Текст книги "Колокольников –Подколокольный"
Автор книги: Ксения Драгунская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– С Володей! – восклицает княжна.
– По тому же делу, что и он. Он взял с меня честное слово, что если я останусь жив, то помогу вам с мальчиком перебраться к родне в Данию. Не позднее, чем послезавтра, вы должны сесть в поезд до Риги, а там пересесть на пароход. Паспорта, визы, билеты – положитесь на меня. Я же провожу вас до станции в Псковской губернии.
Пауза.
– Вы провокатор?
– Нет.
– Но вы из Чека, это ясно.
– Нет.
– Кто вы?
– Не знаю! Уже не знаю! – вдруг с отчаянием почти кричит Серафим.
Помолчали. Серафим берет себя в руки, срывает травинку, жует.
– А вот что завтра в Новоторжске случится неприятность с автомобилем товарища Сысоева, я знаю. Начнут хватать первых попавшихся, на смерть одного большевика отвечать сотнями смертей классовых врагов, кровь, кровь, кровь без конца – это я тоже знаю. – Серафим срывает другую травинку, опять жует. – Удивительно вкусная тут трава. Молочный край... Да...
– Вы сидели по тому же делу, что и Володя? Почему же вас не расстреляли?
– Родные пошли на прием к Дзержинскому...
– Мама (ударение на второй слог) тоже ходила... С невестой Володи, княжной Туркестановой. Но в кабинете Дзержинского княжна упала в обморок, не выдержав его взгляда. Мама стала ходить одна. Некий высокий большевистский чин обещал, что Володе сохранят жизнь, если он даст слово никогда больше не бороться с большевиками. На свидании мама передала брату эти слова. В ответ он только сожалел, что самый близкий человек призывает его солгать. Ничего не помогло... Их всех расстреляли, у задней стены Всехсвятского кладбища. И похоронили там же, в братской могиле. Наша семья... мы... всегда будем приходить туда.
– Кладбища скоро не станет, – хмуро говорит Серафим. – Зальют асфальтом. Там будет конечная остановка электробуса, круг.
– Как?
– Разворот электробусов. Это такие... вроде омнибусов. Но электрические. От проводов. Конечная остановка электробуса, а потом метро. Станция “Сокол”.
Лика смотрит на Серафима.
– Как я сразу не поняла... Конечно... Городской сумасшедший... Бред...
Она поднимается со скамейки, чтобы уйти.
Серафим улыбается.
– Хотите, скажу, которая ступенька в доме особенно скрипела, когда вы с братом и сестрой тайком пробирались на чердак?
Лика молча смотрит на него.
– А любительский спектакль летом девятьсот шестого, помните? Хотите, скажу, кого вы играли? И как вы оконфузились, и как вас потом дразнили?
Он прутиком начинает писать на песке французское слово.
Княжна вскакивает.
– Митя! – зовет она. – Нам пора!
19. День. Серафим катает местных пацанов на мотоциклетке – по нескольку человек. Он говорит про будущее, про метро и космос. Пацаны ходят за ним, как намагниченные.
В конце деревенской улицы показывается Митя с бутылкой молока.
Пацаны отвлекаются от Серафима, чтобы прокричать дразнилку:
– Князь, князь, упал в грязь, упал в яму, кричал маму!
Пацаны кричат все громче, окружая Митю со всех сторон.
Серафим раздвигает толпу пацанов и берет Митю за руку:
– Хотите прокатиться?
Серафим и Митя на мотоциклетке сворачивают с большака в поле. Мотоциклетка останавливается у старой огромной ветлы.
Оцепеневший от быстрой езды Митя прижимает к себе бутыль с молоком.
Серафим снимает шлем и очки.
– Помогите мне убедить вашу маму поверить мне. Я вашему дяде обещал. Он столько рассказывал про всю вашу семью, что я точно сто лет вас знаю.
Митя молчит.
– На днях в Новоторжск войдут белые. Большевикам это известно. Они начнут брать заложников. Вы понимаете, к чему я это говорю?
Митя смотрит на Серафима:
– Наташу однажды взяли, а потом выпустили. Только она не говорит больше.
– Это кто – Наташа?
– Кузнеца дочка. Он сам вообще за красных. А Наташа плакала, когда царевича убили.
Над Серафимом и Митей кружится, то опускаясь, то поднимаясь, крупная птица.
