355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Воннегут-мл » Синяя борода » Текст книги (страница 4)
Синяя борода
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:50

Текст книги "Синяя борода"


Автор книги: Курт Воннегут-мл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

       Тогда он велел мне нарисовать прекрасного ангела, женского пола. Я нарисовал.

       Тогда он велел мне нарисовать Муссолини, льющего из бутылки какую-то жидкость в рот прекрасного ангела. Бутылку он велел подписать «Касторка», а ангела – «Мир между народами». Муссолини выдумал такое наказание: он заставлял неугодных выпивать кварту касторки. Это может показаться забавным способом выразить кому-то свое недовольство. На самом деле жертвы чаще всего погибали, от неудержимой рвоты и поноса. Даже у тех, кому удавалось выжить, внутренности были навсегда испорчены.

       Так я, в нежном возрасте, стал политическим карикатуристом. Мои карикатуры выходили раз в неделю. Редактор каждый раз подробно описывал мне, что я должен рисовать.

*     *     *

       К моему удивлению, отец тоже начал проявлять художественные склонности. Хотя я часто гадал, откуда у меня могла взяться способность к рисованию, одно я знал точно: она пришла не от него, и вообще не с его стороны семьи. Когда он еще владел сапожной мастерской, он никогда не пытался использовать обрезки кожи каким-нибудь интересным способом – сделать, к примеру, ремень для меня или сумочку для матери. Его дело было чинить обувь, вот и все.

       Но тут, словно под гипнозом, при помощи самых обычных инструментов он начал делать прекраснейшие ковбойские сапоги и торговать ими вразнос. И делал он их не просто прочными и удобными, нет, это была бижутерия для мужеских икр и ступней, сверкающая золотыми и серебряными звездами, цветами, фигурками орлов и взбрыкивающих мустангов, которые он вырезал из жестяных банок и пивных пробок.

       Наблюдать за этим новым развитием мне было не так уж приятно.

       Если честно, меня дрожь пробирала, потому что я заглядывал ему в глаза, а там внутри никого не было.

*     *     *

       То же самое я увижу потом, на много лет позже, и с Терри Китченом. Он был моим лучшим другом. Вдруг, ни с того ни с сего, он начал создавать картины, которые теперь позволяют некоторым утверждать, что он был величайшим из абстрактных экспрессионистов – выше даже, чем Поллок, чем Ротко.

       С этим у меня, в общем, никаких проблем. Вот только когда я заглядывал в глаза лучшего моего друга, там внутри никого уже не было.

*     *     *

       Эхма.

       В общем, так: к концу 1932 года свежие письма от Мэрили оставались по большей части нераспечатанными. Мне надоело играть в ее публику.

       И тут на мое имя пришла телеграмма.

       Раскрывая ее, отец отметил, что в нашей семье еще никто и никогда не получал телеграмм.

       Вот что там говорилось:

       ПРЕДЛАГАЮ МЕСТО ПОДМАСТЕРЬЯ ТЧК

       ОПЛАЧИВАЕТСЯ ПЕРЕЕЗД НЬЮ-ЙОРК ЗПТ

       ТАКЖЕ БЕСПЛАТНАЯ КОМНАТА ЗПТ

       СТОЛ ЗПТ НЕБОЛЬШАЯ СТИПЕНДИЯ ЗПТ

       УРОКИ РИСОВАНИЯ ТЧК

                      ДЭН ГРЕГОРИ


8

       Первым, кому я рассказал об этой ошеломляющей перспективе, был старый редактор газеты, для которого я рисовал карикатуры. Его звали Арнольд Коутс. Вот что он мне сказал:

       – Ты и в самом деле художник, и тебе нужно бежать отсюда, иначе ты скукожишься, как изюм на солнце. Об отце можешь не беспокоиться. Он превратился в самодостаточного, довольного жизнью ходячего мертвеца. Прошу прощения, конечно.

       – Нью-Йорк будет для тебя всего лишь пересадкой, – продолжал он. – Все настоящие художники – в Европе, так было и будет всегда.

