412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Воннегут-мл » Синяя борода » Текст книги (страница 10)
Синяя борода
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:50

Текст книги "Синяя борода"


Автор книги: Курт Воннегут-мл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

В бараке, кроме них, никого не было, да и не должно было находиться. Они напились, и пожар начался, по-видимому, из-за их неосторожности, за что им дали два года принудительных работ без оплаты и лишили льгот при увольнении со службы.

Насчет медалей: Мерили я сказал, что получил то, что мне причиталось, не больше и не меньше.

Терри Китчен, кстати, страшно завидовал моей Солдатской медали. У него была Серебряная звезда, но он считал, что Солдатская медаль в десять раз ценнее.

* * *

– Когда вижу человека с медалью, так бы и расплакалась, обняла его и сказала: «Бедный ты мой, сколько ж тебе пришлось вынести, чтобы жена с детишками спокойно жили».

И еще она сказала, что ей всегда хотелось подойти к Муссолини, у которого орденов и медалей было столько, что места на мундире не хватало, и спросить: «Раз вы совершили столько подвигов, как это от вас еще что-то осталось?»

А потом она припомнила проклятую мою фразу в разговоре по телефону.

– Значит, говоришь, на войне от женщин, как от вшей, недостатка не было? Только вычесывать успевай.

Извини, говорю, мне очень жаль, и в самом деле, напрасно я это сказал.

– Никогда раньше не слышала этого выражения, – сказала она. – Пришлось догадываться, что оно значит.

– Да забудь ты это.

– Знаешь, что я подумала? Подумала, что тебе встречались женщины, которые за кусок хлеба для себя и детей своих да стариков на все пойдут, ведь мужчины или погибли, или воевали. Ну что, правильно?

– О Господи, хватит, – простонал я.

– Что с тобой, Рабо?

– Достала ты меня, вот что.

* * *

– Вообще-то не трудно было догадаться, – сказала она. – Ведь, когда война, женщины всегда оказываются в таком положении, в этом вся штука. Война – это всегда мужчины против женщин, мужчины только притворяются, что дерутся друг с другом.

– Бывает, что очень похоже притворяются, – сказал я.

– Ну и что, они ведь знают, что о тех, кто лучше других притворяется, напишут в газетах, а потом они получат медали.

* * *

– У тебя обе ноги свои или есть протез?

– Свои.

– А Лукреция, служанка, которая тебе дверь открыла, потеряла и глаз и ногу. Я думала, может, и ты потерял ногу.

– Бог миловал.

– Так вот. Однажды утром Лукреция пошла к соседке, которая накануне родила, отнести два свежих яичка, надо было через луг перейти. И она наступила на мину. Чья это была мина, неизвестно. Известно только, что это мужских рук дело. Только мужчина способен придумать и закопать в землю такую остроумную штучку. Прежде, чем уйдешь, попробуй уговорить Лукрецию показать тебе все медали, которыми она награждена.

И добавила:

– Женщины ведь ни на что не способны, такие тупые, да? И в землю они только зерна закапывают, чтобы выросло что-нибудь съедобное или красивое. И ни в кого гранатой не запустят, разве что мячом или свадебным букетом.

Окончательно сникнув, я сказал:

– Хорошо, Мерили, ты своего добилась. В жизни не чувствовал себя ужаснее. Надеюсь, Арно достаточно глубока, вот возьму и утоплюсь. Позволь мне вернуться в гостиницу.

– Оставь пожалуйста, – сказала она. – По-моему, я просто заставила тебя посмотреть на собственную персону так, как все мужчины смотрят на женщин. Если это мне удалось, то очень хотела бы, чтобы ты остался на обещанный чай. Кто знает? А вдруг мы опять станем друзьями?

29

Мерили привела меня в маленькую уютную библиотеку, в которой, по ее словам, размещалась собранная ее покойным мужем огромная коллекция порнографических книг по гомосексуализму. Я полюбопытствовал, куда же книги делись, и оказалось, она продала их за немаленькую сумму, а деньги разделила между своими слугами – все они женщины, все так или иначе серьезно пострадали во время войны.