– Вам необходимо ехать, – говорит Серафим. – И вот по какой причине. Причина эта является тайной, и знать ее не должна даже ваша матушка.
– Можете на меня положиться, – обещает Митя.
Дальнейшее с точки зрения птицы: Серафим наклоняется к Мите, берет его за плечо и шепчет что-то. Митя пристально смотрит в лицо Серафима, переспрашивает. В ответ Серафим медленно, внимательно крестится. Не спеша расстегивает верхнюю пуговицу рубашки, достает нательный крестик, целует.
Митино лицо озаряется счастьем. Он порывисто крепко обнимает Серафима.
И Серафим обнимает Митю. Видит кружащуюся птицу и грозит ей кулаком.
20. Дом Наташи. Большая светлая горница. Беленая печка разрисована петухами. В углу вместе с образами – фотография императорской семьи, наследник в матросском костюме.
Лает собака. В окно Наташа видит, что Митя пришел.
Митя и Наташа в укромном месте за домом.
– Здесь мой дневник. – Митя протягивает Наташе старинную книжечку в бархатном переплете. – Видишь, тут замок? Вот так – открывается, а вот так – закрывается.
Наташа внимательно смотрит. Ясные светлые глаза. Рябиновые бусы на рубашке, крупные свежие ягоды.
– Пусть у тебя будет. Ты ее храни. Никому не показывай. Спрячь где-нибудь. Там много записано. Потом прочтем... прочтешь... прочтут... А если вдруг забоишься потерять, выучи наизусть. Только слово в слово, чтобы ошибок не было, потому что это очень важно. Все непременно дождется своей разгадки. Так один человек сказал. Прощай, Наташа.
21. Костик в казенном помещении разговаривает с главой местных чекистов – некрасивой изможденной женщиной с прекрасными каштановыми волосами под косынкой. Она листает записи, курит, не смотрит на Костика.
– Серафим – мой гимназический товарищ, соратник по кружку в Москве. Тебе, Рахиль, прекрасно известно, кто из этого кружка вышел. Серафим – преданный делу революции человек, за которого ручаюсь, как за себя...
– А у меня есть сведения, что он германский шпион и агент белых, – не глядя на Костика, отвечает Рахиль и дымит папиросой.
– Это провокация, – возражает Костик.
– В таком случае сделай милость, объясни мне исчезновение Челгановой с сыном. За несколько часов до того, как за ними пришли...
– Что тут объяснять, Рахиль?! Может, они уехали к родне в Москву, или в Тверь, или...
– В один день взрывается автомобиль товарища Сысоева, грабят склад с реквизированными для нужд Красной армии предметами культа, исчезает княжна с княжонком, и все это – совпадения, к которым этот твой шизофрэник не имеет ни малейшего отношения.
– Ты никогда не видела Серафима, не знаешь его. Взрывы, ограбления! Это не по его части. Серафим – ученый, изобретатель. В ближайшем будущем он прославит не только Советскую Россию, но и все человечество. Он гений, жизненно необходимый новой России. И если сию же минуту, сию минуту, Рахиль, он не будет освобожден, я телефонирую лично Льву Давыдовичу...
Рахиль тяжело раздумывает о чем-то, молчит.
– Пойми, – говорит Костик. – Серафим – это не я и не ты и не кто-то еще. Он другой. Он может изобрести прививку от бедности, от алчности, от классовых противоречий и тем самым ускорить полное наступление коммунизма на всей планете.
Рахиль отрывается от бумаг.
– Ты знаешь Юзовку? – говорит Костик. – Уголь! Один из могущественных угольных центров. Там не хватает воды, уже теперь. Степь превращается в пустыню, степь обезвожена, нет воды не только для производства, но и для жизни, для людей. Шахты заносит песком... Так вот, у Серафима есть проект, замысел, есть предвидение – повернуть вспять северные реки и напоить южные земли. Ока изменит свое русло, Москва-река потечет вспять... Под городом Москвою протечет полноводная, судоходная, новая река, город Москва окажется на новой реке, первой на Земле реке, созданной человеком...
Костик увлекается, и Рахиль слушает его.
– Ночи мы зальем электричеством, светлее солнца, и станем жить ночью, как днем: заводы, кафе, синематограф, трамваи... Не станет ни ночи, ни дня, ни границ, ни государств, ни наций... Люди будут работать круглые сутки, и машины будут работать круглые сутки и круглые годы...
Костик говорит долго, Рахиль берет его за руку:
– Идем...
Они уходят быстро и через некоторое время медленно появляются – Костик несет кожаную куртку Серафима, Рахиль, простоволосая, сжимает в кулаке косынку.
Костик и Рахиль рассматривают куртку Серафима на свет – сквозная дырка слева.
Костик берет куртку себе, прижимает, обнимает, как обнимал бы живого друга.
Рахиль и Костик избегают смотреть друг на друга.
– Надо распорядиться, – говорит Костик. – Он велел, чтобы скелет... Чтобы детям... Для просвещения...
– Да, – кивает Рахиль. – Надо распорядиться...
22. Костик в сопровождении кого-либо из Чека или комитета образования идет в школу, договариваться о приеме скелета. Дети рады – у них будет скелет товарища Серафима, того самого человека, что катал на мотоциклетке и обещал подземные поезда!
23. Костик дома.
Помощница по хозяйству, бойкая молодая женщина из местных, наливает кипяток из самовара и поет песню:
Пойду выйду из ворот,
Черемухой пахнет!
Скоро миленький придет,
Из нагана бахнет!
Пар от чашки с чаем. Костик в глубоком забытьи сидит за столом. Женщина заглядывает в его комнату:
– Товарищ Соколовский, вам записку передали...
– Кто передал? – не сразу отзывается он.
– Да барин курчавый.
– Какой еще барин?
– Дружок ваш, что про реки задом наперед рассказывал...
– Когда?!
– Да токошта... Вот перед вами... Сперва он вышедши, а потом вы вошедши... Я еще говорю, вы бы обождали его, товарищ-барин, а он: обождать никак не могу, уже ероплан раскочегарили, лететь надо...
– Когда, куда, говорите же толком, товарищ Фекла! Где записка?! – орет Костик.
– Да вот. – Она вынимает листок из кармана фартука. – И не надо тут шибко, теперь не бывшие времена...
Она с достоинством уходит.
Костик разворачивает сложенный вчетверо листок:
Милый мой Костик, я передумал – если что со мной случится, похорони меня по православному обычаю, а не сможешь похоронить – служи по мне панихиду. Улетаю в Коста-Рику по командировке от Чека. Обнимаю тебя, мой бесценный друг.
Вдалеке начинают звонить колокола в церкви. Вблизи, за стеной, товарищ Фекла заводит новую песню:
Не пойду я за тебя,
Обормота пьяного!
Троцкий замуж не возьмет —
Выйду за Плеханова!
Костик вскакивает, мечется по комнате, достает чемодан, пытается собираться, но начинает задыхаться – астма – и падает на топчан...
Звон колоколов и частушки Феклы перекрываются протяжным гудком парохода...
Обрыв пленки.
Пленка рвется, как в старых фильмах, как раньше, – какие-то мелькания, черно-белые клочки, “обычный формат”, и экран остается темным настолько долго, что зрители начинают роптать и шептаться, заподозрив серьезные технические неполадки.
24. Квартира, похожая на ту, что была в начале, но другая. Мебель стоит по-другому, предметы перемещены.
Трое перед включенным, без изображения, плазмаком. Это те же люди, те же персонажи – Рындина, батюшка, Пирогов, но выглядят по-другому – прическа, одежда, наличие или отсутствие бороды.
– Так, и что?
– Как, и все?
– А дальше?
– Это вообще что такое?
– Да, правда, Ань, что это?
– Это твое кино?
– Нет, это не я. Это ко мне случайно попало. Конституцию покупала, продавщица спрашивает – вам с гимном? Давайте, говорю. Там диск был сзади приклеен. Дома поставила, смотрю, а там…
Батюшка озабоченно толкает Пирогова локтем:
– Это она шутит, да?
– Да это черт знает что такое! – возмущается Пирогов. – Чек, у тебя чек сохранился?
– Ты где конституцию покупала?
– Нет, с этим надо что-то делать…
– Значит, так. Сейчас едем в Министерство культуры…
– Я считаю, надо в Думу сначала, – советует Рындина.
– В ФСБ…
– Прости, но туда я не поеду.
– Что такое? Одет неподходяще? Там без дресс-кода, не бойся.
– Просто я в такие места не хожу.
– Что вдруг? Ты же сам чекист. Священники все чекисты.
– Что ты ерунду говоришь… А я скажу, что переводчики сплошь чекисты, тебе приятно будет? Нет, вот если я сейчас скажу… Нет, вот тебе приятно? Приятно тебе будет? Вот я скажу сейчас если?.. Вот приятно?
– Мальчики, мальчики, не ссорьтесь… Ну подумаешь, диск, конституция, гимн… Совпадения… Еще и не такое бывает… Я вот однажды очнулась утром в какой-то такой, блин, жопе. Дыра такая, между Германией, Францией, Бельгией и Голландией. Реальная дыра. И в номере гостиничном ничего нет. Только справочник телефонный. И в справочнике – одни Миддендорфы. Фамилия там у всех такая. И сама эта чертова задница тоже называлась – Миддендорф. Вот это было да…
25. Тем временем Волшебник просыпается в больнице. Теперь мы видим его лицо. Видно, что раньше он был очень красивым. Сейчас постарел, небрит, но взгляд ясный, уверенный. Встает с кровати. Умывается под краном в углу, утирается вафельным казенным полотенцем. Одевается.
Беспрепятственно выходит из больницы.
Он долго едет на электричках, поездах и “кукушках”. “Кукушка” пробирается лесом, ветки деревьев трогают человека за плечи, когда он стоит на подножке, подставив ветру лицо.
Человек долго идет через лес. Устает, сидит, привалившись спиной к стволу сосны.
Смотрит на прозрачную темную воду в глубоких колеях лесной дороги.
Проезжает шагом мужик с телегой и молча кивает ему головой – мол, давай, садись.
Человек забирается в телегу, накрывается ватником, спит.
Просыпается, когда телега идет берегом гигантского озера. На берегу несколько изб, давно сгнивший причал, сгоревший магазин, ржавый, проросший бурьяном трактор, все дышит умиранием, заброшенностью.
Стоит покосившаяся стела с большими облезлыми буквами:
“КОЛХОЗ ИМЕНИ МИДДЕНДОРФА”.
26. Мужик с лошадью и Волшебник пьют чай в избе. В избе сумрачно. Свет с улицы, из маленького оконца. В оконце, как в раме, – гладь воды и чайки.
– Раньше катер три раза в неделю ходил – теперь отменили. Хоть помирай. А вон в Выдрах, в Вёшках – вообще дороги нет, туда только с воды и попадешь… На вымирание нас поставили, вот что… Школа одна на пятнадцать деревень… И ту закроют скоро… Там учитель помер недавно. Замерз по пьяни. Уважаемый был человек. Землячество затопленных устроил, все в народный музей собирал, как море прудили, как ГЭС строили. А отселяли-то как! У мамки моей в деревне был один, Коля-Борода, с шестью детишками, он и поднялся – не буду переселяться, куда мы с шестерыми денемся… Вечером шумел, а утром уже изба пустая. Только коняшка деревянная качается, он детям сам смастерил. Никто их больше никогда и не видел. В его избе партиец потом жил из Москвы, за стройкой смотрел. Кто море строил? Политзэки одни. От работы, от болезни падали и умирали. И вот активист этот, партиец, он и придумал, чтобы не хоронить, темпы труда не снижать, трупы в опалубку ГЭС скидывать, в бетон. Он потом в писатели подался. “Наша чаша” – про это море книга. Сталинскую премию дали. Соколовский, писатель. На костях оно лежит, это море…
Волшебник курит, из кружки пьет чай, он вроде бы дремлет в теплой сумрачной избе, но вдруг повторяет негромко:
– Соколовский…
И, помолчав:
– Это мой дедушка…
Мужик искоса недоверчиво глядит на него, переваривает услышанное. Не верит.
– А если тебе пересидеть где надо, – говорит он, – тут домов пустых много, заходи да живи…
Опять обрыв пленки.
27. Другая квартира, похожая на две предыдущие.
Трое молча смотрят в темный экран плазмака.
Это те же люди, но выглядят опять несколько по-другому.
– И все, что ли?
– А где, собственно, “Потоп”, где тридцатые годы?
– Деньги кончились. Это никому не нужно.
– Ну наснимала-наклеила, ничего не скажешь…
– Н-да… Нет, вот этот перец, который типа я, – он вообще ни фига на меня не похож…
– А про Волшебника даже и говорить нечего…
– Что за актеры такие? Ты их где взяла? Драмкружок какой-то…
– Да, неликвиды, а кто захочет бесплатно корячиться…
– Все как-то в кучу…
– Мне кажется, вот эти якобы обрывы пленки просто запутают зрителя…
– То есть, погоди, вот в начале там, вот когда они идут по дорожке, там сначала лето, а через пять минут уже осень – это так надо?
– Господи, говорю же, денег не было, снимали, как только появлялись деньги, какая, в жопу, разница – лето, осень… Откуда денег взять, чтобы снимать бесперебойно? Я же, блин, не родственница Никиты Михалкова и не подруга Феди, там, блин, Бондарчука, и не Балабанов даже, твою мать…
– Не надо ругаться матом… – мягко и негромко делает замечание батюшка. – Ты интеллектуальная элита, Аня, ты должна показывать пример…
Молчат, двое курят, батюшка выпивает не спеша.
– А я, кстати, об этом раньше не задумывался. А ведь действительно… Дедушка-то нашего Волшебника, писатель-коммунист, комиссаром в Гражданскую был, потом чекистом, небось не одну душеньку к Богу в рай определил собственноручно, – говорит батюшка.
– Ну, – Пирогов говорит, – в свете вышеизложенного остается только удивляться, что наш Волшебник прожил такую хорошую жизнь и живет до сих пор.
– Всё, что ли? Операция по спасению любимого мастера отменяется? Пусть ответит за грехи дедушки-коммуниста, сполна! – Рындина язвит.
– Тут, ребята, и десяти колен не хватит, чтобы ответить, – говорит батюшка. – Вам всем. Вы про царевича-то не забывайте.
– Нам всем?
– А мои предки, ребята, царевича не убивали. Они только в конце двадцатых приехали. Из Англии. Семья замороченных марксистов, прибыли помогать молодой советской республике. Спецы из Англии мои предки. Поэтому и фамилия у меня такая странная. Барни. Би, эй, ар, эн, и, уай. На конце “игрек” типа. Барнеу. Обрусела потом фамилия.
– Какая прелесть, – кривится Пирогов.
– Что такое?
– Мне нравится ход твоих мыслей, милый батюшка.
– Всегда рад.
– Но если рассуждать таким образом, то…
У Пирогова звонит мобильный.
– Да… Да, доченька. Конечно, доченька. По-русски, доченька, по-русски… Вот, вот… Пушкина читаешь? Хорошо, я приеду, и мы все решим… Целую, доченька… Если рассуждать таким образом, то… То есть священник, призванный окормлять измученный многолетним безбожием народ, на деле отделяет себя от этого народа…
– Скажи еще – от вверенного ему народа.
– Это, в конце концов, высокомерно. Гордыня, друг-батюшка.
– Беги с докладной запиской в патриархию, флаг в руки. “У отца Барнева обнаружена гордыня, примите меры”.
– Я тебе счас в лоб дам, не посмотрю, что ты поп. Святой отец нашелся, ты же пьяный вечно валялся, мы в общаге через тебя перешагивали…
– И не забудь еще добавить, что отец Барнев призывает любить Отечество и верить в его светлое будущее, а сам втихомолку учит китайский.
Пауза.
– Антон, – упавшим голосом говорит Пирогов. – Это чудовищно… Скажи, что ты пошутил.
У Пирогова звонит мобильный.
– Да, доченька… Да, зайчик… Я сказал – по-русски! – истерично орет он. – Не сметь говорить со мной по-английски! Не сметь!
Он кидает мобильный об пол, его колотит.
Пауза.
– Я вот тоже думаю, – говорит Рындина. – Нарожаю я, допустим, детей… А потом что-то такое случится, произойдет, и дети вырастут чужие, не будут знать моего родного языка…
– Какие дети? – вносит коррективу Пирогов. – Ты в паспорт свой загляни на досуге. Не в прописку, а в год рождения.
Пирогов выдохнул и словно очнулся от своей истерики. Собирает кусочки мобильного.
– Ребята, извините, мне худо, я лучше пойду. Антон, прости, я всегда уважал и уважаю тебя, поверь, простите, ребята, Аня, я позвоню, мне надо просто на воздух, подышать, простите…
28. Он выходит.
Рындина и батюшка остаются одни.
За окном тем временем может смениться время года.
– Вот, точно, теперь я вас вспомнила. Однажды осенью выпивали вместе в общаге… Мы на первом курсе, а вы уже выпускник, крутой такой…
Оба улыбаются.
– Как же мне вас теперь называть? Отец Антоний, что ли?
– Зови Антоном, как раньше… Я в двадцать лет крестился, от родителей тайком… Коммунисты… Предки по лагерям мыкались как английские шпионы, а все равно… А в девяностых годах приходы стали открываться, священников не хватало… Меня мой духовник рекомендовал, и рукоположили… А в семинарии я потом, заочно…
Пауза.
– Батюшка, скажите, – серьезно и даже строго говорит Рындина, – что же дальше-то будет? Вы только не думайте, что я смеюсь, я сейчас серьезно, я редко серьезно, потому что жизнь такая, если не смеяться – не выживешь… Никто никому не верит, люди боятся и ненавидят друг друга. Деньги заменили людям все. Кажется, еще совсем чуть-чуть – и нас вовсе не останется, мы исчезнем и нашу землю беспрепятственно, без войны, без боя, за взятки и “откаты”, займут другие, чужие… Это конец? Батюшка? Надежды нет? Это потому что мы убили этого больного мальчика в матроске?
Батюшка смотрит в сторону, шмыгает носом.
– Апельсиновой корочкой пахнет, – говорит он.
– Это “Герлен”, духи такие, я купила в Шереметьеве, приехала однажды слишком рано, ходила-ходила…
Батюшка поворачивает голову, теперь он смотрит на Рындину сияющими ласковыми глазами, таким взглядом, под которым можно исцелять больных – и руки-ноги бы обратно прирастали, столько нежности в этом взгляде.
– Там такой магазинчик, направо, после газетных ларьков… – продолжает Рындина, но и ее некрасивое, нервное, словно сделанное из одних острых углов лицо милеет и расцветает прямо на глазах.
Батюшка берет ее за руку, целует:
– Дорогая моя, дорогая…
Рындина не знает, что делать со жвачкой во рту – выплюнуть вовсе или запихнуть подальше за щеку.
– Милая, дорогая моя…
Целует колени, ноги.
Рындина несет пургу про дьюти-фри, батюшка принимается раздевать Рындину и набрасывается на нее со всей своей лютой мужской тоской, прикрытой благочестивым браком.
Разговор о судьбах Родины прекращается.
29. Машина с мигалкой едет по городу. За спиной водителя – Шура-гибрид. Прижимает к себе кота, целует. Кот почти бездыханен.
– Счас доктор посмотрит Степу, доктор полечит, Степа выздоровеет, – шепчет бедняга Шура в котовьи ушки.
Охранник Шуры подавляет вздох.
30. Рындина и батюшка лежат рядом. Обоим немножко неловко.
У Рындиной звонит мобильный.
– Где-где? Рядом с моим домом? А откуда вы знаете, где мой дом? Кто вас, вообще… Ладно, ждите, буду через пятнадцать минут.
31. В кондитерской Рындина и парень лет двадцати трех. На столике лежит небольшой квадратный сверточек, обернутый газетой и обклеенный скотчем.
Парень веселый. Один зуб родной, другой золотой, третьего нет… Руки в татуировках. С удовольствием ест большую красивую порцию мороженого, обильно политого шоколадным сиропом.
– Мы Николая Макаровича сильно уважали. Он ведь музей затопленных земель устроил, все сам. Против черных ныряльщиков боролся. А как бороться-то? У меня дед в землячестве затопленных состоял. Тоже все собирал. Он вообще учителем был, дед. Когда вас по телевизору увидал, с Николаем Макаровичем, сразу решил вам эти записи переправить. А сам пошел в Бобровку на похороны, выпил, обратно шел, притомился и замерз… Он за мамкой своей записывал, тоже историю уважал, края наши… Чтобы знали, чтобы не забывать… После деда я и решил вам это отдать, так надежнее. Я билет на автобус до Москвы на восьмое взял, а шестого с пацанами пошли на танцы в Козловку, там эти, с Грибовки, ну мы как начали их метелить… Один возьми да и кердыкнись. Потом уж, в СИЗО, и на зоне тоже, я все в толк взять не мог – ну и на фига я его так? Танцы, блин, положено, чтобы отметелить кого… Да я вообще против него ничего не имел… Танцы, блин… Четыре, блин, года, как этот, а потом по удо… Боялся, пропадут записи-то… Вроде в целости, довез…
– Ты как сам-то дальше жить собираешься? – спрашивает Рындина.
– Да как все. Дома буду. На тракториста выучусь. Женюсь. Сопьюсь. Подохну…
Смеется и встает, берет ветровку. Светловолосый, высокий. Настоящий добрый молодец, богатырь, только без зубов и в татуировках.
– Эх, Москва, Москва… Приехать бы с деньгами, в казино сходить…
32. Машина с мигалкой.
Шура-гибрид держит на коленях труп кота, упакованный в черный пакетик. Шура украдкой глотает слезы. Вытирает ладонью розовые гладкие щеки.
Шура стесняется водителя и охранника.
Охранник молча протягивает ему пачку бумажных платочков.
На своем участке Шура хоронит кота, кладет на могилку его игрушки.
33. Рындина возвращается в квартиру.
Из ванной выходит батюшка, завернутый в полотенце.
Рындина и батюшка смотрят друг на друга.
– Иди, милый, куда-нибудь, – максимально ласково говорит Рындина. – На исповедь, а потом в монастырь…
– Хочешь, я все брошу? – шепчет он. – Поедем туда, где трудно… Будем работать…
Рындина принимается распечатывать сверток, торопливо рвет газету, пытается отлепить старую изоленту…
– Это что? – Батюшка берет у нее из рук сверток, находит ножницы, аккуратно разрезает упаковку.
– Там материалы по затоплению, какие-то записи, записная книжка, дневник, не знаю…
– Как же ты берешь у незнакомых людей неизвестно что? А если там бомба?
– Оставь…
Батюшка и Рындина разворачивают газету. На свет появляется полосатая картонная коробка, футляр для магнитофонной катушки. На коробке надписи:
“Районная конференция” – зачеркнуто,
“Выпускной 74” – зачеркнуто,
“Машина времени” – зачеркнуто,
“Мама 84” – не зачеркнуто, в скобках рядом – 1919.
Рындина осторожно вынимает катушку. Держит в ладонях.
– Яблочник, – говорит Рындина. – У него катушечный магнитофон. Надо к Яблочнику.
Она начинает собираться.
Батюшка останавливает ее:
– Надо сначала череп похоронить. Это важно.
34. Квартира Пирогова.
Тесно от книг и виниловых пластинок.
Тут время словно остановилось – родители Пирогова, типичные шестидесятники, портрет Хемингуэя в свитере на стене, гитара.
Их фотография в молодости – папа с бородой, мама с длинными волосами, а-ля Джоан Баэз. Они совсем не изменились, только стали старые. На столе винегрет и селедка. Водка. Бутылка виски нетронутая. Звучат песни Визбора. Они уже хорошо посидели и выпили. Душевно.
Папа любит огород. Говорит, какие саженцы привезет в будущем году, чтобы посадить в саду у сына в Нью-Джерси.
Пирогов ходит по комнате.
– Мам, у тебя очень много лишних книг. Тут надо как-то их перебрать, место освободить… Вот это, это… А это что? Справочник лекарственных препаратов за семьдесят первый год… Нет, мама, ну это точно надо выбросить. Такими препаратами уже не пользуются, их просто нет в природе. Зачем тогда этот справочник?
Он небрежно бросает книгу на пол.
– Ты что, с ума сошел? – ужасается мама. – Подними книгу быстро.
– Это книга, понимаешь, кни-га?!– подхватывает отец. – Совсем одичал. Нелюдь. Выродок американский…
Без крика, очень спокойно.
– Совки сумасшедшие, – так же спокойно говорит Пирогов. – Да пошли вы… Не приеду больше. И Лизу не привезу.
У Пирогова звонит его замученный мобильный.
– Да? Ну да… Давайте. Еду.
Родители смотрят на него.
– Череп надо закопать, – объясняет он. – Это быстро.
Пирогов выходит.
Родители тревожно переглядываются.
– Он влез в какой-то черный бизнес, – догадывается мама.
– Сама всю жизнь мечтала, чтобы он в Америке устроился, выпихнула, можно сказать, парня с Родины, – корит папа.
– Мало тебя на Родине за длинные волосы в ментовках били, патриот, – шипит в ответ мама.
Заскорузлая ненависть – основа крепкой семьи.
35. Шура-гибрид кладет в рюкзачок ножи и веревки. Выходит по тропиночке за калитку. Смотрит по сторонам.
Впереди у соседней калитки маячит девочка, выбирает камешки покрасивее из кучи гранитной крошки.
Шура подходит к девочке. Смотрит на нее.
На солнце просвечивают ее оттопыренные розовые уши с сережками.
– Ну что? – говорит Шура. – Пошли чинить тарзанку?
– Ой, пошлите!
Шура и девочка идут по замусоренному, умирающему лесу. На усыпанной хвоей дороге еловые корни норовят подставить подножку.
– Когда я был маленький, я верил, что из-под хвои мертвецы вылезают. Так девчонки говорили.
Девочка смеется, не верит.
Шура забирает с дороги правее, по заячьей капусте и мху шагает в заросли сныти, в бурелом, перемешанный с металлоломом.
– Тарзанка там, – поправляет девочка, машет рукой в другую сторону.
– Пошли, ручей покажу, – говорит Шура.
В овраге шумит ручей. Кругом заросли. Девочка радуется воде, брызгается. Шура разводит костер. Разговаривает.
– Я в детстве сюда плакать приходил. Со мной никто дружить не хотел. А я все ждал, что вырасту. Что по-другому все будет. Ты пойми меня правильно, девочка. Я хороший. Честный. Родину люблю. Но кому какая разница, что у меня нежное, верное сердце, если сердце мое находится под пиджаком пятьдесят восьмого размера?
– Нет, а вот моя мама пользуется сенсационной диетой “три минус пять”, – щебечет в ответ девочка.
– У меня тоже мама была, – продолжает Шура. – Мама любила кошек. Умерла. Знаешь отчего? От меня невеста перед свадьбой ушла. И потом еще всем рассказывала, что со мной половая жизнь ненасыщенная.
Девочка хихикает, а Шуре не смешно.
– Мама умерла. Остался Степа. Мамин кот. Единственный друг. Никогда не будет советовать диету. Не спросит про личную жизнь. И ему не нужна протекция, господдержка, госзаказы, ничего ему от меня не надо. И пахнет теплой шерсткой. Мягкий, смешной Степа. Но Степа умер. Стал длинным и твердым, понимаешь, девочка. – Шура достает из рюкзачка ножи и веревки. Девочка обращает внимание на ножи. – Умер от острой сердечной недостаточности. Он был старый. Ему нельзя было нервничать.
Девочка рыпается, пытается бежать, спотыкается о еловое бревно, обдирает коленку…
Да куда тут бежать-то?
– Дяденька, – лопочет девочка, – я же не знала, я же понарошку, я доктором хочу стать, я больше не буду…
Шура печально кивает. Мол, конечно не будешь.
– Дяденька, не убивайте меня, пожалуйста, – серьезно и деловито просит девочка. – Я у мамы одна. На меня вся надежда. Я хочу стать доктором, а еще занимаюсь музыкой, чтобы прославиться и разбогатеть. Тогда моя мама купит себе красивые зубы, и приделает новые сиси, и выйдет замуж за олигарха. И противный папка, который нас бросил, наконец обосрется, гад-сука-пидарас…
– Ты пойми меня правильно, девочка, – качает головой Шура. – Не видать твоей маме новых сись…
36. Немного погодя Шура умывается в ручье, смывает кровь с рук и ботинок.
Смотрит в бледное подмосковное небо над верхушками елок.
На душе у него светло и легко, как никогда.
37. Без всякого тортика трое опять идут по тропинке. Теперь она может быть присыпана снежком или, наоборот, порасти молодой травкой.
На веранде старики собирают огромный пазл со Сталиным.
Рындина берет инициативу в свои руки.
– Вы монстр, Зоя Константиновна, – четко говорит она. – Сами монстр и вырастили монстра. Одной ногой в могиле, а тоже – дресс-код какой-то выдумал. Ему последние бывшие студенты помочь хотят, а он…
За столом с пазлом – смятенье.
– Хулиганье, – шамкает ртом старичок. – Вон отсюда!
– Старик, да ты еще ого-го! – подмигивает Пирогов.
От простого междометия старичок начинает задыхаться и хрипеть.
– Милиция! – орет Зоя Константиновна.
– И вот еще что, милая фрау. – Рындина нацеливает палец на живот старушки. – Не хочется вас расстраивать, но придется. Эти врачи из клиники “Солнышко” – отъявленные негодяи. Нет у вас в животе никакого маленького Тобиасика. Там только мелкие и кусачие волосатые шарики. Сейчас они ка-ак выскочат…