       Тут он ошибался.

       – Я никогда раньше не молился, но сегодня ночью я прочту молитву за тебя, чтобы тебе никогда не пришлось попасть в Европу солдатом. Нельзя позволить им снова нас одурачить, чтобы мы снова пошли, как скот, под их ружья и пушки – которые они так любят. Ты посмотри, какого размера армии они содержат посреди Великой Депрессии! Если к тому времени, как ты переедешь в Европу, города там будут все еще стоять, – сказал он, – и ты станешь часами просиживать в кафе, потягивать кофе, вино или пиво и спорить о живописи, о музыке, о литературе – никогда не забывай, что все европейцы вокруг тебя, хотя они и будут казаться тебе гораздо более культурными, чем американцы, ждут–не дождутся на самом деле лишь одного: когда же снова можно будет законным образом убивать друг дружку и рушить все без разбору.

       – Будь моя воля, – сказал он, – в американских учебниках географии все европейские страны были бы помечены своими настоящими именами: Сифилитическая империя, Самоубийственная республика, Шизофрения – у которой, разумеется, в соседях прекраснейшая Паранойя.

       – Вот так вот! – сказал он. – Европу я для тебя уже испортил, хотя ты ее еще не разу не видел. Возможно, я испортил для тебя и живопись тоже. Надеюсь, что нет. Нельзя винить художников за то, что их создания, прекрасные и чаще всего совершенно бесхитростные, неизменно делают европейцев только несчастнее и кровожаднее.

*     *     *

       В то время для патриотически настроенного американца было обычным делом так изъясняться. Удивительно просто, насколько война была нам не по нутру. Мы хвастались, какие маленькие у нас армия и флот, как ничтожно влияние генералов и адмиралов в правительстве. Производителей оружия мы называли «торговцами смертью».

       Представляете?

*     *     *

       Теперь-то, разумеется, торговля смертью за деньги, взятые взаймы у наших внуков – едва ли не единственная отрасль промышленности, избежавшая банкротства, так что основные виды искусства, кинофильмы, телепередачи, речи наших политиков и передовицы газет просто обязаны твердить нам одно и то же: да, война – это ад, но единственный путь из мальчиков в мужи лежит через какую-нибудь перестрелку. Желательно, конечно, на поле боя, но без этой детали можно и обойтись.

*     *     *

       Итак, я отправился в Нью-Йорк, чтобы заново родиться. Тогда в Америке было несложно переехать куда-нибудь в другое место и начать все заново, как, впрочем, и сейчас. А у меня, в отличие от родителей, к тому же нигде не осталось клочка якобы священной земли, или толпы друзей и родственников. Число «ноль» вообще исполнено более глубокого философского смысла в Соединенных Штатах, чем где-либо еще.

       – Пустое дело, – говорит американец и ныряет с вышки.

       Голова моя действительна опустошилась за то время, что я пересекал наш материк во чреве пульмановского вагона – как будто не было на свете никакого Сан-Игнасио. Воистину, когда экспресс «ХХ век» из Чикаго нырнул в обвешанный проводами и трубами тоннель под Нью-Йорком, я таким образом был вытолкнут из чрева в родовые пути.

       И десять минут спустя я, облаченный в первый в моей жизни костюм, с фибровым чемоданом и папкой, полной моих лучших рисунков, подмышкой, был рожден в Центральный вокзал.

       Кто же принимал столь очаровательного армянского младенца?

       Никто, вот кто.

*     *     *

       Я мог бы пригодиться Дэну Грегори для отличной иллюстрации к истории о сельском недотепе, который оказался вдруг в одиночестве в большом городе, где никогда раньше не бывал. Мой костюм был заказан по почте из каталога «Сирз»[29], и никто не мог изобразить, как дешево смотрится одежда массового пошива, лучше, чем Дэн Грегори. Мои ботинки износились и потрескались, но я их начистил, и сам поставил новые резиновые набойки. Кроме того, я вставил в них новые шнурки, но один из шнурков лопнул где-то на подъезде к Канзас-Сити. Наблюдательный человек сразу обратил бы внимание на неуклюже завязанный узел. Никто не мог выразить душевное и финансовое состояние персонажа через его обувь лучше, чем Дэн Грегори.

