия». На переднем плане был самый красивый в мире автомобиль – «корд». На заднем – самый красивый в мире небоскреб Крайслер. Из «корда» выходила самая красивая актриса в мире – Мадлена Керолл. В какое время мы живем!
Улучшение питания и условий жизни сыграло со мной злую шутку – однажды вечером заставило с портфелем под мышкой отправиться в Студенческую лигу живописи. Я собрался серьезно заняться живописью, хотел посещать занятия Нельсона Бауэрбека, художника– реалиста, как почти все тогдашние преподаватели живописи. Я представился ему и показал свои работы. Он был известный порт– ретист, и его картины еще можно видеть по крайней мере в одном месте, в Нью-йоркском университете – моей alma mater, я сам их там видел. Он написал портреты двух бывших ректоров этого университета, которые занимали эту должность еще до того, как я туда поступил. Он их обессмертил, а такое может только живопись.
* * *
Человек двенадцать за мольбертами писали обнаженную натуру. Надеялся присоединиться к ним и я. Они казались веселой семьей, которой мне так недоставало. Семья в «Лейдвел и Мур» меня не приняла. Там не понравилось, как я получил работу.
Бауэрбеку было лет шестьдесят пять, для преподавания многовато. У него когда-то учился руководитель художественного отдела агентства, и он рассказывал, что родом Бауэрбек из Цинциннати, Огайо, но, как и многие американские художники в то время, лучшие, зрелые годы жизни он провел главным образом в Европе. Такой он был старый, что успел там пообщаться, хоть и не долго, с Джеймсом Уистлером, Генри Джеймсом, Эмилем Золя и Полем Сезанном! Еще он утверждал, что дружил с Гитлером перед первй мировой войной, когда тот был голодающим художником в Вене.
Когда я с ним познакомился, старик Бауэрбек и сам был похож на голодающего художника. Иначе в такие годы не преподавал бы он в Студенческой лиге. Так и не знаю, что с ним потом сталось. Люди приходят – люди уходят.
Мы не стали друзьями. Он перелистывал мои работы и приговаривал – слава Богу, тихо, так что ученики в студии не слышали:
– О, Боже, милый ты мой! Бедный мальчик, кто же это так тебя изуродовал? Может, ты сам?
Я в конце концов спросил его, в чем дело.
– Не уверен, – ответил он, – смогу ли я это выразить словами. – Ему, видно, и правда трудно было выразить свою мысль.
– Прозвучит очень странно, – наконец выговорил он, – но если говорить о технике, ты все умеешь, буквально все. Понимаешь, к чему это я?
– Нет.
– Да и я не совсем. – Он сморщился. – Я вот что думаю: для большого художника очень важно, даже совершенно необходимо как– то примириться с тем, что на полотне он может не все , и суметь найти свои средства выражения. Мне кажется, нас привлекает в серьезной живописи тот дефект, который можно назвать «личностью», а можно даже – «болью».
– Понимаю, – сказал я.
Он успокоился.
– Кажется, и я тоже. Никогда раньше не мог это сформулировать. Интересно, а?
– Но все-таки принимаете вы меня в студию или нет?
– Нет, не принимаю, – ответил он. – Это было бы нечестно и с твоей, и с моей стороны.
Я взбесился.
– Вы отказываете мне по причине какой-то заумной теории, которую только что придумали.
– О нет, нет, – возразил он. – Это я решил еще до всякой теории.
– Тогда по какой же причине? – настаивал я.
– По той, что мне достаточно было первой же работы из твоей папки. Я сразу понял: холодный он человек. И я спросил себя, как теперь спрашиваю тебя: зачем учить языку живописи того, у кого нет настоятельной потребности что-то сказать?
* * *
Тяжелые времена!
Вместо уроков живописи я записался в творческий семинар, который вел три вечера в неделю в Сити-колледж довольно известный новеллист Мартин Шоуп. Он писал рассказы о черных, хотя сам был белый. Несколько его рассказов иллюстрировал Дэн Грегори с обычным для него восхищением и сочувствием к тем, кого считал обезьянами.
Насчет моих писательских опытов Шоуп заметил, что дело не продвинется, пока я не научусь с неподдельным энтузиазмом описывать, как выглядят разные вещи, особенно человеческие лица. Шоуп знал, что я хорошо рисую, и не мог понять, почему мои словесные описания так невыразительны.
– Для того, кто рисует, сама идея изобразить вещи словами – все равно что приготовить обед в День Благодарения из битого стекла и шарикоподшипников, – сказал я.
– Тогда, может быть, лучше откажетесь от курса?
Так я и сделал.
Не знаю, что в конце концов сталось с Мартином Шоупом. Возможно, он погиб на войне. Цирцея Берман никогда о нем не слышала. Люди приходят – люди уходят!
* * *
Репортаж из настоящего: Пол Шлезингер, который тоже временами вел творческий семинар, снова ворвался в нашу жизнь, и как еще ворвался! Все, что между нами произошло, конечно, забыто. Слышно, как он храпит в спальне наверху. А когда он проснется, посмотрим, как оно у нас пойдет.
Сегодня, примерно в полночь, его доставила сюда спасательная группа Добровольного пожарного отряда из Спрингса. Он разбудил соседей воплями о помощи, вопли неслись буквально из всех окон дома, где он жил. Спасатели хотели отправить его в госпиталь ветеранов в Риверхед. Он ветеран, всем это известно. Всем известно, что и я ветеран.
Но он утихомирился и сказал, что с ним все будет в порядке, если его отвезут сюда. Раздался звонок в дверь, и я их встретил в холле, где висели литографии девочек на качелях. Ввалилась кучка полных сочувствия спасателей-добровольцев со смирительной рубашкой, в которую втиснули безумную плоть Пола Шлезингера. Наверно, если бы я позволил, они, в порядке эксперимента, сняли бы рубашку.
Тут вниз спустилась Цирцея Берман. Мы оба были в пижамах. Столкнувшись с безумцем, люди ведут себя странно. Пристально посмотрев на Шлезингера, Цирцея повернулась спиной ко всем и стала поправлять литографии девочек на качелях. А значит, есть вещи, которых боится эта с виду неустрашимая женщина. Она оцепенела.
Душевнобольные для нее, видно, подобны Горгоне. Посмотрит на безумца и окаменеет. Тут что-то есть.
24
Шлезингер был как ягненок, когда добровольцы сняли с него смирительную рубашку.
– Только в постель, скорее в постель, – просил он. Сказал, в какую комнату хочет – на втором этаже, с полотном Адольфа Готлиба «Замороженные звуки 7» над камином и с окном «фонарь», в которое видны дюны и океан. Хотел только эту комнату, никакой другой, казалось, он считает себя вправе спать именно там. Стало быть, давно мечтал о переселении ко мне и все это обдумывал в деталях – может, дни напролет, а может, и десятилетия. Я был для него как страховка. Рано или поздно он сдаст, ослабеет – и пусть тогда его везут сюда, в дом сказочно богатого армянина на морском берегу.
Шлезингер, между прочим, из старинной американской семьи. Первый Шлезингер на этом континенте, гессенский гренадер, служил в армии британского генерала Джона Бергойна, которую разгромили мятежники под руководством генерала Бенедикта Арнольда, позднее перешедшего на сторону британцев, – это было в сражении у фримензфарм под Олбени, двести лет тому назад. Во время битвы предок Шлезингера попал в плен и не вернулся домой в Висбаден, где родился в семье – угадайте кого?
Сапожника.
* * *
«Всем деточкам Своим дал Бог ботиночки».
Старый негритянский спиричуэлс.
* * *
В ту ночь, когда Шлезингера привезли в смирительной рубашке, вдова Берман, надо сказать, испугала меня больше, чем Шлезингер. Когда спасатели его отпустили, перед нами был почти тот же самый старина Пол. Но парализованную страхом Цирцею я видел впервые.
Так что я сам, без ее помощи, уложил Пола в постель. Раздевать его не стал. Да на нем почти и не было ничего, только шорты и футболка с надписью «ЗАКРОЙТЕ ШОРХЕМ». Шорхем – завод неподалеку отсюда, производящий ядерное топливо. Если там что– нибудь пойдет не так, могут погибнуть сотни тысяч людей, а Лонг– Айленд на столетия станет непригодным для жизни. И многие протестуют. А многие – за. Сам я стараюсь думать об этом как можно меньше.
Завод я видел только на фотографиях, но хочу сказать вот что. Никогда не созерцал я постройки, более откровенно заявляющей: «Я с другой планеты. Мне нет никакого дела, кто вы, чего хотите, чем занимаетесь. Слышите, вы, – тут колония, понятно?»
* * *
Хорошим подзаголовком для этой книги было бы: «Признания армянина-тугодума, или Тот, кто понимает все и всегда последним». Только послушайте: до той ночи, когда привезли Шлезингера, я и не подозревал, что вдова Берман без таблеток ни минуты не обходится.
Уложив Шлезингера в постель и натянув бельгийскую простыню на его здоровенный гессенский нос, я подумал, что неплохо было бы дать ему снотворного. Я снотворным не пользуюсь, но надеялся раздобыть его у миссис Берман. Я слышал, как она медленно поднялась по лестнице и пошла к себе в спальню.
Дверь была распахнута, и я решил войти. Цирцея Берман сидела на краю постели, уставившись прямо перед собой. Я попросил таблетку снотворного. Она сказала – возьмите в ванной. С тех пор, как она поселилась у меня, в эту ванную я не входил. Как, впрочем, и раньше тоже. Очень может быть, я в нее не входил ни разу в жизни.
О, Боже мой, видели бы вы, сколько у нее таблеток! Должно быть, это были образцы лекарств, которые получал от торговцев медикаментами и десятилетиями хранил доктор, ее покойный муж. В обычную аптечку все это не запихнешь. На мраморной полке со встроенной раковиной футов четырех длиной и двух шириной развернулся целый полк бутылочек. Пелена спала с моих глаз! Многое вдруг стало понятным – странное приветствие на берегу, когда мы впервые встретились, лихорадочная переделка холла, фантастическая игра на биллиарде, помешательство на танцах и все остальное.
Ну так кто же из пациентов больше нуждался в моей помощи этой ночью?
Ладно, чем помочь помешанной на таблетках Цирцее? Она как– нибудь и сама справится. Я с пустыми руками вернулся к Шлезингеру, и мы немножко поболтали о его поездке в Польшу. Почему бы и нет? В бурю хороша любая гавань.
* * *
Несколько лет назад жена нашего Президента предложила так покончить с американской манией глотать все подряд: «Просто скажите таблеткам „нет“.
* * *
Не исключено, что миссис Берман может «сказать своим таблеткам „нет“, но несчастному Полу Шлезингеру не по силам совладать с ужасными веществами, которые вырабатывает и вводит в кровь его собственное тело. Ничего ему не остается, только размышлять о разных безумных вещах. И мне пришлось выслушивать его бредни насчет того, как бы прекрасно он писал, если бы жил в Польше, в тюрьме или в подполье, или насчет того, что Книги Полли Медисон – величайшая литература со времен „Дон-Кихота“.
Хорошенькую остроту отпустил Пол на ее счет, хотя говорил совершенно серьезно, с пафосом и острить не думал. Он назвал ее «Гомером жующей толпы»!
Давайте уж раз и навсегда решим вопрос о достоинствах романов Полли Медисон. Чтобы решить это для себя, не обременяясь их чтением, я только что по телефону выспросил мнение ист– хемптонского книготорговца, библиотекаря, а также вдов нескольких приятелей из группы абстрактных экспрессионистов, у которых есть внуки-подростки.
Все они сказали примерно одно и то же: «Книги полезные, искренние, умные, но с литературной точки зрения не более чем поделка».
Вот так. Если Пол Шлезингер не хочет угодить в психушку, то лучше бы ему молчать, что целое лето он провел за чтением всех подряд романов Полли Медисон.
* * *
И лучше бы ему, юнцу, не кидаться телом на ту японскую ручную гранату, ведь с тех пор его периодически отвозят в клинику для припадочных. Природа, видно, заложила в него не только способности писать, но еще и какой-то отвратительный механизм, который как часы, примерно раз в три года, превращает его в ненормального. Бойтесь богов, дары приносящих!
Вчера, перед тем как уснуть, Пол сказал, что ничего не поделаешь, хорошо это или плохо, но такой уж, видно, он уродился – «особенная я такая молекула».
– Знаешь, Рабо, пока Великий Расщепитель Атомов не явится за мной, придется мне такой молекулой и оставаться.
* * *
– А литература, Рабо, – сказал он, – всего лишь отчет посвященного о разных делах, касающихся молекул, и никому-то она не нужна во всей Вселенной, кроме немногих молекул, страдающих болезнью под названием «мысль».
* * *
– Теперь мне все совершенно ясно, – сказал он, – я все понял.
– Ты и в прошлый раз так говорил, – напомнил я.
– Ладно, значит, мне снова все совершенно ясно. У меня на земле только две миссии: добиться признания великих книг Полли Медисон и познакомить людей с моей теорией революции.
– Прекрасно, – сказал я.
– Странновато звучит, а?
– Да, странновато.
– Пусть, – сказал он. – Я должен воздвигнуть два монумента. Один – ей, другой – себе. Через тысячу лет люди будут читать ее книги и обсуждать мою теорию революции.




























