Текст книги "Колокольников –Подколокольный"
Автор книги: Ксения Драгунская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Ну нельзя же так, честное слово... Опасно, в конце концов. Что за водитель такой, в самом деле? Кто за рулем карликовой машинки панталонного цвета? Наверняка девушка. Женщина. Дама. «Цоца». Атас, за рулем – «цоца»! Внимание всем постам!.. Так, ну-ка, заглядываем...
Нет. Как нет?! Быть не может... За рулем – юноша. Парнишка.
Молодой человек. Мальчик. Вы что?! Это ребенок, ему еще в «Лего» играть, в солдатики, зачем сдавливать галстуком его тощую шею? Что вообще происходит? Почему за рулем мальчик? Он еще маленький, куда ему обручальное кольцо?
Так это муж! Малолетний глава семьи.
Машина набита битком. Доверху. На переднем сиденье – жена мальчика, крашенная в желтый цвет и максимально желающая быть похожей на женщин со всех обложек всей глянцевой прессы нашей планеты.
Жена в розовом, веселеньком. Она на сносях. Дальше, на заднем сиденье – дочь мальчика, малютка с куклой Барби на ручках; сестра жены мальчика, обиженная на весь мир брошенка со своей дочкой. Весомая теща с пунцовым ртом. И персидская кошка, с таким же брезгливым, как у тещи, выражением на пышноусом лице. Бабье царство и мальчик.
Это – муж. Муж!
Попался?! Ха-ха-ха! Теперь мы отдуплимся за всех... Ты мужчина. Ты муж. Ты должен. Должен! Должен! Ты нам всем за всех всё должен. Настоящий муж должен непрестанно осуществлять карьерный рост, чтобы получше обеспечивать, а по выходным ездить на участок, а потом на противоположный конец города, ставить тещиной маме клизму. За это вечером получишь бутылочку пивка.
Мальчик, беги! Еще не поздно. Сквозь джунгли распродаж, рецептов тортиков, микроскопических собачонок в брючках, сквозь липкий чад салонов красоты… Сейчас или никогда, мальчик! Ни слова не говоря, без объяснений. Уходи, затеряйся в толпе. Они найдут другого.
А слева? Слева драненький старенький джипик, «ниссан», окошко открыто, из окошка долгопалая рука с вросшим в безымянный тусклым кольцом, в руке сигарета…
Вдруг рука отбросила сигарету и потянулась к Лизиному окну.
Водитель праворульного «ниссана» кивал ей, улыбаясь, как знакомой, глядел радостно. Видный дядя, кстати. Где я видела этого видного дядю? Не по работе точно. Ага! Этого дядю привозила на Прощеное воскресенье Ксюндра. У него еще какая-то смешная фамилия. Огляделов? Посмотрикин?
Лиза убавила громкость музыки и опустила стекло.
– Здравствуйте! Рад видеть!
– Капитально стоим!
– С работы? – спросил Обернисьев.
– Прогуливаюсь.
– Место подходящее, – оценил он.
Улыбнулись друг другу. Помолчали.
– Сейчас! – Он отвернулся от Лизы, прислушался и снова выглянул в окно. – Авария на шестьдесят восьмом, у развязки. Застряли мы с вами.
– Тогда давайте разговаривать, что так сидеть? – решила Лиза.
– Давайте.
Помолчали.
– Не сочтите нахалом, – улыбнулся Обернисьев. – Тут через пятьсот метров место для аварийной остановки. Можно пришвартоваться там и разговаривать. Все равно затык минут на сорок.
– Айда!
Стали вдвоем, двумя машинами, протискиваться правее, включив поворотники и то и дело мигая аварийкой, благодаря тех, кто пропускает.
Остановились на аварийной площадке.
Обернисьев наклонился к ее окну, глядя радостно и тревожно.
– Ну что? – спросила она. – Кто к кому в гости?
– Давайте вы ко мне, – решил он. – Только у меня бардак…
С гамбургерами, картошкой и колой Лиза перебралась в видавший виды «ниссан». Там было накурено и реально бардачно – банки из-под пива, тряпье, непарные женские туфли, детское сиденье и игрушки сзади…
И музыка негромко – Гилмор. On an Island.
В руках у Обернисьева – картошка фри и кола из «Макдака».
– Мне вообще-то такое уже нельзя, врачи не велят…
– А мне можно, что ли?
– Я только иногда, в охотку…
– Я редко-редко…
– Если иногда, то можно…
Вместе ели вредную картошку фри и молчали. Выглянуло солнце, заблестел, задымился асфальт, но небо на северо-западе клубилось лиловыми тучами.
– Елизавета, – сказал Обернисьев.
– Вы бы еще по отчеству назвали, – укорила она. – Зовите Лизой.
– Послушайте, я бы никогда вот так вот… Нахальство, конечно, в окно стучать… Потому что я понимаю, но… Другого раза может не быть… Мне надо вам сказать очень важное…
«Сейчас что-нибудь попросит. – Лизе стало скучно. – Какой-нибудь помощи, содействия, поддержки. Но какой? Что ему может быть от меня, колбасницы-коровницы, надо? Интересно даже».
– Вперед, – сказала она. – Я вас внимательно слушаю.
– Когда я был маленький… то есть не маленький уже… Я болел однажды, дома сидел и кино увидел по телевизору. Там были вы. Как будто вы глухая. Глухая девочка. Там осень еще была и паром… И я в вас влюбился. То есть, ну, в смысле, в девочку… И стал придумывать для этой глухой девочки всякие штучки, чтобы она слышала, чтобы с ней поговорить… Стало интересно всякое такое… Аудиоприборы… В радиомеханическое ПТУ потом поступил... Я еще когда на Прощеное воскресенье к вам попал, узнал вас сразу, но неудобно было… Сейчас тоже неудобно, но очень хотелось сказать… что хорошее кино такое и я его до сих пор помню…
– «Голос на том берегу», – сказала Лиза. – Спасибо, что помните. И что сразу узнали, конечно, тоже спасибо. – Она усмехнулась.
Фильм был, как сказали бы теперь, «для семейного просмотра».
В маленьком городке живет одинокая молодая мать со слабослышащей дочерью, матери морочит голову местный адвокат, черствый и алчный прощелыга, до кучи еще и женатый. Но есть и влюбленный приезжий из самого Питера – никому не известный молодой писатель, работающий сезонно паромщиком. Потом что-то случается в школе с девочкой, в результате чего адвокат предает, берется защищать обидчиков, а паромщик, хоть и божий одуванчик, и обидчиков наказывает, и адвоката на чистую воду выводит. Хочет забрать мать и дочь в Питер, но женщина отказывается. Паромщик уходит один на пароме на ту сторону реки, где станция и цивилизация. Девочка же под воздействием всего пережитого в последний момент исцеляется и, провожая уходящий паром, слышит, как паромщик кричит ей с того берега, отвечает ему…
Типичный конец семидесятых.
Вспомнилась осенняя экспедиция в маленький волжский городок, гостиница, переговорный пункт, оборудованный из старой избы, станция с огромной печью-голландкой, местные школьники, снимавшиеся в массовке.
Они говорили по-верхневолжски на «о» и казались от этого детьми из книжек про бывшую жизнь. Актриса, игравшая маму, изумительной русской красоты женщина, в перерывах между сменами усиленно занималась французским, у нее был – диво дивное – маленький кассетный магнитофон. Мать (родная, Зоя Абрамовна) жестко контролировала Лизины выплаты и ходила недовольная. Ей хотелось романа с оператором, веселым человеком в клетчатом кашне и кожаной куртке, но он по вечерам часами пропадал на переговорном пункте, у него были свои прочные привязанности. Режиссер – скуластая и невысокая, похожая на паренька, умела понятно и точно объяснить очень сложное, и Лизе было легко. От реки в городке то и дело бывали туманы…
– Да, «Голос на том берегу», – повторила Лиза и почувствовала, что надо снова ехать плакать.
– Огорчил я вас? – тревожно спросил Обернисьев.
– Что вы… – Лиза положила руку на его руку. – Все хорошо.
Правда, было хорошо, как не было уже давно, очень давно, с юности, когда говоришь с кем-то, с кем легко и интересно, кто любит ту же музыку, что и ты, читает те же книжки и кажется от этого родным. Не хочется с ним расставаться, а он смотрит на тебя с тревожной и радостной нежностью…
Вот такими забытыми глазами смотрел на нее сейчас этот большой человек, уставший от своей личной жизненной битвы стареющий богатырь.
«Викинг хренов», – называла его Ксюндра, а он улыбался молча. Шли сжигать чучело зимы, он шагал впереди, а они втихаря обсуждали.
– Дядя что надо, – заценила тогда Лиза. – Главное, помалкивает.
– Помалкивает, это да.
– Ну давай, подруга, хвастайся.
– Ты не поверишь, но нам очень дорога наша целомудренная, братско-сестринская дружба в память о погибшем общем друге.
– Не поверю, – согласилась Лиза.
– Понимаешь, – с умным видом начала эта жопа, – надо ведь о чем-то говорить. Надо о чем-то говорить «до» и «после», особенно потом, после душа, когда пьешь кофе с бутерами на кухне и украдкой смотришь на часы, потому что пора одеваться и бежать. Или, если сложится, если повезет выкроить время и переночевать вместе, надо тоже о чем-то говорить потом, когда лежишь в темноте, взявшись за руки… А про что с ним говорить? Про огурцы в парнике? Негоже, Элизабет, в наши годы в поддавки играть.
– Негоже в наши годы с жиру беситься и разводить сексуальный снобизм! Вот станет не с кем в поддавки играть, хватишься!
И тогда она сказала:
– Лиза, ты не понимаешь. Он персонаж, а не человек.
Теперь Лиза смотрит на Обернисьева.
Какой он классный, хотя и пожеванный, не то чтобы облезлый, но почти… Как будто породистая собака потерялась, сорвалась с поводка и вот уже вся в репьях, обросла, отощала, глаза грустные… Одет в какие-то майки типа «Эйч энд Эм тотал сэйл»… Машина – убитый праворульный «ниссан» на высоких рессорах, старомодный не стильно, а именно отстойно, неуклюжий… Ну что, барбос? Взять тебя, что ли, в хорошие руки? Будем с тобой разговаривать – про огурцы и про коров. Про новейшие технологии в мясо-молочной промышленности. Про выборы в областную думу. Лежа в темноте. Держась за руки.
И Обернисьев берет ее руки и целует.
«Знаешь, Лиза… Раньше я так хотел с тобой разговаривать… Не знаю, может, не с тобой, а с этой девочкой из фильма… Несколько лет разговаривал с тобой в мыслях… Несколько лет! Если бы мне тогда встретилась вот такая девочка, у меня бы, может, вся жизнь по-другому пошла…»
Сидят, молчат, держатся за руки в прокуренной старой машине, Гилмора слушают.
«Пальцы такие красивые… И все в каких-то царапинах, ссадинах, порезах… Пальцы музыканта, почему-то ставшего мастеровым…
Что ты за человек? Почему кажется, что ты мне нужен, что с тобой наконец будет так, как должно быть? А вдруг правда? Вдруг получится? Общность вкусов, пристрастий, единомыслие, взаимопонимание плюс телесное совпадение, приязнь… Наверное, большинство людей именно этим и довольствуются. Называют любовью. Кто ее знает, что это такое на самом деле – любовь. Кстати, это какое-то ужасно неприятно, почти неприлично звучащее слово. От затасканности, наверное…»
Теперь дождь передумал уходить. Вернулся. Стучал по крыше машины, заливал лобовое.
«В одиннадцать лет я чувствовал, а в тринадцать знал наверняка, даже успел привыкнуть, что нравлюсь девочкам, девушкам, женщинам, я их интересую, они хотят ко мне прикасаться, хотят быть рядом… В юности это прикалывало, в молодости оттягивался на всю катушку, озорничал, грешен, иногда бывало и мучительно, потом стало утомительно, теперь скучно…
Но часто помогает, если честно.
Сейчас ведь кругом верховодят женщины…
Матриархат…
Понимаешь, Лиза, больше всего на свете я любил и люблю музыку. У меня полная средняя музыкалка. Не из-под палки, мне нравилось… Хотел продолжать, хотел в училище, но родня была против – у нас таких отродясь не водилось, разве это профессия для мужчины… Предок немецкий, его звали Август… Инженер-гидротехник Август Обер-Ниссель, товарищ Петра Великого… Привез с собой в Россию клавесин… Его потомки постепенно стали разночинцами, мещанами, мастеровыми, рабочим людом… Мой отец, прямой потомок, работал на “Серпе и Молоте” бригадиром. Мы жили в Лефортово, в очень старом доме, было три маленьких комнатки на втором этаже, голландская печь; может быть, это и был дом Августа Обер-Нисселя в Немецкой слободе, мне не говорили, никто ничего не помнил или делал вид, что не помнит, боялись, всегда боялись... Потом переселили в Гольяново.
Я, конечно, русский, стопудовый русский, шестисоточник с огурцами… Единственная семейная легенда – клавесин Августа Обер-Нисселя, он не сохранился, и штрудель с корицей, ловко готовят наши жены – моего брата и Вера моя…
Моя жена Вера… Вот кто мог стать рок-звездой… У нее потрясающий голос… Музыкальный руководитель в детском саду…
И мне, и ей, и нам вместе всегда не хватало чего-то, чтобы стать кем-то большим, – удачи, уверенности в себе, своей личной внутренней свободы, веры в успех…
Когда мы были молодые, только поженились, мы были такие красивые, что нам все время что-то дарили – незнакомые люди, старушки на рынке, мы шли по улицам, и прохожие желали нам счастья…
Все люди красивые, когда им хорошо, когда легко и радостно на душе.
Была рок-группа. Мы ее в десятом классе собрали. Стали думать, как назвать. Лукиш предложил “Четвертый вариант лестницы на седьмой этаж”. Откуда выдумал? Я предложил “Собирай вещи”, а Шама, он вообще лесной такой, деревенский, они откуда-то из Ярославской области только приехали, с голодухи, там был маргарин по карточкам, в Ярославской-то области, ну, брежневские времена, самый финиш, Шама сказал: “Перед снегом”. В ноябре дело было. Шама объяснял, что перед снегом всегда такая особая тишина и каждый звук имеет значение… И прижилось. Целый год собирались в подвале и репетировали… счастье… Потом окончили школу, всех загребли в армию. Шама попал в Афган, через полгода родителям прислали кусок мяса в цинковом гробу… Но Сережникова, вот, кстати, кто реально в люди выбился, сахаром торгует в масштабах всей страны, на встрече одноклассников Сережникова клялась, что видела его в афганском ресторане где-то там в Чикаго, стоит на фейсконтроле, разговаривать с посетителями нельзя, но он ей типа кивнул… Лукиш украл колеса с “жигулей” во дворе, чтобы что-то там купить, его посадили, вернулся, тут же навесили разбойное нападение, опять посадили, и больше его никто не видел, вот и вся рок-группа “Перед снегом”… Потом другие тоже были у меня, “Водопой”, “Несестра”, это когда уже можно стало, разрешили рок играть, когда московская рок-лаборатория… Я всегда ношу “казаки”, черные джинсы, короткие кожаны, дедушка из бывших рокеров, микрорайонная рок-звезда…
Суставы болят, вот что…
Раньше я очень любил Москву…
Лиза… Я всегда хотел говорить с тобой. Или с той девочкой…»
Дождь усиливается. Гаишники пытаются проехать, орут, как мартовские коты – невнятно, эмоционально и малопристойно.
«Допустим, мы поладим с тобой не на шутку. В нашем возрасте это маловероятно, но почему-то кажется, что да, поладим. Ты проберешься не только ко мне в постель, но и в душу, накрепко. Тогда Миша получит отступного, хорошую рекомендацию и перейдет в другие объятья. А мы с тобой заживем! Гитару тебе подарю. А хочешь, переедем куда-нибудь, где солнце, океан, люди нарядные и веселые? Ты куда хочешь? Мне-то все равно… Ни на один миг, ни на единственный кратчайший мижочек я не перестану быть готовой ко всему, к любому ножу в свою спину, и, когда придет пора этому ножу вонзиться, я только рассмеюсь тебе в лицо – дурачина ты, простофиля, тоже мне, напугал, велика неожиданность. Ничего, кроме предательства, я не жду ни от кого. Так вышло. Результат пройденного пути, как в личном, так и в карьерном плане. Я испорчена предательствами, потому что этот яд отравляет не только предающего, но и предаваемого, это червь, сжирающий душу…
Так что давай-ка прощаться, родной, непоправимо опоздавший человек.
Поздно.
С непроизносимой согласной “д”, как бы обязательно отметила эта чума Ксюндра, твоя названая сестра, моя одноклассница.
Поздно хуже, чем никогда.
К черту слово “поздно” с его издевательским непроизносимым “д”.
Да здравствует “никогда”!»
– Ехать мне надо, – сказала Лиза. – Вот и пробка наша рассосалась…Хорошо посидели, спасибо.
– Мы еще увидимся? – спросил Обернисьев.
И Лиза, стараясь не видеть больше его забытые глаза, взяла его за руку и поцеловала ссадину на пальце.
Обернисьев приезжает к себе домой на окраину. Сколько ни переезжай, как ни улучшай жилищные условия, в квартире всегда тесно и чем-то пахнет, как пахнет везде, где люди поневоле находятся близко друг к другу.
Гудит стиралка, орет телевизор, что-то с отчаянным шипением жарится на сковороде. Жизнь!
Едва поздоровавшись с родными, Обернисьев лезет на антресоли и в клетчатом чемодане находит коробочки с проводочками. Идет на лестничную клетку и вышвыривает их в мусоропровод.
А потом долго курит на лоджии, заставленной банками, глядя с последнего этажа вдаль, на новые двадцатиэтажки вместо привычного темнеющего леса. Жарит закатное рыжее солнце. Такой огромный город – на северо-западе ливень, а на востоке – яркий закат. Город, огромный, как море, на котором Обернисьев не был давным-давно.
Светло и нестрашно
Человек в штормовке с нашивками студенческого строительного отряда пришел в деревню после полудня. Рано утром человек прибыл поездом на станцию в двадцати километрах от районного центра и бродил по окрестностям, показывая прохожим, сотрудникам краеведческого музея, торговцам на рынке и даже охраннику в здании администрации старый конверт.
Однако конверту было тридцать с лишним лет, и все эти годы районное и областное начальство зарплату не зря получало – то упраздняло, то переформировывало, то вновь создавало районы родной губернии, заодно с увлечением восстанавливая исторические названия, пострадавшие от богоборческой власти. Так, отправляясь в село Памяти Латгальских партизан, находящееся в Октябрьском сельском округе, человек в штормовке, не прошло и полусуток, добрался до села Косма-Демьян сельского округа Воротно, названного по большому озеру и относящегося теперь к соседнему району губернии, а не к тому, что указан на старом конверте.
Хорошо, что не принято переименовывать озера и реки!
Село большое, на холме, с огромным полуразрушенным храмом – на поросшем травой куполе виднеется свежий деревянный крест. Под холмом озеро Воротно, здравствуй, озеро, видел тебя на карте – причудливую обширную загогулину, похожую на кудрявую грузинскую букву, со множеством бухт, затонов и плесов.
Было жарко.
По грунтовке шел человек, глядя, как она шаг за шагом превращается в травяную дорогу. Ширится травяная полоса, а потом и глинистые, в сухих трещинах колеи становятся двумя полосами подорожника. Дети на велосипедах, с надувными плавсредствами попались навстречу и поздоровались. Дома в деревне пронумерованы аккуратно и крупно, бело-синими квадратными табличками, и человек легко отыскал нужный дом на самом краю. Выкошено как хорошо! Живут, значит. Калитка закрыта, проволочная петля накинута на колышек. Дома есть кто или нет? Войти? А что сказать? Надо как-то представиться, наплести, наврать…
Нет, не надо вот так ломиться. Мало ли…
Человек устал, проголодался, и его опять начинал одолевать мерзкий писк насекомого в голове. Вдруг вообще не та деревня? Куда я приехал? Правда, что ли, с ума сошел?.. На днях перепутал «январь» и «янтарь», пришлось вспоминать, кто их них месяц, а кто камень… Почему я решил, что мне сюда надо? Почуял, что здесь правильно, что здесь будет хорошо? Точно рехнулся… Войти, что ли? Небось полторы старухи в избе сидят… Напугаю только…
Подожду, может, выйдет кто?
В стороне от калитки, в тени на большом валуне дремала увесистая пестрая кошка. Кверху пузом валяется, не боится никого. Непуганая. Человек присел на валун рядом с кошкой. Она посмотрела на него и подмигнула дважды.
В далеком большом городе в это время уже распространяли его фотографии со словами «Пропал человек», родные и друзья говорили о нем, и некоторые чувствовали что-то вроде угрызений чего-то такого типа совести.
Человек устроился на валуне поудобнее, в тени прислонился к замшелому деревянному столбу ворот… Кошка не возражала, это понравилось, обнадежило.
Вечером было жарко и оранжево. Женщина вышла из лесу, в резиновых сапогах и косынке, с корзиной и палкой. Шла медленно, еле плелась. Подошла к калитке. Поставила палку. Рукой потянулась к проволочной петельке и увидела человека, сидящего на валуне.
Человек встал.
Наврать что-то, наплести, представиться, поздороваться…
Вглядываясь в его лицо, женщина медленно опустила на траву свою корзину, полную подосиновиков, и теперь смотрела на человека так, словно находила в его появлении что-то невероятное, сверхъестественное. Она даже несколько раз открывала и закрывала рот, желая или решая что-то сказать и передумывая, и то протягивала к нему, то опускала руки. Войдя в калитку, она молча, ошарашенно поманила человека за собой.
На высоком крыльце разулась и ушла в прохладный бревенчатый сумрак дома. Вернулась с полотенцем, кивнула на железный рукомойник. Человек с наслаждением умывался и пил воду из рукомойника, пахнущую, как в далеком дачном детстве. Разулся и босой поднялся на крыльцо.
На терраске с цветными стеклами пахло маринадом.
Словно одолеваемая сложными думами или находясь под гипнозом, женщина двигалась медленно, так же ошеломленно глядя на своего гостя, но постепенно собрала на стол молодую картошку в мундире, ноздреватый серый хлеб, свежие крепкие огурцы. Съел одну картофелину и огурец. Нигде не заболело, но больше не хотелось.
Молчали оба.
За домом начиналось поле…
Вечером было очень долго светло.
Женщина принесла подушку и плед, положила на топчан. Сидела на корточках перед комодом. Рылась в белье. Из ящика пахло полынью. Вместо простыни постелила на топчан старую с вышивкой скатерть. Смотрел на вышитые васильки, было похоже на что-то давнее, виденное в детском сне или придуманное в старой студенческой работе, о которой забыл сто лет назад, а теперь – вот оно…
Женщина ушла в комнату, а человек сидел за столом.
Он привык не спать, сперва – чтобы не приснилось ничего, о чем будешь тосковать, проснувшись, а потом, в «Макдаке», чтобы не обокрали и не привязались менты. В шкафу со стеклянными дверцами теснилось никчемное барахло, а верхнюю полку занимали книги. Вытащил наугад том потолще.
Это был перечень почтовых отделений СССР.
Целый том, полный хуторков, аулов, горных сел, городишек, поселков, железнодорожных станций, средневековых городов и новых научных центров.
Человек знал, что плакать нельзя хотя бы потому, что никто не пожалеет. Чтобы не заплакать, человек укусил себя за руку побольнее, но не помогло. Тогда он заплакал, стараясь потише, чтобы не потревожить незнакомую женщину, изумленно и доверчиво приютившую его.
Сидел в бледных сумерках летнего рассвета и плакал над книгой с именами городов и поселков исчезнувшей страны.
Казалось, что день будет пасмурным, а это просто солнце еще не взошло.
Женщина в длинной холщовой рубашке прошла мимо, взглянула мельком.
Ее долго не было, только шорох в саду и бряканье железного рукомойника.
Шорох, шорох… как шепот.
Человек вышел на крыльцо. Дождь шел осторожно, тихо, чтобы никого не разбудить, и солнце вставало на другом конце поля. Женщина вернулась, промочив подол рубашки. Держала что-то в горсти. Сказала серьезно и терпеливо, как доктор захворавшему мальчику:
– Смотри. Это грибной дождь. Ровно пятьдесят капель свежего грибного дождя на рассвете – и уснешь крепко. Проснешься здоровым. Проверено. Нельзя не спать. На.
Наклонился и выпил влагу из ее ладони. Остались в ладони черные ягоды, несколько.
– Не бойся, это ирга.
Послушался. Ягоды сладкие, терпкие.
Она все держала перед ним раскрытую сырую ладонь, он смотрел на линии жизни и судьбы. Он уже видел их однажды. Спросил:
– Это ты?
Удивился своему голосу. Отвык.
– Не знаю, – честно сказала она. – Но бусы из дынных косточек показать могу.
Тогда он опять спросил:
– Знаешь, чей это дом?
– Не сейчас, – попросила она.
Смотрели друг на друга долго, молча.
– А ты? – спросила она. – Это ты?
Кулак в затылке разжался, ультразвук смолк. Стало светло и нестрашно. На чердаке возились, просыпаясь, ласточки.
– Это я. Просто я очень замерз на похоронах друзей.
Земля октября
А мы всё летим…
В самолете, похожем на московскую коммуналку.
Над страной, которую раньше называли в газетах Родиной Октября.
Мы ищем какой-то другой город, новый, чужой. Никак не поймем, что пора возвращаться, ведь самый чужой город – это и есть теперь наш родной, разлюбленный… Чужей не бывает.
Он вырастил нас, и мы выросли. Получили талоны на посещение магазина для новобрачных. Встали в очередь на молочную кухню.
Переждали дождь и вышли из подворотни – в люди. В батюшки и раввины, в телеведущие, в многодетные матери, в системные инженеры, в пролетарии умственного труда. Мы очень медленно взрослели, а постарели в одночасье. Мы растолстели, свихнулись, прославились, скурвились, разбогатели, спились, погрязли в выгодных кредитах на эвтаназию, разлетелись по чужим городам…
А город все равно помнит нас теми ужасно одетыми подростками…
И какими бы мы ни вернулись, его река узнает нас и каждого детским прозвищем окликнет.
Летим...
На земле Октября – август. Там собирают яблоки и пьют чай.
Там человек и женщина стоят на высоком крыльце.
На лугу возле озера мокрые дети обнимают большую собаку.
Время местное
Миша написал мне в мессенджер – старославянскими словами.
Но латинскими буквами.
Видно, русской клавиатуры нет у него. А еще видно, что сильно соскучился по Москве, по русскому языку. Миша живет далеко-далеко, туда лететь почти сутки, пересаживаясь с самолета на самолет. Как он там живет, чем занимается, он не говорит, а я на всякий случай не спрашиваю, чтобы не огорчаться.
«Можно, я зайду? – написал Миша дальше, тоже латинскими буквами, но уже нормально, современным русским языком. – Я на днях буду в Москве и очень хочу из твоего окна посмотреть на купол».
Миша – мой школьный товарищ. Вместе ходили в школу и обратно – проходными дворами между Садовым кольцом и Цветным бульваром.
Проходные дворы! Сколько там интересного!
Особнячок с мезонином, на крыльце большое старое кресло, вечерами в нем сидит старуха, смотрит строго, ты всегда с ней здороваешься, но она не ответит – глухая. И даже неясно, видит ли она тебя, на тебя ли она так строго смотрит…
Вот огромное дерево с неохватным стволом. Под деревом спит автомобиль, давно неподвижный, просто живущий под деревом, и дерево укрывает его листвой каждую осень…
По утрам во дворах берутся за дело дворники и дворничихи, татары. При каждом дворнике – собака. Самой симпатичной собаке можно и нужно cкормить бутерброд, приготовленный мамой на школьный завтрак.
В первом дворе я встречаю Мишу или Нинку с Ленкой, в следующем – Веру и Андрюшу, из двора во двор нас становится все больше. Мы здешние, знатоки и завсегдатаи проходных дворов между Садовкой и Цветным! Как приятно, когда какой-нибудь взрослый, запутавшийся в клубке московских переулков, отчаянно ищет выход и ты важно, не спеша объясняешь ему, как дойти до ближайшего метро.
В проходных дворах находилась киностудия, серый пятиэтажный корпус, и странный круглый дом темного кирпича с плоской крышей, похожий на огромный шоколадный торт. Я смотрела из окна на этот «торт» и пыталась догадаться, что это такое.
И вот Миша, который с детства был помешан на всем старинном, историческом и знал в Москве каждый камень, объяснил, что «торт» – это бывший собор, храм, церковь. А крыша плоская – потому что раньше там был купол, как полагается в храмах.
После революции храм закрыли и сделали студию кинохроники, чтобы документальные фильмы про нашу хорошую жизнь помогали советскому народу строить коммунизм.
Мы уже окончили школу, когда родина бросила строить коммунизм и решила вернуться к православной вере.
Киностудию ликвидировали.
Дом, похожий на шоколадный торт, опять стал храмом: его отреставрировали и украсили огромным золотым куполом с крестами. Теперь там богословский университет.
Миша хочет посмотреть из моего окна на огромный золотой купол.
Придет в три.
Миша опаздывает на полтора часа. Оказывается, он решил ностальгически проехаться в шестьдесят девятом троллейбусе и ждал его сорок минут на знакомой с детства остановке, пока какая-то добрая тетя не сказала, что этот троллейбус отменили пять лет назад.
– А табло? – удивляюсь я. – Есть же электронное табло с маршрутами, ты что, не видел, что шестьдесят девятого больше нет?
– Ну при чем тут табло… – недовольно говорит Миша, которому не удалось поностальгировать как следует.
Миша фотографирует храм с куполом, выйдя на балкон моей кухни.
С одиннадцатого этажа – отлично!
Потом мы едим суп и выпиваем водку из маленьких рюмочек.
Устраиваем что-то вроде поминок по троллейбусу номер шестьдесят девять.
Говорим о том, что ничего не осталось. Дворы перекрыты шлагбаумами и воротами с кодовыми замками. Дворники с собаками куда-то девались. Старые автомобили увезли на свалку. Деревья спилили.
А старухи?
Где знаменитые московские старухи, сидевшие на крылечках особнячков? По весне выползавшие на бульвары в несусветных пальто с плешивыми воротниками, в очках с обмотанными синей изолентой дужками? Они сидели на оттаявших лавках... Воробьи и голуби тусовались вокруг. Можно было присесть рядом и завести разговор про старую Москву, про бублики, про дворников в форменных фуражках и фартуках, про исчезнувшие трамвайные маршруты и городовых.
Про то, что раньше вот здесь был храм, но его приспособили подо что-то более полезное для трудящихся.
Нет больше старух. Повывелись. Покажите хоть одну. Но старухи не могут закончиться. Когда одни старухи умирают, другие женщины становятся старухами и приходят на их места. Это прекрасный, непрекращающийся процесс.
Где старухи? Куда их девали?
Наверное, их прячут, чтобы своими старыми пальто и ботинками они не портили теперешнюю московскую красоту, не огорчали туристов.
Поминки расширяются. Выпиваем за старые деревья и неподвижные автомобили, за дворников и их дворняг, за исчезнувших старух и решаем пойти погулять.
Как тогда, как раньше.
Светлый московский вечер, и пахнет весной. Все куда-то идут по Садовому, рабочий день кончился. Вечернее московское небо. Москва – последнее существо на земле, помнящее нас детьми, школьниками из проходных дворов, рано утром спешащими на линейку интернациональной дружбы звонкими голосами читать стихи в поддержку негров, угнетаемых злыми расистами…
Впереди ковыляет старичок с помятым пакетом из магазина «Пятерочка».
– Это Вадик, – говорит Миша. – Помнишь его? Он еще был председателем совета пионерской дружины, а потом в другую школу перешел.
– Да ладно! Это дед какой-то, а не Вадик.
– Говорю, Вадик…
– Хочешь сказать, что мы тоже такие? – завожусь я. – Что мы так выглядим? Может, нам еще на бульваре сесть и рассказывать – раньше тут была киностудия, а теперь храм по просьбам трудящихся…
– Что ты, – испуганно смотрит на меня Миша, – что ты, конечно нет…
Но мне хочется увидеть, какие мы теперь. Хочется подглядеть.
Я смотрю в витрины, в отражения, в надраенные стекла дорогих магазинов на Садовом, но не могу разглядеть себя в уличной толпе, не могу узнать.