       Вот только мое лицо никак не подходило сельскому недотепе тех времен. Дэну Грегори пришлось бы сделать меня англосаксом.

*     *     *

       Мой же собственный профиль он мог бы использовать в книжке про индейцев. Из меня вышел бы недурной Гайавата. Однажды он выполнял заказ на иллюстрации к роскошному изданию «Гайаваты», и для заглавного персонажа ему позировал сын повара-грека.

       А в кинофильмах тогда любой из большеносых выходцев с Ближнего Востока или с берегов Средиземного моря, если хоть чуть-чуть понимал в актерском ремесле, мог бы с успехом играть какого-нибудь кровожадного воина из племени сиу, например. Зрители были бы вполне удовлетворены.

*     *     *

       Мне так хотелось назад, в утробу поезда! Я был так счастлив в ней! Я просто обожал этот поезд! Думаю, сам Всевышний радовался, как ребенок, когда человек, смешав железо, воду и огонь, создал паровоз!

       Теперь-то, конечно, везде сплошной плутоний и лазеры.

*     *     *

       А уж как Дэн Грегори рисовал поезда! Он сверялся с чертежами, присланными с завода, чтобы неправильно расположенная заклепка, или что там еще, не испортила его творение для железнодорожника. Если бы он рисовал скорый «ХХ век» в тот момент, когда я вышел из него, то грязь и копоть на боках вагонов была бы в точности такой, какой поезд покрывается на перегоне между Чикаго и Нью-Йорком. Никто не мог изобразить сажу лучше, чем Дэн Грегори.

       Но его там не было. Где же он был? Где была Мэрили? Почему они не послали кого-нибудь подобрать меня, в огромном «Мармоне» с откидным верхом, принадлежавшем Грегори?

*     *     *

       Он точно знал время моего прибытия. Он сам выбрал день, очень легко запоминающийся. Я приехал в день святого Валентина.

       И он так внимательно отнесся ко мне в нашей переписке, которую вел теперь без помощи Мэрили или лакеев. Все письма были написаны его собственной рукой. Он писал коротко, но был невероятно щедр. Он оплатил покупку костюма не только для меня, но и для отца.

       Каким же участливым он был в своих записках! Чтобы я не испугался и не осрамился во время путешествия на поезде, он объяснил мне, как вести себя в купе и вагоне-ресторане, сколько и в какой момент давать на чай проводникам и носильщикам, как делать пересадку в Чикаго[30]. Он опекал меня заботливее, чем собственного сына, которого у него не было.

       Он даже подумал о том, чтобы выслать мне деньги на дорожные расходы почтовым переводом, а не банковским чеком, что означало осведомленность о крахе единственного банка в Сан-Игнасио.

       Но вот чего я не знал, так это того, что в декабре, когда он отправил мне телеграмму, Мэрили лежала в больнице с переломами обеих ног и одной из рук. Он толкнул ее на пороге своей мастерской, и она полетела кувырком вниз по лестнице. Когда она приземлилась у подножия, она не выглядела живой, и за всем этим наблюдали два человека из прислуги, которые как раз оказались там – у подножия лестницы.

       Так что Грегори был напуган и мучился совестью. Когда он, пристыженный, пришел навестить Мэрили в больницу, он стал уверять ее, что раскаивается, и так любит ее, что готов дать ей все, что она ни пожелает – все, что угодно.

       Он-то, наверное, думал, что она попросит бриллиантов или чего-нибудь в этом роде, а она попросила человека.

       Она попросила меня.

*     *     *

       Цирцея Берман предположила, что я был для нее заменой тому армянскому ребенку, которого изгнали из ее чрева в Швейцарии.

       Возможно.

*     *     *

       Мэрили объяснила Грегори, что написать в телеграмме, потом – сколько денег выслать и как, и так далее, и так далее. Когда я достиг Нью-Йорка, она все еще была в больнице, но она никак не ожидала, что он бросит меня на вокзале одного.

       А он именно это и сделал.

       В нем опять проснулась злоба.

*     *     *

       Но и это была еще не вся правда. Всю правду я не узнал до тех пор, пока не посетил Мэрили во Флоренции, после войны. Кстати, к тому времени Грегори уже десять лет как лежал в могиле, в Египте.

       Только после войны Мэрили, теперь уже контесса Портомаджоре, рассказала мне, что я и был причиной того, что она полетела в 1932 году вниз по лестнице. Она берегла меня от этого стыдного знания – как и Дэн Грегори, хотя и по совсем иным причинам. В тот вечер, когда он ее чуть не убил, она пришла к нему в мастерскую, чтобы заставить его наконец серьезно отнестись к моим работам. За все те годы, что я высылал в Нью-Йорк рисунки, он ни разу не взглянул ни на один из них. Мэрили казалось, что на этот раз все будет иначе, потому что Грегори находился в самом приятном на ее памяти расположении духа. Знаете, почему? В тот день он получил благодарственное письмо от человека, которого считал величайшим вождем в мире, от итальянского диктатора Муссолини, того самого, кто поил своих врагов касторкой.

       Муссолини благодарил его за свой портрет, который Грегори написал и преподнес ему в дар. Муссолини был изображен в генеральской форме во главе батальона альпийских стрелков, на рассвете на вершине горы. Можете быть уверены, что каждая деталь, все оторочки, канты, галуны, петлицы, выпушки, все ордена были выписаны в точности так, как положено. Никто не мог изобразить военную форму лучше, чем Дэн Грегори.

       Кстати, когда Грегори восемью годами позже расстреляют в Египте англичане, на нем тоже будет итальянская военная форма.

*     *     *

       Но я вот о чем: Мэрили разложила мои рисунки на длинном обеденном столе, и он понял, чего она от него хочет. Как она и надеялась, он проковылял к столу, излучая добродушие. Однако, едва подойдя поближе, он взорвался от ярости.

       То, что было изображено на моих рисунках, не имело к этому никакого отношения. Дело было в качестве материалов, которые я использовал. Мальчишка из Калифорнии не мог позволить себе такие дорогие заморские краски, такую бумагу и такой холст. Без сомнения, Мэрили стащила их из его подвала.

       Поэтому он ее и пнул, а она покатилась вниз по лестнице.

*     *     *

       Я все хочу где-нибудь рассказать про костюм, который я заказал из каталога «Сирз» вместе со своим. Я и отец сняли мерки друг с друга. Это было и само по себе странно, поскольку я не припомню, чтобы мы когда-нибудь раньше друг до друга дотрагивались.

       Но когда костюмы прибыли, стало ясно, что при изготовлении брюк для отца кто-то где-то не в том месте поставил запятую. Ноги у него были короткие, но штанины были еще короче. Пуговицы не сходились на его тощей талии. Пиджак, впрочем, был пошит безукоризненно.

       Я тогда сказал ему:

       – Очень обидно вышло с брюками. Придется отправить их обратно.

       А он сказал:

       – Нет. Мне все очень нравится. Прекрасный похоронный костюм.

       А я сказал:

       – В каком смысле – «похоронный»?

       Мне сразу представилось, как он ходит на похороны без штанов, хотя, насколько мне известно, он в своей жизни присутствовал только на одних похоронах – моей матери.

       А он сказал:

       – На собственные похороны брюки надевать не обязательно, – сказал он.

*     *     *

       Когда пятью годами позже я вернулся в Сан-Игнасио на его похороны, он был облачен по меньшей мере в пиджак от того костюма, но нижняя половина гроба была закрыта, поэтому мне пришлось спросить работника похоронного бюро, одет ли отец в брюки.

       Оказалось, что да, одет, и брюки отлично сидели. Стало быть, отец все же добился прилично сидящей замены от «Сирз».

       В ответе гробовщика были, впрочем, два неожиданных момента. Кстати, это был не тот же самый гробовщик, который погребал мою мать. Тот, что погребал мою мать, разорился и уехал из города в поисках удачи. А тот, что собирался погребать отца, наоборот, в поисках удачи приехал в Сан-Игнасио, где, как известно, текут молочные реки в кисельных берегах.

       Первой неожиданностью для меня было то, что отец завещал похоронить себя в ковбойских сапогах собственной выделки. Они были на нем, когда он умер в кинотеатре.

       А вторым моментом была уверенность гробовщика, что мой отец – магометанин. Это его радовало. Он предчувствовал вершину своих изысканий в области выражения напускной набожности посреди нашей безмерно безразличной демократии.

       – Ваш отец – первый магометанин, с которым мне приходится иметь дело, – сказал он. – Хотелось бы надеяться, что я не допустил серьезной ошибки. Здесь нет ни одного магометанина, к которому я мог бы обратиться за советом. Мне пришлось бы ехать аж в Лос-Анджелес.

       Мне не хотелось портить ему удовольствие. Я сказал, что все выглядит наилучшим образом.

       – Не ешьте только свинины поблизости от гроба, – добавил я.

       – И это все? – спросил он.

       – Это все, – сказал я. – И не забудьте сказать «Хвала Аллаху», когда будете закрывать крышку.

       Что он и сделал.


9

       Хороши ли были те рисунки, на которые Дэн Грегори успел взглянуть, прежде чем столкнул Мэрили вниз по лестнице? Если говорить не о сущности, а о технике, то они были очень даже недурны для мальчишки моего возраста – мальчишки, все самостоятельное обучение которого состояло из перерисовывания, штрих в штрих, иллюстраций Дэна Грегори.

       Очевидно, что мне на роду написано рисовать лучше других, так же, как вдовице Берман и Полу Шлезингеру на роду написано лучше других выдумывать истории. А другим написано на роду петь, танцевать, следить в телескопы за звездами, делать фокусы, быть президентами или спортсменами, и так далее.

       Мне кажется, что это началось еще в те времена, когда люди жили небольшими семейными группами – человек по пятьдесят, много когда по сто. И при помощи эволюции, или Господа Бога, все устроилось через генетику таким образом, чтобы этим семьям было легче жить, чтобы всегда нашелся кто-нибудь, кто мог бы рассказать что-нибудь интересное вечером у огня, а кто-нибудь другой – нарисовать картину на стене пещеры, а еще кто-то ничего бы не боялся, и так далее.

       Вот так я думаю. И разумеется, эта модель теперь уже больше не работает, потому что простая одаренность в какой-то области совершенно обесценилась с приходом  печатного станка, и радио, и телевидения, и всего остального. Умеренно одаренный человек, который был бы сокровищем для всей округи тысячу лет назад, вынужден забросить свой талант, найти себе другое занятие, потому что современные средства сообщения ежедневно, непрерывно заставляют его соревноваться с чемпионами мира в его области.

       На всю планету вполне достаточно теперь иметь по десятку наилучших представителей в каждой области человеческой одаренности. А умеренно талантливый человек задавливает в себе свой талант до тех пор, пока, фигурально говоря, не напьется на свадьбе и не начнет отбивать чечетку на столе, в манере Фреда Астера и Джинджер Роджерс. Для таких людей мы придумали особое слово. Мы говорим, что они выделываются.

       И какова же награда этим людям? На следующее утро они слышат от нас: «Ну и надрался же ты вчера!»

*     *     *

       Так что, став подмастерьем у Дэна Грегори, я вышел на бой с чемпионом мира в области массового искусства. Бессчетное множество одаренных молодых художников, поглядев на его иллюстрации, бросили рисование с мыслью: «Боже мой, мне никогда не удастся создать такую красоту».

       Я осознаю теперь свое тогдашнее нахальство. Еще когда я только начал копировать Грегори, уже тогда я думал: «Если я буду много работать, то, черт возьми, и я смогу точно так же».

*     *     *

       Так вот, я стоял на главном вокзале, а вокруг меня все обнимались и целовались – со всеми, как мне тогда казалось. Я не ожидал, что Дэн Грегори прибудет встретить меня лично, но почему не было Мэрили?

       Знала ли она, как я выгляжу? Без сомнения. Я послал ей множество автопортретов, и несколько снимков, сделанных моей матерью.

       Отец, кстати, не прикасался к фотоаппарату. Он говорил, что камера сохраняет лишь ногти, волосы и ошметки кожи, сброшенные давно ушедшими людьми. Я полагаю, он считал фотографии жалкой заменой убитым во время резни.

       Но даже если бы Мэрили и не видела ни одного из тех рисунков и снимков, меня все равно не составило бы труда вычислить. Моя кожа была намного темнее, чем у всех остальных пассажиров спальных вагонов. А человеку с кожей еще темнее, чем моя, по обычаям того времени вход в спальный вагон и вовсе воспрещался[31]  – как и почти во все гостиницы, театры и рестораны.

*     *     *

       А был ли я уверен, что узнаю на вокзале Мэрили? Как ни смешно, нет. Она за годы нашей переписки выслала мне девять своих фотографий, которые переплетены теперь вместе с письмами. Снимки сделал сам Дэн Грегори, при помощи наилучшей фототехники. При желании он вполне мог бы стать успешным фотографом. Но на каждом Грегори одел ее в костюм и придал ей позу персонажа из какой-нибудь книги, к которой он делал иллюстрации – императрицы Жозефины, модницы из произведений Фицджеральда, пещерной жительницы, жены первопоселенца, русалки с рыбьим хвостом, и так далее. И тогда, и сейчас было сложно поверить, что на снимках одна и та же женщина, а не девять разных.

       На платформе было полно красавиц. Скорый «ХХ век» был тогда самым шикарным из всех поездов[32]. Я ловил глаза женщин, одной за другой, в надежде на магниевую вспышку узнавания в их головах. Боюсь, что все, чего я добился – это утвердить каждую из них во мнении, что представители темных рас и в самом деле до предела похотливы, и ушли от горилл и шимпанзе не так далеко, как белые люди.

*     *     *

       Полли Мэдисон, она же Цирцея Берман, только что зашла и ушла, прочитав предварительно лист, заправленный в пишущую машинку, и не спросив, не возражаю ли я. А я очень даже возражаю!

       – Я не закончил предложение! – сказал я.

       – Все мы не закончили предложение. Мне стало интересно, не ползут ли у тебя по коже мурашки, когда ты пишешь о таком далеком прошлом и о людях в нем.

       – Да нет, не так, чтобы заметно, – ответил я. – Я успел разозлиться на много разных вещей, о которых мне не приходилось вспоминать годами, но это, пожалуй, все. Мурашки? Нет, не ползут.

       – А ты задумайся. Ты ведь знаешь, как много всего страшного произойдет с ними со всеми, в том числе и с тобой. Неужели тебе не хотелось бы прыгнуть в машину времени, попасть в прошлое и предупредить их?

       И она обрисовала мне странную картину на лос-анджелесском вокзале в далеком 1933 году:

       – Армянский подросток, с фибровым чемоданом и папкой подмышкой, прощается со своим отцом. Он отправляется искать счастья за две с половиной тысячи миль, в большом городе. К нему подваливает старик с повязкой через глаз, который только что прибыл в машине времени из 1987 года. И что же старик говорит ему?

       – Надо подумать, – сказал я.

       Потом я покачал головой:

       – Ничего не говорит. Машина времени отменяется.

       – Совсем ничего?

       И вот что я ей сказал:

       – Мне хотелось бы, чтобы он как можно дольше продолжал верить в то, что сможет стать великим художником и хорошим отцом.

*     *     *

       Прошло всего полчаса. Она только что снова всовывалась ко мне в комнату.

       – Я тут придумала одну вещь, которую ты мог бы где-нибудь вставить, – объявила она. – Мне она пришла в голову, когда я вспоминала то, что ты писал раньше, как твой отец начал делать прекрасные ковбойские сапоги, а ты смотрел ему в глаза и там внутри больше никого не было – или как твой друг Терри Китчен начал создавать лучшие свои произведения при помощи краскопульта, и ты смотрел ему в глаза и там внутри больше никого не было.

       Я не выдержал. Я выключил машинку. Знаете, где я научился печатать вслепую? На курсах машинописи после войны, когда я полагал, что стану предпринимателем.

       Потом я откинулся в кресле и прикрыл глаза. Ирония влетает ей в одно ухо и вылетает в другое, особенно в вопросах личной жизни, но я все же сделал попытку.

       – Мои уши широко открыты, – сказал я.

       – Я ведь так и не рассказала тебе, что Эйб записал прямо перед смертью? – спросила она.

       – Так и не рассказали, – подтвердил я.

       – Я как раз размышляла над этим, в первый день – когда ты пришел на пляж.

       – Понятно, – сказал я.

       В последние дни перед смертью ее муж-нейрохирург не мог уже разговаривать. Все, что он мог – это писать короткие реплики левой рукой, хотя всю жизнь он был правшой. Из всего тела только левая рука его еще как-то слушалась.

       И вот как, по словам Цирцеи, выглядело его последнее сообщение: «Я чинил радио».

       – Или его собственный поврежденный мозг принимал это за буквальную истину, – сказала она, – или же он пришел к выводу, что мозги тех, кого он оперировал, представляли собой всего лишь приемники, получавшие сигналы из какого-то совершенно другого места. Я понятно объясняю?

       – Вполне.

       – Из маленькой коробочки под названием радио вылетает музыка, – сказала она, подошла ко мне и постучала костяшками пальцев по моей лысине, как стучат иногда по радиоприемнику, – но это же не значит, что внутри нее сидит оркестр.

       – Так при чем здесь мой отец и Терри Китчен?

       – Может быть, когда они вдруг занялись тем, чего никогда раньше не делали, и так сильно изменились – может быть, они просто начали принимать другую станцию, по которой передавали совсем другие понятия о том, что им говорить и что делать.

*     *     *

       Я пошел и поделился этой теорией, «люди как всего лишь радиоприемники», с Полом Шлезингером, и он немного покрутил ее в голове.

       – Так значит, на кладбище «Зеленый ручей» закопаны сдохшие приемники, – размышлял он, – в то время как передатчики, на волну которых они были настроены, так и продолжают вещать.

       – Вроде того, – сказал я.

       Он сказал, что сам он в таком случае последние двадцать лет принимает только эфирный шум, да иногда – что-то, похожее на прогноз погоды на каком-то иностранном языке, в котором он не может разобрать ни единого слова. Еще он сказал, что ближе к концу его супружеской жизни с Барбирой Менкен, актрисой, она начала вести себя так, будто «носила стереонаушники, в которых давали ”Увертюру 1812 года” [33]».

        – Это было как раз в то время, когда из милашки на сцене, на которую всем было исключительно приятно смотреть, она начала превращаться в настоящую актрису. Она даже перестала быть Барбарой. Вдруг, ни с того ни с сего, ее стали звать Бар-би-ра[34]!

       Он сказал, что впервые узнал об изменении в ее имени во время слушания дела о разводе. Ее адвокат назвал ее «Барбира», и продиктовал судебной стенографистке это имя по буквам.

       Потом в коридоре суда Шлезингер спросил ее:

       – А куда делась Барбара?

       Она ответила, что Барбара умерла!

       – И за каким чертом тогда мы выбросили столько денег на адвокатов? – поинтересовался Шлезингер.

*     *     *

       Я сказал, что нечто похожее я наблюдал, когда Терри Китчен впервые забавлялся с краскопультом, обстреливая красной нитроэмалью кусок старого строительного картона, который он прислонил к картофельному амбару. Вдруг, ни с того ни с сего, и он тоже стал человеком, у которого в наушниках играла замечательная радиостанция, мне совершенно недоступная.

       Никакого другого цвета, кроме красного, у него тогда не было. Две банки красной эмали мы получили бесплатно в придачу к краскопульту, который купили в автомастерской в Монтоке, двумя часами раньше. «Ты только посмотри! Ты посмотри только!» – повторял он после каждого залпа.

       – Он совсем уже собрался бросить попытки стать художником и поступить в адвокатскую контору своего отца, когда мы достали тот краскопульт, – сказал я.

       – Барбира тоже совсем уже собралась бросить попытки стать актрисой и завести ребенка, –  отозвался Шлезингер. – И тут ей дали роль сестры Теннеси Уильямса в «Стеклянном зверинце»[35].

*     *     *

       На самом деле, как я теперь вспоминаю, личность Терри Китчена претерпела радикальное изменение в тот самый момент, когда мы увидели выставленный на продажу краскопульт, а не позже, когда он напылил первые пятна красной краски на кусок картона. Приметил пульт я, и сказал, что он, скорее всего, из армейских излишков. Он был в точности такой же, как те, что мы использовали во время войны для маскировки.

       – Купи мне это, – сказал он.

       – Зачем тебе? – спросил я.

       – Купи мне это, – повторил он. Ему этот краскопульт был теперь необходим, и это при том, что он даже и не догадывался бы, что это такое, если бы я ему не объяснил.

       Собственных денег у него не было никогда, хотя он и происходил из старинной, обеспеченной семьи. А все деньги, которые были тогда при мне, должны были пойти на покупку кроватки и колыбельки в тот дом, что я купил в Спрингс. Я перевозил семью, против их желания, из города на природу.

       – Купи мне это, – повторил он.

       И я сказал:

       – Ладно, не волнуйся так. Ну, ладно, ладно.

*     *     *

       А теперь мы прыгаем в нашу старенькую машину времени и переносимся снова в 1932 год.

       Злился ли я, что меня бросили на центральном вокзале? Да нисколько. Я считал тогда, что Дэн Грегори – величайший художник на свете и, следовательно, во всем прав. Кроме того, мне придется извинить ему гораздо более неприятные вещи, чем то, что он не встретил меня с поезда, прежде чем я разделаюсь с ним, а он – со мной.

*     *     *

       Что же помешало ему даже близко подойти к тому, чтобы стать великим художником, несмотря на великолепие техники, в которой ему не было и нет равных? Я очень много думал над этим вопросом, и любой ответ, который я могу предложить, относится в равной степени и ко мне. Технически я намного превосходил всех абстрактных экспрессионистов, но и из меня тоже ни шиша не вышло, и выйти не могло – и это даже не считая фиаско с «Атласной Дюра-люкс». Я написал множество картин до «Атласной Дюра-люкс» и некоторое количество после, и ни одна из них ни к черту не годилась.

       Но оставим пока в стороне мои проблемы, и займемся работами Грегори. Они совершенно правдиво изображали физические объекты, но не время. Он был певцом момента, от первой встречи ребенка с ряженым Санта-Клаусом в универмаге до победы гладиатора на арене Колизея, от церемонии золотого костыля, связавшего две половины железной дороги через весь континент, до молодого человека, опустившегося на колени перед своей девушкой с предложением выйти за него замуж. Но ему недоставало храбрости, мудрости или же просто таланта показать, что время на самом деле течет, что каждый момент не более ценен, чем следующий, и что все они слишком быстро убегают в никуда.

       Выражусь немного по-другому. Дэн Грегори был чучельником. Он набивал, покрывал лаком и приколачивал к стене самые, казалось бы, потрясающие моменты, и все они оказывались унылыми пыльными безделками, наподобие лосиной головы, купленной на дачной распродаже, или же меч-рыбы на стене в прихожей дантиста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю