355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Воннегут-мл » Синяя борода » Текст книги (страница 6)
Синяя борода
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:50

Текст книги "Синяя борода"


Автор книги: Курт Воннегут-мл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

12

       Дэна Грегори, или Дана Григоряна, как звали его в Старом Свете, избавила от родителей, когда ему было лет пять, жена художника по фамилии Бескудников, резчика печатных форм для государственных облигаций и банковских билетов на императорском монетном дворе. Любовь тут была ни при чем. Для нее он был всего лишь паршивым бродячим зверьком в большом городе, но ей неприятно было смотреть, как над ним издеваются. Поэтому она поступила с ним точно так же, как поступала до того с бродячими кошками и собаками, которых приносила в дом – отдала в людскую, чтобы его там вымыли и вырастили.

       – Для ее слуг я стал тем же, чем стал ты для моей прислуги, – сказал мне Грегори. – Им прибавилась еще одна обязанность, лишняя работа, как выгребание золы из печей, чистка ламповых стекол и выбивание ковров.

       Он рассказал мне, что быстро сообразил, как выживали в доме кошки и собаки, и стал повторять за ними.

       – Звери проводили все время в мастерской Бескудникова, на заднем дворе, – сказал он. – Подмастерья и ремесленники ласкали и подкармливали их, и меня вместе с ними. Но я мог еще кое-что, на что остальные животные были не способны. Я выучил те языки, которые звучали в мастерской. Сам Бескудников получил образование в Англии и Франции, и ему нравилось давать своим подручным приказы на том или другом из этих языков и требовать, чтобы его понимали. Очень скоро я стал приносить пользу в качестве переводчика. Я пересказывал им в точности, что сказал мастер. Русский и польский я уже знал от прислуги.

*     *     *

       – И армянский, – подсказал я.

       – Нет, – сказал он. – У своих пьяных родителей я научился только орать, как ишак и трещать, как мартышка – и огрызаться, как волк.

       Дальше он рассказал, как обучился всем ремеслам, которыми занимались в мастерской, и приобрел, так же, как и я, сноровку ухватывать в наброске сносное подобие любого лица, фигуры или предмета.

       – В десять лет и я стал подмастерьем. Когда мне исполнилось пятнадцать, – продолжал он, – ни у кого не оставалось сомнений в моей гениальности. Бескудников почуял опасность и назначил мне задание – по общему мнению невыполнимое. Он пообещал перевести меня в ремесленники, если я нарисую от руки, с обеих сторон, бумажный рубль, который обманул бы зорких купцов на базарной площади.

       Он ухмыльнулся.

       – А фальшивомонетчиков в те дни, – сказал он, – наказывали публично. На виселице, на той же самой базарной площади.

*     *     *

       Юный Дан Григорян потратил шесть месяцев и произвел, по его собственным словам и по мнению ремесленников в мастерской, точную копию. Бескудников объявил его усилия смехотворными и порвал бумажку в клочья.

       Григорян сделал вторую копию, еще лучше. На это ушло еще шесть месяцев. Бескудников заявил, что эта – хуже первой, и кинул ее в огонь.

       Тогда Григорян, проработав на этот раз целый год, нарисовал еще одну, самую лучшую из всех. Разумеется, все это время он продолжал выполнять всю положенную ему работу в мастерской и по дому. Однако, закончив третью подделку, он спрятал ее в карман. Бескудникову вместо этого он предъявил настоящий рубль, который служил ему образцом.

       Как он и ожидал, старик поднял на смех и эту работу. Но прежде чем Бескудников успел ее уничтожить, Григорян выхватил бумажку из его рук и выбежал на площадь. На настоящий рубль он купил коробку папирос, бросив при этом табачнику, что рубль у него от Бескудникова, резчика на императорском монетном дворе, и, следовательно, не может не быть подлинным.

       Когда мальчишка вернулся с папиросами, Бескудников пришел в ужас. Он никогда не предполагал, что подделка в самом деле будет потрачена на базаре. Оборот он упомянул только как мерку успеха. Глаза у него выкатились, он потел и задыхался. Он был, в сущности, порядочным человеком, позволившим ревности затуманить его суждение. Этот рубль – кстати, его собственное творение – ему протянул подмастерье, и потому купюра в самом деле показалась ему фальшивой.

       Что же старику оставалось делать? Табачник несомненно распознает подделку, а откуда она у него, он наверняка запомнил. А дальше? Закон есть закон. Главный императорский резчик и его подмастерье будут болтаться рядом на площади в базарный день.

       – Надо отдать ему должное, – сказал мне Дэн Грегори. – Я никогда ему не забуду, что он решил собственноручно вернуть смертоносный, как он считал, листок бумаги. Он потребовал у меня тот рубль, с которого я срисовывал копию. Я, разумеется, выдал ему свою безупречную подделку.

*     *     *

       Бескудников наплел табачнику, что рубль, потраченный его подмастерьем на папиросы, был для него чрезвычайно дорог как память. Табачнику все это было безразлично, и он обменял подлинную купюру на фальшивку.

       Сияющий старик вернулся в мастерскую. Не успев войти, впрочем, он объявил, что задаст Григоряну такую трепку, какой тот еще не видывал. До того дня Григорян всегда послушно принимал побои, как и надлежало порядочному подмастерью.

       На этот раз мальчишка отбежал немного в сторону, повернулся и принялся смеяться над своим мастером.

       – Как ты смеешь теперь смеяться? – вскричал Бескудников.

       – Над тобой я смею смеяться и теперь, и до конца моей жизни, – отозвался подмастерье. Он рассказал историю подлинного рубля и своей подделки. – Не осталось больше ничего, чему я мог бы научиться у тебя. Я превзошел тебя по всем статьям. Моя гениальность заставила резчика императорского монетного двора подсунуть купцу на базаре поддельный рубль. Только если нам суждено будет все же стоять бок о бок на базарной площади с петлями на шеях, я повинюсь перед тобой. Вот какие мои слова станут тогда последними на этой земле: «Что ж, признаюсь. Я не был настолько талантливым, каким себя считал. Прощай же, прощай, жестокая жизнь».



13

       Самоуверенный мальчишка Дан Григорян покинул мастерскую Бескудникова в тот же день, и без труда нанялся, уже ремесленником, к другому художнику, мастеру гравировки и шелкографии, который делал плакаты для театров и иллюстрации к детским книжкам. Подделка его так и не вскрылась – или, по крайней мере, никто не проследил ее появление к нему или Бескудникову.

       – И, разумеется, Бескудников никому не рассказывал, – сказал он мне, – об истинной причине того, что он и его самый многообещающий подмастерье решили расстаться.

*     *     *

       Он заявил, что делает мне одолжение, обходясь со мной так неприветливо.

       – А поскольку ты уже гораздо старше, чем был я, когда я превзошел Бескудникова, – продолжал он, – следует также, не теряя времени, подобрать для тебя задание, сравнимое с перерисовыванием рубля от руки.

       Он сделал вид, что размышляет, выбирая одну работу из множества, но я не сомневаюсь, что на самой дьявольски сложной из них он остановился задолго до моего прибытия.

       – А! – воскликнул он. – Нашел! Ты поставишь мольберт примерно там, где сейчас стоишь. А потом ты изобразишь эту комнату – так, чтобы твою картину нельзя было отличить от фотографии. Справедливо, как ты считаешь? Надеюсь, что нет.

       Я сглотнул.

       – Никак нет, – сказал я. – Совсем не справедливо.

       Тогда он сказал:

       – Превосходно!

*     *     *

       Я только что съездил в Нью-Йорк, впервые за два года. Цирцея Берман решила, что я должен это сделать, причем в одиночку – чтобы доказать самому себе, что я совершенно здоров, не нуждаюсь ни в чьей помощи, не являюсь ни в каком смысле немощным. Сейчас середина августа. Она здесь уже два месяца с небольшим – а стало быть, уже два месяца, как я пишу эту книгу!

       Она уверяла меня, что в Нью-Йорке я найду источник вечной юности, стоит мне пройтись по местам, знакомым с тех времен, когда я только что приехал из Калифорнии.

       – Твои мышцы расскажут тебе, что они почти не потеряли упругости с тех пор, – сказала она. – А твой мозг, если ты не будешь ему мешать, с радостью напомнит тебе, каким дерзким и взволнованным он тогда был.

       Звучало убедительно. Но знаете, что? Она готовила мне западню.

*     *     *

       Ее пророчество даже исполнялось какое-то время, хотя ей и было совершенно наплевать, каково мне будет со всем тем, что она мне наобещала. Все, что ей было нужно – это убрать меня отсюда ненадолго, пока она наведет свой порядок на моей собственности.

       По крайней мере она не взломала амбар, хотя вполне могла бы, вооружившись достаточным количеством времени, топором и монтировкой. За топором и монтировкой нужно было всего лишь зайти в бывшую конюшню.

*     *     *

       Я и в самом деле почувствовал себя снова дерзким и способным на все, повторив путь от Центрального вокзала[42] к кирпичному дому, три подъезда которого выкупил для себя Дэн Грегори. Я уже знал, что их снова разделили. Разделили их примерно тогда, когда умер мой отец, за три года до вступления Америки в войну. В которую из войн? Да в Пелопонесскую, конечно же. Что, никто, кроме меня, не помнит Пелопонесскую войну?

*     *     *

       Начнем еще раз.

       Жилище Грегори снова стало тремя отдельными подъездами вскоре после того, как он, вместе с Мэрили и Фредом Джонсом, отбыл в Италию, чтобы принять участие в грандиозном социальном эксперименте, затеянном Муссолини. Хотя и ему, и Фреду к тому времени было уже за пятьдесят, они подали прошение на имя самого Муссолини, и получили от него соизволение на то, чтобы нарядиться в форму пехотных офицеров итальянской армии, без каких-либо знаков различия, и изображать на картинах эту армию в действии.

       Они погибли почти в точности за год до вступления Америки в войну – кстати, не только против Германии, Японии и прочих, но и против Италии. Их убили седьмого декабря 1940 года близ египетского селения Сиди-Баррани. Как сообщает мне «Британская энциклопедия», тридцать тысяч англичан смяли в битве при Сиди-Баррани восемьдесят тысяч итальянцев, захватив сорок тысяч пленных и четыреста стволов.

       Под захваченными стволами энциклопедия имеет в виду не ружья и не пистолеты. Она имеет в виду здоровенные артиллерийские орудия. А учитывая, что Грегори и его приятель Джонс были помешаны на всякого рода оружии, необходимо отметить здесь, что прикончили их танки «Матильда», пулеметы «Стэн» и «Брэн», а также винтовки «Энфилд» с примкнутыми штыками.

*     *     *

       Почему же Мэрили уехала в Италию вместе с Грегори и Джонсом? Потому что она любила Грегори, а он любил ее.

       Проще некуда, мне кажется.

*     *     *

       Самый восточный из трех подъездов, принадлежавших когда-то Грегори, как я обнаружил только что во время своего недавнего путешествия в Нью-Йорк, является теперь дипломатической миссией и резиденцией делегации Салибарского эмирата в Организации Объединенных Наций[43]. Я никогда в жизни не слышал о Салибарском эмирате, и моя «Британская Энциклопедия» тоже о нем не знает. Там есть только статья о пустынном оазисе Салибар, где проживает одиннадцать тысяч человек – примерно как в Сан-Игнасио. Цирцея Берман считает, что мне давно пора обзавестись новой энциклопедией, и парочкой новых галстуков заодно.

       Большая дубовая дверь на тяжелых петлях все еще на месте, только колотушки в форме горгоны на ней больше нет. Горгону Грегори забрал с собой в Италию, и я встретился с ней на парадной двери палаццо Мэрили во Флоренции, после войны.

       Теперь она, наверное, переехала еще куда-то, потому что любимая Италией, и мной, контесса Портомаджоре умерла естественной смертью, во сне, в ту же самую неделю, что и любимая мной Эдит.

       Та еще неделька случилась у старика Карабекяна.

*     *     *

       Средний подъезд разделили на пять квартир, по одной на этаж. Это я вычислил по почтовым ящикам и кнопкам от звонков в прихожей.

       Только не говорите при мне о прихожих! Впрочем, об этом – чуть позже! Всему свое время.

*     *     *

       В среднем подъезде находились раньше комната для гостей, в которую меня заточили по приезде, парадная зала прямо под ней, библиотека еще ниже, и склад художественных принадлежностей в подвале. Меня-то, собственно, интересовал скорее самый верхний этаж, который был частью мастерской, под огромным протекающим люком в потолке. Я хотел выяснить только, все ли еще в крышу был врезан этот люк, и если да, то сумели ли новые хозяева его законопатить, или же тазы под ним до сих пор исполняли минималистическую музыку после каждого дождя или снегопада.

       Но спросить было некого, и я этого так и не узнал. Так что тут в сюжете зияет прореха, дорогой читатель. Я этого так и не узнал.

       А вот и другая. Подъезд еще дальше к западу, опять же судя по звонкам и почтовым ящикам, был разделен на две квартиры, вероятнее всего трехэтажную внизу и двухэтажную над ней. Именно эту треть владений Грегори населяла его прислуга, и здесь же выделили небольшую, но уютную спаленку и для меня. Комната Фреда Джонса, кстати, примыкала прямо к спальне Грегори и Мэрили, в Салибарском эмирате.

*     *     *

       И из этого подъезда с двумя квартирами вышла женщина, старая и дряхлая, но державшаяся очень прямо. Без всякого сомнения, когда-то она была красавицей. Я вгляделся в нее, и у меня в голове вспыхнул магний. Я ее узнал, хотя она меня не знала. Мы никогда не встречались. Еще через секунду всплыло и имя – Барбира Менкен, бывшая супруга Пола Шлезингера. Он уже много лет как не общался с ней, и понятия не имел, где она живет. Она очень давно не играла ни в кино, ни в театре, и все же это была именно она. Грета Гарбо и  Кэтрин Хэпберн живут в том же районе[44].

       Я с ней не заговорил. Думаете, нужно было заговорить? И что бы я ей сказал? «У Пола все в порядке, передает привет»? Или, может быть, вот что: «Расскажите мне, как умерли ваши родители»?

*     *     *

       Ужинал я в клубе «Столетие». Я уже много лет принадлежу к нему[45]. Управляющий там сменился, и я спросил у него, что стало с прежним, по имени Роберто. Он ответил, что Роберто попал под мотоцикл курьера, несшегося против движения по односторонней улице, прямо перед дверью клуба.

       Я сказал, что мне очень жаль, и он со мной полностью согласился.

       Никого из своих знакомых я там не увидел, что неудивительно, поскольку все мои знакомые умерли. Зато я подружился в баре с одним писателем, намного младше меня. Он, как и Цирцея Берман, пишет романы для молодежи. Я спросил его, слышал ли он когда-нибудь такое имя – Полли Мэдисон, а он спросил меня, слышал ли я когда-нибудь такое название – Атлантический океан.

       Так что мы поужинали вместе. Он рассказал мне, что его жена уехала куда-то с лекцией. Она у него была знаменитым сексологом.

       Тогда я со всей возможной деликатностью осведомился у него, не испытывает ли он каких-либо особенных затруднений в постели с женщиной, столь искушенной в любовных играх. На что он, прикрыв глаза, ответил, что я попал своим вопросом прямо в яблочко.

       – Мне непрерывно приходится уверять ее, что я ее в самом деле люблю, – сказал он.

*     *     *

       Остаток вечера я провел без приключений, в номере отеля «Алгонкин» перед телевизором, по которому крутили порнографию. Смотрел я очень невнимательно, вполглаза.

       Я собирался уехать из города на поезде на следующий день, но за завтраком встретил еще одного жителя Ист-Хэмптона, по имени Флойд Померанц. Он тоже отправлялся домой, и предложил подбросить меня в своем лимузине. Я с готовностью принял приглашение.

       Удивительной приятности способ передвижения! В этом «Кадиллаке» было еще уютнее, чем в утробе. Скорый «ХХ век» был, как я уже упоминал, чем-то похож на утробу – постоянное движение и странные звуки, приходящие снаружи. Но «Кадиллак» напоминал гроб. Я и Померанц ехали, как два покойника. К черту все эти младенческие ассоциации. Мы так удобно устроились, вдвоем в одном обширном, шикарном гробу. Всех, кто только может себе это позволить, надо хоронить вместе с кем-нибудь еще. С кем угодно еще.

*     *     *

       Померанц болтал о своей разбитой жизни, о том, как ему придется подбирать и склеивать ее осколки. Они с Цирцеей Берман одногодки, ему тоже сорок три. Тремя месяцами раньше он получил одиннадцать миллионов за то, что освободил пост президента одного из телеканалов.

       – Большая часть моей жизни еще впереди, – сказал он.

       – Да, – сказал я. – Похоже на то.

       – Как вы думаете, я еще могу успеть стать художником? – спросил он.

       – Это никогда не поздно, – ответил я.

*     *     *

       Я знал, что до этого он уже узнавал у Пола Шлезингера, успеет ли он стать писателем. Он считает, что читателям будет интересно узнать его точку зрения на то, как с ним обошлись на телеканале.

       Шлезингер говорил потом, что надо бы придумать какой-то способ убедить всех этих померанцев, от которых в округе нет никакого прохода, что высосанного ими из экономики должно быть им уже более чем достаточно. Он предложил выстроить почетный зал богатства и уставить его статуями – специалисты по арбитражным операциям, по захвату контрольных пакетов, по размещению рискованных вкладов, разнообразные банковские посредники, всевозможные обладатели золотых авансов и платиновых выходных пособий, – рядком, в нишах, а на постаментах указывать полные данные, сколько миллионов они законным образом украли и сколько времени им на это понадобилось.

       Я спросил у Шлезингера, попаду ли я в почетный зал богатства. Поразмыслив немного, он пришел к выводу, что в каком-то почетном зале место мне найдется, но деньги пришли ко мне в результате случайного стечения обстоятельств, а не моей собственной алчности.

       – Твое место – в почетном зале дурацкого везения, – объявил он. Сначала он собирался открыть его в Лас-Вегасе или Атлантик-Сити[46], но потом передумал. – На Клондайке, вот где, – сказал он. – Чтобы до статуи Рабо Карабекяна в почетном зале дурацкого везения надо было добираться на собачьих упряжках. Или на снегоступах.

       Ему как нож острый, что я владею долей в «Бенгальских Тиграх», а мне на это наплевать. Он – ярый болельщик.


14

       Так вот, шофер Флойда Померанца высадил меня у самого начала вымощенной камнем дорожки к моему дому. Я выпростался из нашего совместного гроба, ослепленный заходящим солнцем, как граф Дракула. Ощупью добрался я до входной двери и открыл ее.

       Сначала я опишу вам прихожую, которую с полным правом ожидал увидеть. Стены ее должны были быть выкрашены неяркой белой краской, как и все остальные вертикальные поверхности во всем доме – исключая подвал и флигель прислуги. Прямо напротив входа мне должен был открываться вид на картину Терри Китчена «Потайное окно», как на вертоград Христов. По левую руку – Матисс, женщина с черной кошкой на руках на фоне кирпичной стены, увитой желтыми розами[47]. Милая Эдит совершенно честно выкупила ее у музея, чтобы сделать мне подарок на пятую годовщину свадьбы. Справа должно было висеть полотно Ганса Гофмана, которое Терри Китчен получил от Филиппа Густона в обмен на одну из своих картин, а потом отдал мне – потому что я оплатил замену коробки передач на его «Бьюике» цвета детской неожиданности, с откидной крышей.

*     *     *

       Если вам нужны подробности об этой прихожей, откопайте номер журнала «Строительство и отделка» за февраль 1981 года. Прихожая попала на обложку, на фотографии – вид через открытую дверь с мощеной дорожки, которую тогда обрамляли по обеим сторонам кусты дикой розы. Главная статья номера превозносила весь мой дом как непревзойденный экземпляр отделки здания, выстроенного в викторианском стиле, под коллекцию современного искусства. О собственно прихожей сказано вот как: «Картины, развешанные в прихожей дома Карабекяна, могли бы стать основой постоянной экспозиции небольшого музея современного искусства, но, при всем своем великолепии, служат всего лишь закуской перед последующим невероятным богатством блюд – шедевров, которые ожидают посетителя на стенах высоких комнат, выдержанных в строгом белом тоне».

       Думаете, это я, великий Рабо Карабекян, устроил столь счастливый союз между старым и новым? Нет. Все сделала милая Эдит. Это она решила, что мне пора вернуть со склада мою коллекцию. В конце концов, этот дом передавался в ее семье из поколения в поколение, и был для нее наполнен воспоминаниями не только о счастливом детстве, проведенном здесь на летних каникулах, но и о первом браке, весьма удачном. Когда я переехал сюда из амбара, она спросила, как я себя чувствую в столь старомодной обстановке. Я совершенно искренне, от всей души ответил, что мне нравится все, как оно есть, и что на мой счет ничего менять ни в коем случае не нужно.

       Так что Господь свидетель – это Эдит наняла рабочих, которые содрали все слои обоев до самой штукатурки, сняли хрустальные люстры, установив вместо них прожекторы на полозьях, и выкрасили все дубовые плинтуса, перемычки, дверные и оконные рамы, и все стены в сплошной матово-белый цвет!

       Когда работа была закончена, она словно помолодела на 20 лет. Она сказала, что едва не сошла в могилу, так и не открыв в себе талант к ремонту и отделке. А потом она объявила:

       –Звони перевозчикам со склада «Мой милый дом», – в чьих стенах моя коллекция покоилась уже многие годы. – И пусть они вынесут на свет все твои прославленные полотна, и пусть скажут им: «Пора возвращаться домой!».

*     *     *

       Когда же я вошел в свою прихожую после поездки в Нью-Йорк, то передо мной предстала картина столь ужасающая, что, клянусь честью, я сразу же представил себе визит маньяка-убийцы с топором. Я не шучу! Мне казалось, что везде, куда ни посмотри – пятна запекшейся крови! Прошла целая минута, прежде чем я понял, что меня окружает: обои с огромными алыми розами на черном фоне, каждая – с кочан капусты, рамы и плинтуса цвета детской неожиданности, а также шесть хромолитографий с девочками на качелях, обрамленных в пунцовый бархат, в золоченых рамах, весивших не меньше, чем лимузин, доставивший меня на порог этого кошмара.

       Я, кажется, закричал. Говорят, что я закричал. Что же я кричал? Мне потом рассказали, что я кричал. Я сам этого не слышал, слышали только окружающие. Когда кухарка с дочерью, прибывшие вниз первыми, примчались на шум, вот что я кричал, по их словам, повторяя все время одну и ту же фразу:

       – Я ошибся домом! Я ошибся домом!

       Задумайтесь только: мое возвращение было для них началом праздника, который они с нетерпением ожидали весь день. И теперь, в уплату за мою к ним щедрость, они едва удерживались, чтобы не расхохотаться, глядя на мои невероятные мучения!

       Вот такая жизнь!

*     *     *

       Я спросил у кухарки, и на этот раз услышал собственный голос:

       – Кто это сотворил?

       – Мадам Берман, – ответила она. Она держалась так, как будто не понимала, в чем, собственно, дело.

       – Как вы могли это позволить?

       – Я – всего лишь кухарка.

       – А я-то думал, что могу на вас положиться, – сказал я.

       – Это как вам угодно, – ответила она. По правде говоря, мы никогда особенно близко не общались. – Только мне нравится, как стало.

       – Вот как!

       – Стало лучше, чем раньше.

       Тогда я обратился к ее дочери.

       – А вы тоже считаете, что стало лучше, чем раньше?

       – Да, – ответила она.

       – Ну, – сказал я, – просто прелесть! То есть, не успел я выйти за порог, как мадам Берман немедленно вызвала маляров и обойщиков?

       Они обе покачали головами. Они рассказали мне, что мадам Берман все сделала сама, и что со своим будущим мужем, врачом из Балтимора, она познакомилась, когда клеила обои в его рабочем кабинете. Она, оказывается, зарабатывала расклейкой обоев! Представляете себе?

       – А после кабинета, – сказала Целеста, – он позвал ее оклеить свой дом.

       – Он дешево отделался! Она могла бы и его самого оклеить! – сказал я.

       Тогда Целеста сказала:

       – А вы, между прочим, повязку уронили.

       – Что уронил?

       – Повязку на глаз, – объяснила она. – Она упала на пол, и вы топчете ее ногами.

       Чистая правда! В порыве отчаяния я, видимо, стал рвать на себе волосы, и сдернул повязку с головы. Так что теперь всем был открыт зарубцевавшийся шрам, который Эдит никогда не видела. Моя первая жена, несомненно, наблюдала его достаточно, но она была сиделкой в военном госпитале Форт-Гаррисон, где пластический хирург пытался после войны немного привести в порядок это безобразие. Чтобы дойти до состояния, когда в орбите удерживался бы стеклянный глаз, ему надо было еще резать и резать, так что я предпочел повязку.

       И эта повязка упала на пол!

*     *     *

       Мое самое сокровенное уродство находилось на виду кухарки и ее дочери! А тут и Пол Шлезингер вышел в прихожую, как раз вовремя, чтобы тоже успеть взглянуть.

       Они на удивление спокойно отнеслись к увиденному. Никто не шарахнулся в ужасе, не вскрикнул от отвращения. Могло даже показаться, что особой разницы в моем облике в повязке и без нее не было.

       Вернув повязку на ее обычное место, я спросил у Шлезингера:

       – А ты был здесь, пока творилось все это?

       – Еще бы, – сказал он. – Я бы даже заплатил большие деньги, чтобы в этом участвовать.

       – Ты ведь должен был понимать, как на меня это подействует.

       – Именно поэтому я и готов был заплатить большие деньги.

       – Не понимаю, – сказал я. – Ни с того ни с сего все вокруг стали мне врагами.

       – За этих двоих я не ручаюсь, – сказал Шлезингер, – но я тебе теперь враг, без никаких. Почему ты скрыл от меня, что она – Полли Мэдисон?

       – Как ты узнал?

       – Она мне сама сказала. Когда я увидел, что она тут делает, я стал умолять ее перестать – я был уверен, что ты этого не переживешь. А она ответила, что ты помолодеешь на десять лет. Я понял, что речь тут в самом деле идет о жизни и смерти, и решил принять прямые и непосредственные меры.

       Это, кстати, человек, получивший боевой орден за спасение своих товарищей на Окинаве. Он накрыл своим телом японскую гранату, готовую разорваться.

       – Я схватил столько рулонов обоев, сколько сумел, побежал в кухню и запихнул их в морозильную камеру. Ради дружбы я готов на все.

       – Благодарю! – воскликнул я.

       – В жопу твою благодарность, – сказал он. – Она прискакала вслед за мной и потребовала ответа, что я сделал с обоями. Я обозвал ее психанутой бабой. Тогда она обозвала меня нахлебником и слюнявой жестяной дудкой американской литературы. «Да вы-то что понимаете в литературе?» – сказал я. Вот тут она мне и объяснила.

       Вот что она ему сказала:

       – Только в Штатах и только за последний год общий тираж моих книг составил семь миллионов. Две из них в этот самый момент экранизируют в Голливуде, а фильм, снятый по еще одной в прошлом году, получил «Оскаров» за операторскую работу, женскую роль второго плана и музыкальное сопровождение. Знакомься, детка: перед тобой Полли Мэдисон, чемпион мира по литературе в среднем весе! А теперь отдавай мои обои, а не то я тебе руки переломаю!

*     *     *

       – Рабо, как ты мог меня не остановить? Я же выглядел перед ней полным идиотом, – сказал он, – со своими лекциями о сложностях писательского труда.

       – Я ждал удобного момента.

       – Считай, что дождался, сукин ты сын.

       – Она же все равно в другой весовой категории.

       – Это точно. Богаче, чем я, и лучше, чем я.

       – Так уж и лучше, – возразил я.

       – Она – чудовище, – сказал он, – но книги у нее потрясающие! Она – новое воплощение Рихарда Вагнера, одного из ужаснейших людей за всю историю искусства.

       – Откуда ты знаешь, какие у нее книги?

       – У Целесты есть полный комплект, и я их все прочел, – сказал он. – Такой вот парадокс. Все лето, стало быть, я читал ее книги и превозносил их до небес, и в то же самое время обращался с ней, как с полуграмотной, не догадываясь, кто она такая.

       Так вот, значит, как он провел лето: за чтением книг Полли Мэдисон!

*     *     *

       – И когда я узнал, кто она такая, – продолжал он, – и что ты это от меня скрывал, я взялся за переустройство твоей прихожей даже еще с большим рвением, чем она сама. Я сказал, что самую большую радость тебе принесут рамы и плинтуса, перекрашенные в цвет детской неожиданности.

       Он знал, что у меня связано по крайней мере два неприятных эпизода с тем цветом, который обычно называют цветом детской неожиданности. Даже когда я был мальчишкой в Сан-Игнасио, все вокруг называли его именно так.

       Первый из них произошел у магазина «Брукс», много лет назад. Я купил в нем летний костюм, который, как мне казалось, мне очень шел, забрал его после подгонки и собирался в нем дойти до дома. Это было еще то время, когда я был женат на Дороти и жил в Нью-Йорке, и мы все еще собирались сделать из меня бизнесмена. Не успел я выйти на улицу, как попал в объятия двоих полицейских, которые начали довольно грубо меня допрашивать. Вскоре они извинились за ошибку и отпустили меня, объяснив, что банк через дорогу только что ограбил мужчина, надевший на голову капроновый чулок. «Так что единственное, что свидетели могли сказать о нем», сказал один из полицейских, «это что костюм у него был цвета детской неожиданности».

       Другая неприятная ассоциация с этим цветом имеет отношение к Терри Китчену. Когда я, Терри и еще несколько художников из нашей шайки переехали сюда в погоне за дешевой недвижимостью и амбарами для картошки, послеобеденным пьянством Терри занимался в барах, являвшихся, по существу, частными клубами для местных работяг. Это, кстати, человек, закончивший юридический факультет Йельского университета. Он стажировался у члена Верховного Суда Джона Харлена[48] и служил майором в 82-й гвардейской десантной дивизии. Я не только в значительной степени содержал его: когда он напивался так, что не мог самостоятельно добраться до дома, он звонил именно мне. Или просил кого-нибудь мне позвонить.

       И вот под каким именем Китчен – возможно, самый выдающийся художник, работавший здесь в округе, если не считать Уинслоу Хомера, – известен тем немногим из посетителей окрестных баров, которые о нем еще помнят: «Тот мужик в машине цвета детской неожиданности».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю