Текст книги "Колокольников –Подколокольный"
Автор книги: Ксения Драгунская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Смартфон раскалился, и уху было горячо. Педикюрша-филиппинка радостно помахала рукой, приглашая доверить ей размокшую, разнежившуюся в теплой воде с целебными травами ногу.
Лиза Дикаревич положила перегревшийся гаджет на колени и вынула из ванночки, протянула в заботливые руки педикюрши ступню. Филиппинка улыбнулась мокрой ступне, как дорогому гостю.
Лиза устроила смартфон возле другого уха.
– Кулема я никчемная. Никому не нужна. Все гадко. Не могу жить. Эвтаназию мне. Родной сын из дому гонит. Жизнь прошла. Сама себя в гробу видела, самой себе обрыдла.
– Катя, это невозможно, – перебила Лиза. – Невыносимо, в конце концов. Ты ведешь себя как мужчина.
Поток нытья прекратился. Озадаченное молчание.
– Ты как Дима Кумайкин или вот Игорек Жуков, честное слово. Вот тоже звонят и ноют, ноют… Всегда все плохо. Жена надоела, любовница дает через раз, внуки болеют, к тому же «вдруг встретил девушку», а денег нет, бизнес дал трещину, анализ мочи просто отвратительный, и косточка от малины в зубе застряла. Пропала жизнь!
Мглова знала Кумайкина и Жукова, друзей из школьной подростковой компании, теперь вислопузых дядек, тотально облепленных семьями, внуками, несчастными любовями и всевозможными проблемами, о которых они обожают рассказывать, просить совета и помощи, грузить собеседников безнаказанно.
Мглова рассмеялась. Походить на Кумайкина и Жукова не хотелось.
– Все, больше не буду, – пообещала она. – Возьмусь за ум.
– Давно пора, – похвалила Лиза. – И знаешь, некоторым сейчас похуже, чем тебе. Слышала про этот скандалище с интервью Четвертова?
– Ой, – застонала Мглова. – Такое интервью хорошее… И что они все на него взъелись? Я прямо так хочу скорей это кино посмотреть… Передай ему, пожалуйста…
– Всенепременнейше, – пообещала Лиза. – Если найду. По мобильному он недоступен, квартира с горелой дверью заперта.
– Ой, – опять принялась страдать Мглова.
– Так что возьми себя в руки, подруга. Слыханное ли дело, красавица женщина, фигурка как в двадцать лет, переводчик высокой квалификации – а мироощущение мокрой курицы. То сохнет по какому-то старому корнеплоду, да на фиг он сдался, рамолик, горшки за ним выносить… То жить негде, то эвтаназию придумает… Тебе отдохнуть надо, сменить картинку. Лето начинается. Ты куда поедешь отдыхать?
– Ой, Лизочек, – опять заныла Мглова. – Ну какой отдых? Денег нет… Никита женится и прямо намекает, чтобы я убиралась из квартиры… А куда? Куда? Кому я нужна?
– Так, всё, – перебила Лиза, опасаясь третьего раунда нытья. – Надо помочь – помогу. Давай так – куда отправлю, туда и поедешь. Только потом, пожалуйста, без рекламаций, ладно?
Не друзья, а нищеброды. Лузеры и раздолбаи. Нет бы позвонить, спросить, как, Лиза, поживаешь, не надо ли чего… Звонят, чтобы жаловаться. Можно вместо приветствия говорить: «Так, а теперь что у тебя стряслось, мудило?»
И денег-то на эвтаназию не у кого одолжить будет, как припечет. Заранее надо зарезервировать необходимую сумму. Есть, конечно, и другие друзья. Четкие ребята. Некоторые даже вполне как бы приличные люди. С понятиями. Не лузеры, не раздолбаи, не нищеброды… Пальцы в татуировках, это да. Разговаривают черт-те как, говорят черт-те что… Но не в пальцах дело, не в лексике, а в том, что им не скажешь: «А помнишь?..» Вспомнить с ними нечего. Разные детства. Так что, Лизавета Валерьевна, продолжайте чикаться со своими нищебродами. Один Толя Четвертов нормальный парень.
Толя!
Лиза в сотый раз набрала Толин номер.
Недоступен.
Толино интервью так понравилось Лизе, что она захотела тотчас же позвонить ему и выразить свою полнейшую солидарность, готовность подписаться под каждым словом, но отвлеклась, была занята другим. Когда вокруг интервью поднялся шум, она несколько раз пыталась позвонить ему, чтобы поддержать, но он был недоступен. После пятого или десятого раза Лиза послала своего самого толкового и человечного водителя к Толе на квартиру. Известие о горелой двери выбесило ее так, что домочадцы и «челядь» сутки старались не попадаться ей на глаза.
В очередной раз наткнувшись на недоступность Толиного номера, Лиза забеспокоилась по-настоящему, но была уверена, что, если совсем швах, он позвонит ей сам. Толя не из породы нищебродов и нытиков и звонит редко. Звонит, кстати, просто проведать, поболтать. Единственный раз попросил помочь перекрутиться, чтобы не останавливать съемки. Они друзья. Она всегда поможет. Он это знает. Он не может не позвонить, если будет нужно.
Лиза не знала, что после отъезда Маруси с детьми, не вынося непривычной тишины и пустоты в квартире, он вышел на улицу, съел мороженое, которого не ел сто лет, и поехал к Юре, на далекое кладбище.
Кладбище здорово разрослось, хоронили Юру тогда на краю, а теперь могила оказалась в середине, недалеко от ворот. Толя привычно нашел ее по белому мраморному кресту и усовестился, что не знает, живы ли Юрины родители. Судя по всегда покрашенной оградке и лавочке, за могилой кто-то ухаживает. Сел на лавочку. Вот и цветная скорлупа от пасхальных яиц, значит, есть родня, навещают… А вон какие-то изящные штучки: ангелочки, птички, корзиночки – явно католические. Должно быть, Лена приезжала в Москву. В конце восьмидесятых, когда в Советский Союз массово ринулись иностранцы, многие Толины ровесники женились, выходили замуж и спешно уезжали навсегда. «Куй железо, пока Горбачев». Через пять лет после гибели Юры Лена вышла замуж за бельгийского пастора, застенчивого белесого малого, увезла сына…
Говорит ли Юрин сын по-русски? Едва ли…
И никогда не узнает он этот город, не полюбит его пронзительно, как отец… Юра очень любил Москву. И страну. Да, многое его выбешивало, но война, героизм простых людей, их страдания и жертвы всегда были для него святы. Мечтал о путешествии от Калининграда до Сахалина. «Во странищща, прогноз погоды полчаса занимает», – веселился с гордостью. «А индексы? – подхватывал тогда Толя. – Есть еще какая-нибудь страна, где список почтовых отделений занимает два толстенных тома?» Толя мечтал обзавестись двумя томами почтовых отделений Советского Союза. Книги лежали на каждой почте, даже не были привязаны веревкой или прикованы цепочкой, в отличие от ручек – кто позарится на такую тяжесть, – но спереть их Толе было неловко. Приходя на почту, зависал, читая названия далеких поселков и аулов бескрайней родины. Чудачество. «Персонаж Паустовского», – говорил Юра и обещал достать ему такой двухтомник. У Юриной бабушки в деревне лучшей подругой была начальница почты, она могла списать эти фолианты, сообщив, например, будто их непоправимо обгрызли мыши…
Толя стал думать про патриотизм. Это, конечно, прежде всего именно любовь к родной земле, к ее людям. Когда ты считаешь своих соотечественников родными людьми. Да, Юра был патриотом. Сам юный и нищий, помогал чем мог разноплеменным армейским товарищам, детям из проблемных семей в своих театральных студиях. Толина мама связала Юре классную шапку на зиму. Радовался, как дитя. Через неделю – опять в своем кепарике. А шапка-то где? Не обижайся, отдал Васе Пупкину, у него дома все бухают, ходит без головы, а он у меня ведущий артист…
А что было бы сейчас? В каком крыле оказался бы Юра? Или уехал бы еще тогда, при первой же возможности? И что бы Юра сказал про это интервью?
Да, в начале восьмидесятых Толя и представить себе не мог, что лет через тридцать скажет о полезности цензуры… Вдруг ясно увидел, как красили велосипеды на Подколокольном, осенний двор, старушку Соню, Лену с младенцем на галерейке, девочку в хайратнике… В фильме эта сцена тоже вроде бы хорошо получилась. Но прекраснее и страшнее, чем в жизни, не было и не будет ни в каком кино, никогда. Девочка в хайратнике… Где она теперь? Тоже, поди, выскочила замуж в конце восьмидесятых, уехала…
Эта девочка иногда вспоминалась каким-то сиянием, теплым золотистым светом…
– Распиваем? – к могиле приближался кладбищенский охранник.
Толя молча смотрел на него.
Оценив, что Толя не бомж, охранник вежливо предупредил, что через полчаса кладбище закрывается.
Лиза не знала, как неохота было Толе возвращаться домой. Созванивался с Марусей, разговаривал с сыновьями. Даже пес лаял в трубку, передавал привет.
– Всё в порядке, эта интернет-активность обычно заканчивается через сутки. Через два дня все забудут, кто я такой, – уговаривал Толя.
– Нет, чтобы забыли, кто ты такой, нам совсем не надо, – возражала Маруся, – но возвращаться с детьми в квартиру, где поджигают дверь, еще рановато.
– А когда не рановато? – почувствовал, что раздражается.
– Что ты там ешь? – не ответив, забеспокоилась Маруся. – Возьми голубцы домашние в морозилке, я у Нади брала, очень хорошие… В нижнем ящике помидоры, сделай салат…
Есть, однако, не хотелось категорически.
Толя заварил себе чаю и открыл айпад.
Беснования продолжались. В личке попадались равнодушно-дружелюбные реплики от друзей и коллег вроде «Совсем обалдел?» или «Зачем ты нас расстраиваешь?» В «каментах» под интервью встречалось: «Мне двадцать лет, про Советский Союз нам обычно другое рассказывают, а Четвертов рассказал и хорошее, и плохое, интересно и по-честному». Девушка из далекой южной губернии в «каменте» обращалась лично к нему: «Руковожу любительским театром, контроль со стороны руководства дворца культуры и администрации города тотальный, современную пьесу поставить невозможно, даже сказку, вмешиваются во всё. Я против цензуры, но то, что вы, Анатолий, говорите про маятник – абсолютно разделяю. Нынешнее завинчивание гаек в культуре и искусстве связано именно с творческим беспределом, художники не думали, чем это может обернуться…»
Несколько коллег и шапочных знакомых, с которыми Толя никогда не хотел иметь и не имел ничего общего, ошибочно считали его теперь своим, приглашали куда-то пойти, что-то подписать, где-то выступить.
Начиналась путаница, из которой еще предстояло как-то вылезать.
Основная же масса реплик в обсуждениях была злобным ором, яростной, остервенелой перепалкой, люди уже забыли про Толино интервью и жадно, с наслаждением оскорбляли друг друга, желали смерти… Недовольство, неприятие существующего хода дел, порядка вещей, сложившейся ситуации в обществе, отчаяние, неустроенность, обманутые надежды – все выливалось в эту брань. Толя стал объектом излития застарелой пожизненной ненависти, разочарований, отвращения к несложившейся жизни…
«Ладно, ребята, визжите дальше, – подумал Толя. – А у меня с утра монтажная».
Уснул моментально. Оказалось, он очень устал.
И про следующее Толино утро Лиза тоже не знала.
С утра Марусин телефон был недоступен.
Это было нехорошо, нечестно и тревожно.
Звонить на домашний родителям жены не хотелось. Выслушивать сочувствия или советы – нет уж, спасибо. Но вскоре позвонил тесть. Марусин отец был художником, крепким дядькой семидесяти лет, с бородой лопатой и широкой улыбкой на большом красном лице.
– Молодец, сын! – шумел он. – Горжусь! Так их! Это, кстати, и уметь надо – выбесить и тех и этих! Одним махом! Ловко! «Я ничей, я Божий!» Правильно! Настоящий художник должен питаться сопротивлением и одиночеством! Слушай меня, уж я-то знаю! Жму руку, сын!
Сам Олег Вениаминович, однако, состоял во всевозможных союзах и комитетах, процветал при всех властях, дружил грамотно, никогда не брякал ничего лишнего и неукоснительно соблюдал корпоративную этику.
– Спасибо, Олег Вениаминович, я знал, что вы меня поймете. Передайте, пожалуйста, трубку Марусе.
– Марусе? – удивился записной сопротивленец. – Маруся с ребятами улетела в Хорватию. Рано утром проводили. Она давно планировала, я думал, ты знаешь…
Стало похоже на скверный тяжелый сон, который должен кончиться, надо как-то выбраться из него, проснуться…
Захотелось кричать от изумления, но сказал:
– Нормально.
– Не пойму. Ты что, не в курсе? Не может быть, у нее и доверенность выправлена.
Правда, мог забыть, думал Толя. Но почему она вчера не сказала, что они улетают?
«А пес-то где?» – подумал Толя. Не хватало улыбающейся морды миляги-ретривера. Рыжие ухи лопухами…
– А Джой? – спросил и понял, что голос его звучит потерянно, почти жалобно. Спросил обосравшимся голосом. Мигом промелькнуло ощущение, что все куда-то валится, рушится безвозвратно…
– Джойка у нас, гуляем по полтора часа, псу на природе раздолье, так и скачет, так и носится, – радовался тесть.
– Олег Вениаминович, давайте договоримся, если Маруся сперва позвонит вам, то вы сообщите мне ее хорватский номер. И, соответственно, наоборот. Допускаю, что я забыл про ее планы съездить в Хорватию, но предупредить все же стоило, согласитесь.
И тесть еще долго обещал, соглашался, что бабы дуры, выражал поддержку, жал руку и гордился родством.
Маруся позвонила, когда он ехал в монтажную. Говорила, что долетели хорошо, погода отличная, и Толя решил, что действительно начисто забыл о давно запланированном путешествии, о котором прекрасно знал. На фоне все время слышался мужской смех и говор.
– Кто там ржет? – неприязненно спросил Толя.
– Что с тобой? – укорила Маруся. – Это Бранко, муж Милы. Мы остановимся у них.
Верно. Мила – однокурсница Маруси, гончар. И ее муж Бранко скульптор. Хорошие ребята.
– Привет им передавай.
– Может, махнешь к нам хоть денька на три, а? – просительно, как девочка, сказала Маруся.
– У меня монтаж начинается. Позвони сразу, как купишь симку.
Толя арендовал одну из монтажных на небольшой частной студии. В просторной общей комнате, где перекусывали и пили чай, стояли сейфы с материалами. Пришла монтажер Снежана, девочка с косичками. Несмотря на свой детский вид, она была многодетной матерью, постоянно беременной женой тотально спящего мужа, которому то и дело объясняла по телефону все, начиная от местонахождения одежды и рюкзачка старшей дочери до имен младших, ждущих в детском саду, когда папа придет их забрать.
Толя открыл сейф с наклейкой «Колокольников – Подколокольный». Сразу увидел нарядный подарочный пакет. Это еще что? Снял с полки. Увесистый. Открыточка болтается, на ней детским старательным почерков выведено: «Желаем творческих успехов!» Открыл.
Охнул, выматерился, пошатнулся?
Или просто лицо такое стало?
Все вокруг засуетились, кто-то пододвинул стул, кто-то подал стакан воды, люди, в основном женщины, брали за руки, старались приободрить.
Четыре «памяти», хард-диска, четыре носителя с отснятым материалом фильма были разбиты чем-то вроде молотка, методично, старательно, на совесть. Остались искореженные фрагменты, упакованные в нарядный пакетик с пожеланиями творческих успехов.
– Это где-то еще продублировано? – спросил кто-то.
Толя не ответил.
– Господи помилуй, – выдохнула грузная пожилая монтажер.
– Не трогайте ничего, надо милицию вызвать, отпечатки пальцев…
– Куда охрана смотрит? Шастает лишь бы кто…
– Да кто тут шастает? Все свои…
«Свои». Толя зацепился за это слово, несколько раз повторил про себя и только потом заметил, что Снежане плохо.
Все опять завозились, забегали.
– Погоди, погоди, погоди, – повторял Толя. – Тебе нельзя нервничать. Главное, не нервничай, тебе нельзя. Ты вот не нервничай, и все будет хорошо… Вызовите ей такси, – попросил он.
Приезжала полиция, открыли дело о порче чужого имущества…
Первый раз в жизни боялся сесть за руль, оставил машину на студийной парковке, ждал троллейбуса…
Улететь, что ли, в Хорватию, к Марусе и мальчикам? Родные… Лучше с ними рядом… А паспорт-то где? Паспорта и все документы хранила Маруся как наиболее ответственный член семьи. Как прилежная девочка в компании мальчишек-разгильдяев.
– Маруся, где мой паспорт? – мысленно спросил Толя, и две девчонки, стоявшие поодаль, захихикали. Он не заметил, что спросил это вслух. Подошел троллейбус, но Толя не поехал, сидел в задумчивости.
Какое-то крошечное насекомое пищало тончайшим ультразвуком в голове, жалило в затылок ритмично и беспощадно.
Стоя у заднего стекла, девчонки смотрели на видного, прилично одетого дядьку, то ли обкуренного, то ли просто чокнутого, одиноко бормочущего на остановке…
– Да я их своими руками на куски разорву! – кричала по телефону Маруся. – Я буду проводить расследование, я лично, понятно? И я их найду! Господи, это моя первая работа в кино, наша с тобой общая работа, не прощу никогда! Но, Толя, Толя, согласись, что ты тоже виноват, нельзя так рубить с плеча, нельзя говорить то, что думаешь – нигде, никогда, никому… Ты тоже виноват, Толя! Кругом столько завистников, им только палец покажи, только повод дай… Ты грудной, что ли? Не знаешь, кто это такие? Думаешь, раз человек снимает хорошее кино или пишет классные пьесы, он светлая личность, ангельская душенька? Счас! Люди мельчают… Злорадство еще никто не отменял и не отменит никогда… Хочешь быть искренним, свободным, сам по себе, не с этими и не с теми – живи в деревне, в пустыне, в монастыре, я не знаю… Хотя монастыри тоже, да… Но я им устрою! Найду и уничтожу физически, выморю, как крыс…
Насекомое в голове тончайше пищало и мешало разговаривать.
– Возвращайтесь завтра же, – попросил Толя.
– А билеты? Менять или новые покупать? Мы сейчас вообще на острове, это такой геморрой… Дети хотели еще в обезьяний питомник и на пароме в Италию… Да уже несколько дней осталось. Ты там не выпиваешь часом? С Антоненко?
– Нет.
Вечером, однако, порядочно набрались. Ходили с Антоненко из кафе в кафе, из рюмочной в рюмочную, шлялись в районе застав, почти как раньше, как тогда, с Юрой… Только тогда не было ни кафе, ни денег, ни насекомого в голове, пищащего и жалящего. Был облезлый любимый город, мечты о кино…
Ночью боялся уснуть, чтобы потом проснуться и вспомнить, что фильма не будет… Страшно было и за актеров. Нормальное начало карьеры. Чувствовал себя виноватым.
Всего этого не знала Лиза и надеялась, что все как-то вырулится, что еще не совсем плохо. А когда станет плохо, Толя позвонит, и она поможет.
Председатель
Председатель развалившегося было колхоза имени Октября Веретенников Владимир Андреевич находился на своем рабочем месте, и настроение у него было хорошее.
Еще бы! Год назад убитый колхоз (денег не было даже поправить стелу возле правления, так и стоял кособокий богатырь, держась за облезлый каменный колосок) приняли в агрохолдинг, тот самый, где торговые марки «Здорово, корова!» и «Лизаветин двор».
Кастинг был! То есть тендер или как там его… Конкурс, короче. Руководство вертолетом облетало территорию, потом приезжали, смотрели, как жизнь, осталось ли что от колхозных строений, какие водоемы, что с дорогами, много ли трудоспособных. Приняли в холдинг!
Год прошел, а колхоз не узнать. Коровничков новеньких понаставили по последнему слову науки и техники, фельдшерский пункт открыли, дороги в нормальном виде, школьный автобус новый, не та каркалыка, что зимой встанет в чистом поле – и ложись помирай. Клуб, часовня – хоть молись, хоть на дискотеку… Гастарбайтеров, правда, тоже подзавезли, черноту эту.
С участковым лично по дворам ездил, предупреждал молодежь: чтоб было тихо, мы теперь в холдинге, это тебе не комитет бедноты «Красный Лапоть», на приезжих с нифига не залупаться, цивилизованно. Но пока нормально, таджики – они вообще трудяги и не бухают. Ожили деревни, правда. Сядешь так вечерком на свой «Патриот», прокатишься ради интересу по деревням родного колхоза – на бережках музыка, ржут чего-то, дети кругом гоношатся, из окон ужином тянет, голоса… С началом двухтысячных не сравнить… Налаживается жизнь. Холдинг! А природа какая! Озера, сосны, грибов и ягод немерено. Живи и радуйся, человек. Работа есть, и слава богу. Хоть эти самые ставь, как их… дома для больных, чтобы выздоравливали.
В кабинете у Владимира Андреевича – икона святителя Николая, портрет президента и карта района. Надо бы еще один портрет повесить и любоваться… Да неудобно как-то… люди не поймут. Дикаревич Елизавета Валерьевна, президент холдинга. Владимир Андреевич видел ее всего только два раза в жизни, а если бы не видел, то никогда бы не поверил, что бабы из начальства бывают такие. А уж на баб руководящих насмотрелся Владимир Андреевич. Красный пиджак, золотишко аж во рту, голос, каким только «Смирно!» кричать. Елизавета Валерьевна говорит негромко, мало. И духами не воняет, не насаламуривается, как другие, чтобы за версту комары дохли. А уж когда, узнав его имя-отчество, Елизавета Валерьевна улыбнулась и сказала: «Батюшка наш, Владимир Андреич», он почувствовал себя как в детстве, когда мама или учительница хвалили и говорили ласковое. Смутно вспомнил какую-то старинную книжку, не прочитанную в школе по пацанскому разгильдяйству, и тут же самому себе поклялся непременно ее прочитать.
Владимиру Андреевичу очень нравилась Елизавета Валерьевна, это была женщина его мечты, поэтому сейчас, вечером, на рабочем месте, увидев на дисплее мобильного вызов от Дикаревич Е.В., он охнул и стал приглаживать волосы, ему даже показалось, что через километры, мегабайты и прочие пиксели из мобильника доносится запах ее духов. Владимир Андреевич наскоро прокашлялся, поправил галстук и нажал «ответить». Елизавета Валерьевна поговорила с ним о погоде, о нуждах и радостях и, уже прощаясь, спросила, словно спохватившись:
– Да, послушай, а дома у тебя есть? Крепкие дома, пустые? Чтобы с печью рабочей, с садом? Крепкие дома. Пустые. Есть у тебя?
– На продажу?
– Человеку одному свежий воздух нужен. Пересидеть в глухом месте.
– Прячется от кого или из МЛС? – насторожился глава.
– Батюшка наш, Владимир Андреич, ты с головой дружишь? – Он услышал, что она улыбается. – Я и слов-то таких не знаю. Женщина это, трудная жизненная ситуевина у нее, любовь, разбитое сердце, кризис возраста, надо отдохнуть на природе.
– Да есть дома, Лизавета Валерьевна, озвучьте, так сказать, пожелания…
– Вы справку про дом приготовьте, что никто не живет и не прописан, помогите дровами и еще чем можно по хозяйству. Она языки знает, может в школе работать, с детишками заниматься, человек замечательный, только грустный. Мы с ней в детстве дружили.
– Лизавета Валерьевна, да за честь почтем…
– Ну и отлично. Обустройте ее там, а я к ней в гости приезжать буду, в озерах ваших купаться. – Он опять услышал ее улыбку.
– Лизавета Валерьевна, можете не беспокоиться, я позвоню, доложу, как готово будет, и встретим мы вашу подругу, и обустроим, и развеселим.
– Спасибо, батюшка наш, Владимир Андреич. Хороший ты парень. Жене привет и ребятам.
И Владимир Андреевич еще смотрел на трубку, где только что жил голос Елизаветы Валерьевны, и улыбался этому голосу, а потом спрятал трубку в нагрудный карман.
Настроение у него было хорошее. Хотя с Елизаветой Валерьевной охота было поговорить еще.
И Лиза Дикаревич тоже хотела бы поговорить. Спросить, почему вольнодумцы так не терпят малейшего проявления инакомыслия в своих сплоченных рядах. Поразмышлять о том, что такое большинство, и что – меньшинство, и как легко и несладко из большинства оказаться в меньшинстве. Подивиться, что даже самые могучие интеллектуалы, благородные властители дум, светлые обширные умы бывают одержимы злорадством, мелочностью, лютой завистью и тупой жестокостью. Как сладко упиваться праведным гневом и беспрепятственно изливать этот гнев.
Но ответов на эти вопросы, скорее всего, не знал Владимир Андреевич, славный малый с широкими ладонями и выпуклыми, как у разнорабочего, ногтями.
Пэтэушник
Мы с Обернисьевым дружим.
(В его свободное от делания детей мелким чиновницам средних лет время.)
Я всегда дружила с мальчишками.
В детском саду я дружила с мальчишками, потому что девчонки были вредины и воображалы с капроновыми бантами и розовыми пупсами в руках. А я ходила лохматая, моя мама не умела плести косички с бантами: ведь до меня у нее был мой брат – совершенно без косичек. Пупсов пеленать у меня не получалось, и от злости я отламывала им руки-ноги. Так что с девчонками у меня не было общих интересов.
Кроме Саши Табаковой – с ней вместе мы придумывали пытки для воспитательниц.
Вот с мальчишками я хорошо дружила в детском саду. Мы тайком проносили черный хлеб в спальню и сушили сухари для предстоящего побега. Мальчишки хотели на мне жениться, и мы договорились, что я выйду замуж за всех по очереди – за близнецов Пашу и Егора Коганов, потом за другого Егора, потом за Лёшу Королёва, Гришу, Никиту и, когда уже буду старенькая, за Юру Андреева. Ни за кого из них выйти замуж мне так и не удалось: Пашу и Егора мама увезла в Америку, остальные женихи тоже куда-то подевались. Но я их до сих пор помню.
Обернисьев готовится к смерти. Я тоже готовлюсь, но я-то нормальный человек – я покупаю брынзу, оливки, халву и иду служить панихиду. Вот, мол, дорогие мама и папа, я принесла вам гостинцев, скоро увидимся, то-се… Ведь если к покойникам никто не приходит на родительскую субботу, им ужасно обидно и грустно, это все равно что в детском саду никто не приезжает к тебе в родительский день на детсадовскую дачу, ужасно грустно, грустнее этого ничего нет. Так что – брынза, оливки, халва, винегрет! И певчие перекусят, и папе с мамой приятно.
А Обернисьев вообще не ходит в храм. Но к смерти готовится по серьезке. Он боится, что умрет внезапно, на улице, на работе и его повезут в больницу, будут осматривать тело, долгое большое тело, а вдруг на нем ношеное, не блистающее новизной белье?.. Да к тому же каких-то сомнительных марок, вот стыдобень, а? Обернисьев закупает кучу дорогих трусов и носков по последнему писку моды. Так-то турецкие джинсы и линялые безразмерные майки, но бельишко – будьте любезны. Встретить смерть во всеоружии. Не ударить лицом или чем-то там в грязь.
Он думает, что ему дадут внезапную, легкую, моментальную смерть…
Мы с Обернисьевым вместе ходим в магазины трусов.
Мы забавляем продавщиц. Они насмешливо и завистливо смотрят на нас. Думают – мы пара. Мы дружим, как дети. Шепчемся. Про сахар в крови и кровь в моче, про врачей, суставы и вросшие ногти. Я всегда верила в дружбу между мальчиком и девочкой, и теперь мне открылась дружба между пред-стариком и пред-старухой.
Мы гуляем по городу. Честно! Обернисьев приезжает на метро куда-нибудь поцентрее, например на Бауманскую, и мы гуляем в Лефортово, на Немецком кладбище или в Головинском садике. А то по Басманной через Мясницкую на бульвары идем.
Мы гуляем как раньше. Как тогда.
Когда город был любимым, а не разлюбленным.
Любимый был темноват и облезл. Он вырастил нас.
Мы были невыносимы и беззащитны. Мы насмерть ссорились с родителями из-за нашей музыки. Мы сочиняли стихи, мечтали о путешествиях. Говорили «кайф» и «облом». Читали слепую машинопись «Гадких лебедей». Праздновали день рождения Леннона. Шли в школу ледяной февральской зарей. Болело горло, но нельзя пропустить городскую контрольную по алгебре. Мы сдавали Ленинский зачет. Мы не могли вообразить, что это никогда не пригодится. Мы отменно разбирались в проходных дворах. Там спали, укутанные слоями опавших листьев, неисправные отечественные автомобили.
Пережидая дождь в подворотне, мы читали надписи на растрескавшейся штукатурке стен.
Дождь проходил, от него в самый ярый зной в подворотне стояла лужа, как привет, как надпись: «Здесь был дождь»…
Мы шутили про свой город – кто он все-таки? Мальчик или девочка? Он или она? Герой или красавица?
Город-герой красавица Москва…
Сидим в кофейне на Сретенке.
– Знаешь, знаешь, понимаешь, – шепчет Обернисьев и сквозь гомон, звон чашек и музыку рассказывает, почему он пошел в радиомеханическое ПТУ. Когда ему было лет четырнадцать, он смотрел кинофильм (он так и говорит – «кинофильм») про глухонемую девочку.
– Ты не смотрела?
– По-моему, нет. А как называется-то?
– Да не помню. Влюбился по уши, вот как ни разу потом. И для этой девочки из фильма я решил придумать что-нибудь, чтобы ей было слышно, чтобы только нам с ней было слышно, чтобы мы могли разговаривать, и стал мастерить какие-то коробочки… И поступил в ПТУ на Большой Декабрьской…
– На Большой Декабрьской?!
Начало декабря на Большой Декабрьской. Мы с мамой и тетушкой идем на Ваганьково, убирать папину могилку. Я, десятилетняя, плетусь мимо ограды, за которой во дворе играют в снежки и орут подростки.
– Иди скорее, не глазей по сторонам, – паникуют мама и тетушка. – Мало ли, что у них на уме, это же пэтэушники.
Играет в снежки за оградой мальчик, длинный и худой до ломкости.
Пацаны дразнятся из-за его чудной фамилии, перезрелая училка глядит волком, девочки над ним хихикают, но устраивают друг другу «темные» из-за него…
Синяя линия метро не пересекается с фиолетовой, по дороге домой он делает две пересадки, на плече сумка «Лада Автоэкспорт», разрисованная шариковой ручкой.
Пэтэушник из Гольянова ловит «вражьи голоса», чтобы слушать музыку.
Мальчик, подросток с острым кадыком и слабым от стремительного роста сердцем, приучается терпеть жизнь.
Теперь подростку за пятьдесят, он здорово раздобрел и натерпелся. Он заслужил право надеяться, что его признают мучеником матриархата и выдадут внезапную, мгновенную, счастливую смерть в новых трусах Pepe Jeans. Разрешат умереть безболезненно и быстро, улететь куда-то туда, где всегда теплая осень, навалом грибов, отличная рыбалка и веселые добрые девушки не обращают на него никакого внимания...
Сидим у окошка в кофейне. Говорим про шишки. На ногах.
Мимо медленно идет человек в плаще, ест мороженое. Он никуда не спешит, гуляет, а на Сретенке узко гулять, его задевают, толкают плечами, на него сердятся. А он идет и ест мороженое.
Это же Толя Четвертов! Мы во ВГИКе вместе учились, а теперь редко видимся, но всегда радуемся друг другу при встрече. Сейчас я его догоню и скажу: «Толя, привет! Ну вот скажи ты ему, скажи Обернисьеву (Толя, познакомься, это Обернисьев, мы с ним дружим), мы с ним дружим, а он не верит, что в институте я была ужасно худая, очень коротко стриженная, курила “Беломор” и носила синюю матросскую фланель. Он не верит! Толя, скажи ты ему, елки-палки, ты реальный свидетель!»
И мы догоняем, и я говорю:
– Толечка, здорово, дорогой!
Хочу сказать ему про его интервью в газете и что я жду не дождусь его фильма, но соображаю, что лучше не надо.
Я не знаю, видит ли он меня. Смотрит и ничего не говорит, даже не улыбается своей знаменитой улыбкой. Даже не знаменитой, просто улыбкой не улыбается совсем. У него щетина и ботинки не чищены. Грязные ботинки, как будто он из лесу. Мороженое капает на плащ, и это его не напрягает, а плащ и так уже замызганный, если приглядеться. У него пугающая прозрачность в глазах, а когда он молча поворачивается и идет своей дорогой, видно, что он ссутулился и каштановые волосы почти сплошь седые. Подавляющее большинство седых волос.