Мы расположились друг против друга в чересчур мягких креслах за кофейным столиком. Дружелюбно мне улыбнувшись. Мерили сказала:

– Так-так, мой юный протеже, ну, как дела? Давненько не виделись. Семейная лодка, говоришь, наскочила на риф?

– Прости, не надо было мне этого говорить. Вообще ничего не надо было говорить. Я как наркотика нанюхался.

Чай с петифурами подала служанка, у которой вместо ладоней были стальные зажимы. Мерили что-то бросила ей по-итальянски, та рассмеялась.

– Что ты сказала?

– Что твоя семейная лодка разбилась о риф.

Женщина с зажимами ответила Мерили, и я попросил перевести.

– Она говорит, чтобы в следующий раз ты женился на мужчине. Муж держал ее ладони в кипятке, чтобы выпытать, с кем она спала, пока он был на фронте. А спала она с немцами, потом, кстати, с американцами. И началась гангрена.

* * *

В уютной библиотеке над камином висела картина, написанная в манере Дэна Грегори, я о ней уже упоминал, – подарок Мерили от жителей Флоренции, на картине – ее покойный муж граф Бруно, отказывающийся завязать глаза перед расстрелом. На самом деле было не совсем так, сказала она, но совсем так никогда ведь не бывает . И тут я спросил, как случилось, что она стала графиней Портомаджьоре, владелицей роскошного палаццо, богатых поместий на севере и всего остального.

И Мерили мне рассказала: она с Грегори и Фредом приехали в Италию до вступления Соединенных Штатов в войну против Германии, Италии и Японии, и принимали их как больших знаменитостей. Их приезд считался блестящим пропагандистским успехом Муссолини: еще бы, ведь это «величайший американский художник, известнейший авиатор и неотразимо прекрасная, талантливая актриса Мерили Кемп» – так дуче называл нас и говорил, что «мы прибыли, чтобы принять участие в духовном, физическом и экономическом итальянском чуде, которое на тысячелетия станет образцом для всего мира».

Пропаганда так с ними носилась, что пресса и общество принимали Мерили с почестями, достойными великой актрисы.

– Вот так, внезапно из туповатой, легко доступной девки я превратилась в жемчужину в короне нового римского императора. Дэн и Фред, надо сказать, пришли в замешательство. Им ничего не оставалось, как относиться ко мне с уважением на публике, вот уж я повеселилась! Ты же знаешь, Италия совершенно помешана на блондинках, и где бы мы ни появлялись, первой входила я, а они шли позади, вроде моей свиты.

И я как-то без всяких хлопот выучила итальянский. Вскоре говорила гораздо лучше Дэна, хотя он еще в Нью-Йорке брал уроки итальянского. Фред же, конечно, так и не выучил ни слова.

* * *

Фред и Дэн, погибшие, можно сказать, за дело Италии, стали итальянскими героями. А слава Мерили даже пережила их славу, она осталась очаровательным, прекрасным напоминанием об их высшей жертве, а также о предполагавшемся преклонении многих американцев перед Муссолини.

Должен сказать, она и правда была все еще прекрасна, когда мы встретились, – даже без косметики и во вдовьем трауре. Хотя после всего пережитого могла бы выглядеть и пожилой дамой в свои сорок три года. А впереди у нее оставалась еще треть столетия!

Она еще станет, помимо всего прочего, самым крупным в Европе агентом по продаже изделий фирмы «Сони». Да, жизни в этой старушке Мерили еще было на двоих!

Мысль графини о том, что мужчины не просто бесполезные, но и опасные идиоты, тоже опередила свое время. У нее на родине эти идеи по-настоящему восприняли только в последние три года Вьетнамской войны.

* * *

После смерти Грегори ее постоянно сопровождал в Риме граф Портомаджьоре, красавец Бруно – холостяк, оксфордец, министр культуры в правительстве Муссолини. С самого начала граф объяснил Мерили, что близость между ними невозможна, так как его интересуют только мальчики и мужчины. Такое предпочтение считалось в те времена криминальным, но граф, несмотря на все свои возмутительные поступки, чувствовал себя в безопасности. Он знал, что Муссолини не даст его в обиду, поскольку он был единственный представитель старой аристократии, который принял высокий пост в правительстве диктатора и, кроме того, буквально пресмыкался перед этим выскочкой в сапогах.

– Дерьмо он был, настоящее дерьмо, – заметила Мерили. – Люди издевались над его трусостью, тщеславием и изнеженностью.

– Но оказалось, – добавила она, – при всем при том он умело руководил британской разведкой в Италии.

* * *

Популярность Мерили в Риме после гибели Дэна и Фреда, еще до вступления Америки в войну, выросла необычайно. Она как сыр в масле каталась, бродила по магазинам и танцевала, танцевала, танцевала с графом Бруно, который обожал поболтать с ней и вообще держался истинным джентльменом. Он исполнял все ее желания, вел себя корректно и никогда не указывал, что и как ей делать, пока однажды вечером не сообщил, что сам Муссолини приказал ему жениться на ней!

– У него было много врагов, – рассказала Мерили, – все они нашептывали Муссолини, что Бруно гомосексуалист и британский шпион. Муссолини, конечно, знал о его пристрастии к мальчикам и мужчинам, но что у такого ничтожества хватит ума и присутствия духа заниматься шпионажем, дуче представить себе не мог.

Приказав своему министру культуры жениться на Мерили и тем самым продемонстрировать, что он не гомосексуалист, Муссолини передал ему документ, который Мерили должна была подписать. Документ составили, чтобы успокоить итальянскую аристократию, которой претила мысль, что старинные родовые поместья попадут в руки американской потаскушки. Согласно документу, в случае смерти графа Мерили пожизненно являлась владелицей его собственности, но без права продажи и передачи другому лицу. После ее смерти собственность переходила к ближайшему по мужской линии родственнику графа, а им, как уже говорилось, оказался миланский автомобильный делец.

На следующий день японцы внезапной атакой уничтожили основную часть американского флота в Перл-Харборе, поставив мирную тогда, антимилитаристски настроенную Америку перед необходимостью объявить войну не только Японии, но и ее союзникам, Германии и Италии.

* * *

Но еще до Перл-Харбора Мерили ответила отказом единственному мужчине, предложившему ей брак, да еще богатому и родовитому. Поблагодарив графа за неведомые ей прежде радости и оказанную честь, она отвергла его предложение, сказав, что пробудилась от дивного сна (а это мог быть только сон), и теперь ей пора вернуться в Америку, хотя никто ее там не ждет, и попытаться примириться с тем, кто она такая на самом деле.

А утром, захваченная мыслью о возвращении на родину, она вдруг почувствовала, какой в Риме мрачный и леденящий моральный климат, ну просто – точные ее слова – «ночь с мокрым снегом и дождем», хотя на самом деле сверкало солнце и не было никаких туч.

* * *

На следующее утро Мерили слушала по радио сообщение о Перл– Харборе. В передаче говорилось о почти семи тысячах американцев, живущих в Италии. Формально отношения между странами еще не были разорваны, и американское посольство, пока еще функционировавшее, заявило, что изыскивает способы отправить в Соединенные Штаты по возможности всех – и при первой же возможности. Правительство Италии со своей стороны обещало всячески способствовать их отправке, хотя причин для массового бегства не было, поскольку «между Италией и Соединенными Штатами существуют тесные исторические и кровные связи и разрыв их – в интересах только евреев, коммунистов и загнивающей Британской империи».

Тут к Мерили вошла горничная, в очередной раз сообщив, что опять какой-то рабочий интересуется, не подтекают ли старые газовые трубы у нее в спальне, а следом вошел сам рабочий, в комбинезоне и с инструментами. Он начал обстукивать стены, принюхивался, бормотал что-то по-итальянски. А когда они остались вдвоем, он, продолжая стоять лицом к стене, тихо заговорил по-английски, с акцентом, выдающим уроженца Среднего Запада.

Оказалось, что он из военного министерства Соединенных Штатов – в то время оно называлось Министерством обороны. Шпионская служба тоже входила тогда в это министерство. Он понятия не имел, симпатизирует она демократии или фашизму, но счел своим гражданским долгом попросить ее остаться в Италии и постараться сохранить добрые отношения с людьми в правительстве Муссолини.

По ее словам, Мерили впервые тогда подумала о своем отношении к демократии и фашизму. И решила, что демократия звучит лучше.

– А зачем мне оставаться и делать то, что вы просите? – спросила она.

– Как знать, а вдруг вам станут известны очень ценные для нас сведения,

– ответил он. – Как знать, а вдруг вы сумеете оказать услугу своей родине.

– У меня ощущение, будто весь мир вдруг сошел с ума, – сказала она.

А он ответил, что мир давно уже превратился не то в тюрьму, не то в бедлам.

И тогда, в доказательство того, что мир сошел с ума, она рассказала про приказ Муссолини своему министру культуры жениться на ней.

Вот, по словам Мерили, как он отреагировал:

– Если в вашем сердце есть хоть капля любви к Америки, вы выйдете за него.

Так дочь шахтера стала графиней Портомаджьоре.

30

Почти до самого конца войны Мерили не знала, что ее муж – британский шпион. Она, как и все, считала его человеком слабым и неумным, но прощала его, ведь жили они прекрасно и он был к ней очень добр.

– Всегда скажет мне что-нибудь необыкновенно забавное, лестное и сердечное. Ему и правда очень нравилось мое общество. И оба мы были без ума от танцев.

Стало быть, была в моей жизни еще одна женщина, помешанная на танцах, готовая танцевать с кем угодно, лишь бы танцевал хорошо.

– Ты никогда не танцевала с Дэном Грегори, – сказал я.

– Он не хотел, – ответила она, – и ты тоже.

– Да я и не умел никогда. И не умею.

– Кто хочет – сумеет.

* * *

Когда она узнала, что муж – британский шпион, на нее это не произвело особого впечатления.

– У него были самые разные военные формы – на разные случаи, но я понятия не имела, чем они отличаются. На каждой полно нашивок, поди разбери. Я никогда не спрашивала: «Бруно, за что ты получил эту медаль? Что это за орел у тебя на рукаве? Что это за кресты по углам воротника?» И когда он сказал, что он – британский шпион, для меня это значило одно: еще какие-то побрякушки военные. Мне казалось, что к нам это не имеет никакого отношения.

После того, как его расстреляли, она боялась страшной пустоты, но этого не случилось. Тогда-то она и ощутила, что настоящие ее друзья, которые с нею останутся до конца жизни, – простые итальянцы.

– Где бы я ни появлялась, Рабо, ко мне все относились с сочуствием и любовью, и я платила тем же и плевала на то, какие там побрякушки они носят!

– Я тут у себя дома, Рабо, – сказала она. – Никогда бы здесь не оказалась, не помешайся Дэн на Муссолини. Но у этого армянина из Москвы в башке винтиков не хватало, и благодаря этому я дома, дома!

* * *

– Теперь расскажи, что ты делал все эти годы, – сказала она.

– Ничего особенного. Моя жизнь кажется мне удручающе неинтересной.

– Ну ладно, давай рассказывай. Потерял глаз, женился, дважды произвел потомство, говоришь, что снова занялся живописью. Насыщенная жизнь, насыщеннее не бывает!

Да, думал я, с того дня Святого Патрика, когда мы сошлись и меня распирало от счастья и гордости, в моей жизни кое-что происходило, хотя не много, не много. У меня было несколько забавных солдатских историй, которые я рассказывал дружкам– собутыльникам в таверне «Кедр», рассказал и ей. У нее была настоящая жизнь. Я собирал забавные байки. У нее был дом. Я же почувствовать себя дома и не мечтал.

* * *

Первая солдатская история:

– Когда освобождали Париж, я решил найти Пабло Пикассо, это воплощение Сатаны для Дэна Грегори, и убедиться, что с ним все в порядке.

Пикассо приоткрыл дверь, не снимая цепочки, и сказал, что занят, не желает, чтобы его беспокоили. Всего в нескольких кварталах от дома еще пушки стреляли. Пикассо захлопнул дверь и защелкнул замок.

Мерили расхохоталась и сказала:

– Может, ему было известно, какие ужасные вещи говорил о нем наш господин и учитель. – И добавила: знай она, что я жив, она сохранила бы фотографию из итальянского журнала, которую только мы с ней могли по-настоящему оценить. На фотографии был коллаж Пикассо: разрезанный плакат, рекламирующий американские сигареты. На плакате три ковбоя курят вечером у костра, а Пикассо сложил куски так, что получилась кошка.

Из всех имеющихся на земном шаре специалистов по искусству, наверно, только Мерили и я знали, что изрезанный плакат – работа Дэна Грегори.

Неплохая идейка, а?

* * *

– Похоже, это был единственный раз, когда Пикассо обратил хоть какое-то внимание на одного из самых популярных американских художников, – предположил я.

– Похоже, – согласилась она.

* * *

Вторая солдатская история:

– Я попал в плен за несколько месяцев до конца войны, – рассказал я. – В госпитале меня подлатали и отправили в лагерь для военнопленных под Дрезденом, где практически нечего было есть. Продовольствия в том, что когда-то называлось Германией, не было. В лагере все отощали – кожа да кости, кроме человека, которого мы сами выбрали делить пайки. Он никогда не оставался с едой наедине. Мы ждали, когда ее привезут, и все тут же при нас делилось. А он все равно почему-то выглядел сытым и довольным, а мы превращались в скелеты. Оказывается, он потихоньку подбирал крошки и слизывал то, что прилипало к ножу и поварешке, и наедался.

Кстати, тем же невинным способом достигают полного процветания многие мои соседи здесь, на побережье. У них на попечении все, что еще уцелело в этой, вообще говоря, обанкротившейся стране, поскольку они, понимаете ли, достойны доверия. И уж будьте уверены, что-то прилипает и к их ловким пальцам, а что уцепили, мимо рта не пронесут.

* * *

Третья солдатская история:

– Однажды вечером нас всех под охраной вывели из лагеря и погнали маршем по сельской местности. Часа в три ночи приказали остановиться: располагаемся под открытым небом на ночлег.

Просыпаемся с солнцем и видим, что мы на краю долины, недалеко от развалин средневековой каменной часовни, а охрана исчезла. И в долине, на не тронутой войной земле тысячи, тысячи людей, которых, как и нас, под охраной привели сюда и бросили. Там были не только военнопленные. Были и узники концентрационных лагерей, которых сюда пригнали, и люди с заводов, где они трудились, как рабы, и выпущенные из тюрем уголовники, и сумасшедшие из лечебниц. Преследовалась цель удалить нас подальше от городов, где мы могли устроить Бог весть что.

Были здесь и штатские, бежавшие от русских, от американцев и англичан. Армии союзников почти уже сомкнулись и на север от нас, и на юг.

А еще были здесь сотни немцев, по-прежнему вооруженных до зубов, но теперь притихших, дожидавшихся, кому бы сдаться.

– Обитель мира[5], – сказала Мерили.

* * *

Я сменил тему, перешел от войны к миру. Рассказал, что после большого перерыва вернулся к искусству и, к собственному удивлению, сделал несколько серьезных работ, от которых Дэн Грегори, герой Италии, погибший в Египте, перевернулся бы в могиле; таких работ, каких еще свет не видывал.

Она замахала руками в притворном ужасе:

– О, прошу тебя, только не об искусстве. Оно прямо как болото – всю жизнь барахтаюсь.

Но внимательно выслушала рассказ о нашей небольшой группе в Нью-Йорке и о наших картинах, совсем одна на другую не похожих, за исключением того, что это картины, и ничего больше.

Я выговорился, она вздохнула и покачала головой:

– Самое немыслимое, что можно сделать с полотном, вы, значит, и сделали, – сказала она. – Итак, американцы берут на себя смелость написать: «конец».

– Думаю, мы не к этому стремимся, – сказал я.

– И напрасно. После всего, что перенесли женщины, дети и вообще все беззащитное на этой планете по вине мужчин, самое время, чтобы не только картины, но и музыка, скульптура, стихи, романы и все, созданное мужчинами, говорило одно-единственное: мы слишком ужасны, чтобы обитать на этой чудесной земле. Признаем. Сдаемся. Конец.

* * *

Наше неожиданное воссоединение, сказала Мерили, для нее подарок судьбы, так как она надеется, что я ей помогу решить одну проблему с убранством ее палаццо, над которой она бьется многие годы: какими картинами закрыть бессмысленные пустоты между колоннами ротонды, или, может, картин вообще не нужно?

– Пока я владею этим палаццо, хочу оставить здесь следы своего пребывания, – сказала она. – Сначала я думала нанять детей и женщин, чтобы они написали здесь фрески с изображением лагерей смерти, бомбежки Хиросимы и взрывающихся мин, которые закопали, или, может быть, чего-то из древних времен – как сжигают ведьм на кострах, как христиан бросают на съедение диким зверям. Но решила, что такие картины в конечном счете будут только подстрекать мужчин к еще большей жестокости и разрушениям: «Ого, – подумают они, – да мы же могущественны как боги. Мы можем делать самые ужасные вещи, если нам захочется, и никто нас не остановит».

Так что твоя идея, Рабо, лучше. Пусть, приходя ко мне в ротонду, они никакого для себя поощрения не получат. Пусть стены не вдохновляют их. Пусть кричат им: Конец! Конец!

* * *

Так было положено начало второй крупнейшей коллекции американского абстрактного экспрессионизма – первая коллекция была моя, и счета за хранение картин сделали нас с женой и детьми бедняками. Никто не желал покупать их ни по какой цене!

Мерили решила купить не глядя десять картин, по моему выбору, – по тысяче долларов за штуку.

– Ты шутишь! – воскликнул я.

– Графиня Портомаджьоре никогда не шутит. Я знатна и богата, как все, кто прежде жил в этом дворце, так что делай, как я сказала.

Я так и сделал.

* * *

Она спросила, придумали ли мы название своей группе, мы же никак себя не называли. Это критики потом название нам изобрели.

– Вам бы назвать себя «Генезис», – предложила Мерили, – потому что вы возвращаетесь к истокам, когда еще саму материю предстоит создать.

Мысль ее мне понравилась, и, вернувшись в Америку, я попытался соблазнить ею остальных. Но никто почему-то не соблазнился.

* * *

Мы говорили и говорили, за окнами уже стемнело. Наконец она сказала:

– Думаю, тебе пора идти.

– Почти слово в слово как тогда, в день Святого Патрика, четырнадцать лет назад.

– Надеюсь, на этот раз ты меня не так быстро забудешь.

– Я и не забывал никогда.

– Забыл только, что можно было бы и побеспокоиться обо мне.

– Слово чести, графиня, – сказал я, вставая. – Такого не повторится.

Это была наша последняя встреча. Мы, правда, обменялись несколькими письмами. Недавно я отыскал в своем архиве одно из них. Письмо датировано 7 июля 1953 года, три года прошло с нашей встречи, и написано там, что нам не удалось создать картины ни о чем, на любом полотне она отчетливо видит хаос. Разумеется, это шутка. «Передай это всем в „Генезисе“, – говорилось в письме.

На это письмо я ответил телеграммой, копия которой у меня сохранилась:

В НИХ НЕ ПРЕДПОЛАГАЛОСЬ ДАЖЕ ХАОСА. ОДУМАЕМСЯ И ВСЕ ЗАКРАСИМ.

ПОВЕРЬ КРАСНЕЕМ ОТ СТЫДА.СВЯТОЙ ПАТРИК.

* * *

Репортаж из настоящего: Пол Шлезингер добровольно отправился в психиатрическое отделение госпиталя ветеранов в Риверхеде. Я никак не мог справиться со страшными веществами, которые его собственное тело поставляет в кровь, и он стал невыносим даже для самого себя. Миссис Берман рада, что его здесь нет. Пусть уж лучше о нем позаботится Дядя Сэм.

31

Из всего, о чем мне стыдно вспоминать, мучительнее всего для моего старого сердца – несостоятельность в качестве мужа славной, отважной Дороти и, как следствие – отчуждение моих мальчиков, Анри и Терри, моей плоти и крови, от собственного отца.

Что будет написано в Книге Судного дня о Рабо Карабекяне?

Воин: отлично.

Муж и отец: крайне неудовлетворительно.

Серьезный художник: крайне неудовлетворительно.

* * *

Когда я вернулся из Флоренции, дома меня поджидала жестокая расплата. Славная, отважная Дороти и оба мальчика подхватили какой-то новейшей разновидности грипп, еще одно послевоенное чудо. Доктор уже их смотрел и собирался прийти снова, а заботы по хозяйству взяла на себя соседка сверху. Решили, что, пока Дороти не встанет на ноги, я только помеха, и мне лучше провести несколько ночей в студии около Юнион-сквер, которую снимали мы с Терри Китченом.

Самое умное было мне уйти лет на сто!

– Хочу тебя кое-чем порадовать перед уходом, – сказал я Дороти.

– Хочешь сказать, мы не поедем в этот заброшенный дом куда-то к черту на рога?

– Ну зачем ты так? – сказал я. – Тебе и мальчикам там понравится – океан, свежего воздуха сколько угодно.

– Тебе предложили там постоянную работу? – спросила она.

– Нет.

– Но ты ведь собираешься искать работу. И получишь диплом профессионального бизнесмена, мы ради этого стольким пожертвовали, и обойдешь все конторы, пока не найдется какая– нибудь поприличнее, где тебя примут, и у нас, наконец, будет постоянный заработок.

– Золотко мое, послушай спокойно. Во Флоренции я продал картин на десять тысяч долларов.

Наша квартирка в цокольном этаже больше походила на склад декораций, так она была забита огромными полотнами – друзья отдавали мне их в уплату долгов.

Она съязвила:

– Тогда ты кончишь в тюрьме – у нас и на три доллара живописи не наберется.

Вот какой я ее сделал несчастной, у нее даже чувство юмора появилось, которого раньше, когда мы поженились, уж точно не было.

* * *

– Казалось бы, тебе тридцать четыре года, – сказала Дороти. Ей самой было двадцать три!

– Мне и есть тридцать четыре.

– Ну, так и веди себя, как в тридцать четыре подобает. Как мужчина, у которого на руках семья, а то глазом не моргнешь, как будет тебе сорок, и тогда уж о работе и не мечтай, разве что продукты будешь фасовать или заправлять газовые баллоны.

– Ты хватила через край.

– Не я хватила через край, жизнь такая, что за край загоняет! Рабо! Что случилось с человеком, за которого я вышла замуж? У нас были такие разумные планы на разумную жизнь. И вдруг связался с этими людьми, с этими босяками.

– Я всегда хотел быть художником.

– Ты мне никогда об этом не говорил.

– Не думал, что у меня получится. Теперь думаю – получится.

– Слишком поздно тебе начинать, да и рискованно для семейного человека. Проснись! Разве для счастья не достаточно просто хорошей семьи? Другим-то достаточно, – говорила она.

– Дороти, послушай, я ведь продал во Флоренции картин на десять тысяч долларов.

– Они тоже пойдут прахом, как все остальное.

– Если ты любила бы меня, то верила бы, что из меня выйдет художник.

– Я тебя люблю, но терпеть не могу твоих дружков и твои картины, – сказала она. – И, кроме того, я боюсь за детей и за себя. Война ведь кончилась, Рабо!

– А при чем тут война? – спросил я.

– При том, что не надо безумствовать хватит уже этих лихих затей, у которых нет шанса на успех. Ты уже получил все медали, какие можно, чего тебе еще? Оставьте в покое Францию, зачем вам Париж? – Это была ее реакция на наши высокопарные разговоры о том, что мы сделаем Нью-Йорк вместо Парижа столицей живописи.

– Зачем его завоевывать? Ведь Франция наша союзница. И вообще ничего плохого тебе не сделала.

Она все говорила, говорила, но я уже был за дверью, и ей оставалось лишь поступить так же, как поступил в свое время Пикассо, – захлопнуть дверь и запереть замок.

Я слышал, как она рыдает. Ах, она бедняжка! Бедняжка!

* * *

Дело шло к вечеру. Я с чемоданом пришел в студию. Китчен спал на раскладушке. Не будя его, я решил посмотреть, что он написал в мое отсутствие. Оказалось, он исполосовал все свои работы опасной бритвой с ручкой из слоновой кости, унаследованной от деда по отцовской линии, президента нью-йоркской Центральной железной дороги. Искусство от этого, честно говоря, ничего не потеряло. Я, естественно, подумал: чудо, что он заодно вены себе не перерезал.

На раскладушке лежал высоченный, похожий на Фреда Джонса, красавец англосаксонского типа: прекрасная модель для Грегори, чтобы иллюстрировать какой-нибудь рассказ об идеальном американском герое. Появляясь вместе, мы в самом деле выглядели, как Фред и Грегори. Мало того, Китчен и относился ко мне так же почтительно, как Фред к Грегори, – полный абсурд. Фред был косноязычный и по-своему обаятельный тупица, а мой закадычный друг, который спал тут же на раскладушке, окончил Йельскую высшую юридическую школу, к тому же профессионально играл на рояле, в теннис, в гольф.

Не только эта опасная бритва досталась ему в наследство от его семьи, но и куча талантов. Отец его был первоклассным виолончелистом, замечательно играл в шахматы, прославился как садовод и, конечно, как выдающийся юрист, который одним из первых начал борьбу за права черных.

Спящий мой приятель обскакал меня и по военной части, став подполковником Воздушно-десантных войск, а в боях действительно проявил отчаянную храбрость. И тем не менее он передо мной благоговел, поскольку я умел делать то, чему он так никогда и не выучился, – в рисунке и в живописи добиваться абсолютного сходства.

Что же касается моих собственных работ, висевших в студии, этих огромных цветовых полей, перед которыми я мог стоять часами в полном оцепенении, – они для меня были только началом. Я надеялся, что они будут усложняться и усложняться по мере того, как медленно, но неуклонно я буду приближаться к тому, что до сих пор ускользало от меня: к душе, к душе, к душе.

* * *

Я разбудил его и пригласил в таверну «Кедр» на ранний ужин, сказал, что плачу. О потрясающем деле, которое удалось провернуть во Флоренции, я промолчал, ведь он в нем не участвовал. Пульверизатор к нему в руки еще не попал, это произойдет через два дня.

Когда умерла графиня Портомаджьоре, в ее коллекции, между прочим, было шестнадцать работ Терри Китчена.

* * *

Ранний ужин означал и раннюю выпивку. За задним столиком, который стал нашим постоянным местом, уже сидели три художника. Назову их X, Y и Z. Не желая поощрять обывателей, которые считают, что первые абстрактные экспрессионисты – сплошь пьяницы и дикари, позвольте сказать, кто за этими инициалами не скрывается.

Не скрываются за ними – повторяю, не скрываются – Уильям Базиотис, Джеймс Брукс, Биллем де Конинг, Аршил Горки – к этому времени он уже умер, Адольф Готтлиб, Филип Гастон, Ханс Хофман, Барнет Ньюмен, Джексон Поллок, Эд Рейнгарт, Марк Ротко, Клиффорд Стилл, Сид Соломон, Бредли Уокер Томлин.

Поллок, правда, появился в тот вечер, причем на полицейской машине, но был совсем плох. Не мог произнести ни слова и скоро отправился домой. А один из присутствующих, насколько я знал, вообще был не художник. Он был портной. Звали его Исидор Финкельштейн, его мастерская находилась как раз напротив таверны. После нескольких рюмок он болтал о живописи не хуже остальных. Его дед, венский портной, рассказал он, перед первой мировой войной сшил несколько костюмов Густаву Климту[6].

И тут мы стали выяснять, почему это, несмотря на несколько выставок, которые с энтузиазмом отметила критика, и несмотря на большую статью о Поллоке в «Лайфе», мы ничего не можем заработать на жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю