Текст книги "Колокольников –Подколокольный"
Автор книги: Ксения Драгунская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Подавляющая седина.
– Толь, ты чего такой? – спрашиваю я вслед, когда-то я уже спрашивала его вот так же, такими же словами, на бегу, во вгиковском бескрайнем коридоре, очень давно, осенью восемьдесят четвертого.
Он уходит.
Поднимись на крыльцо
– Ой, девочки!... Ой-ой-ой! Дети, не орите! Что делать-то? Ой! Это что же такое творится? Ой-ой-ой! Что же это будет? Ой, кошмар-кошмар, ой, ужас просто, ой-ой-ой!
На краю села стоит отчаявшийся, одинокий, сутулый старый дом, он смотрит на озеро и в поле, и зори восходят над ним, сотни, тысячи зорь, и снега укрывают его, и яблоки зреют в заросшем саду, а на чердаке каждое лето – ласточки.
Ласточки привыкли, что дом и сад принадлежат им, так было много лет подряд, и теперь, когда люди – шуточное ли дело – газонокосилкой орудуют, чтобы открыть высокие деревянные ворота, а потом прокашивают широкую тропу к крыльцу, поднимают оглушительное верещанье.
Люди приходят теперь каждый день, косят, чинят ворота и крыльцо, топят печь, колют и складывают дрова, прочищают колодец, освобождают заколоченные окна, моют, надраивают, красят наличники…
У ласточек переполох, шок, коллапс, катастрофа, паника.
Когда рано утром на машине привозят к воротам женщину с рюкзаком, несут за ней чемодан, провожают к крыльцу, ласточки верещат так, что мешают людям рассказывать женщине про дом, кто да что, да чей дом, да почему не приезжают…
Верещат ласточки, женщина ничего не слышит, не понимает, хлопает глазами, улыбается и благодарит.
Все ушли.
Мглова осталась одна в чужом доме, в далекой деревне, куда ее определила подруга Лиза – отдохнуть и сменить картинку.
Провожатые, встречавшие на станции, говорили, что люди в деревне хорошие – есть, конечно, и такие, что зашибают крепко, но и эти зашибающие тоже с совестью и с душой – и бояться тут некого, тем более что она не просто дачница, а дорогой гость на особом положении.
Дом состоял из застекленной терраски, большой комнаты с печью и чердака, на котором возились птицы.
Мглова разулась и прошлась босиком по пестрым половикам. Потрогала печь – теплая.
Кругом чистота, белая вышитая салфетка на столе, на кровати с железной спинкой – подушки горкой, накрытые кисейной накидкой.
Как в кино. Какой-то фильм старый.
Только в старом фильме не могло быть угловой полочки с иконами, украшенной вышитым полотенцем.
Под иконами – фотографии в общей рамке.
Все было старое и настоящее, особенно понравился деревянный, расписанный масляной краской шкаф.
Рядом с расписным шкафом стеснялся своего уродства «городской» застекленный шкафчик по моде семидесятых годов. Там были книжки. «Картофель. Описание сортов». Рядом с книжками черно-белая фотография в самодельной рамочке – насупившийся молодой человек в военной форме, с ним блондинка в беретке, у нее на коленях кудрявый мальчик смеется.
Там же цветная картонка, детская поделка, аппликация к Восьмому марта и подпись печатными буквами: «Бабушке от Юры».
Мглова села на пружинящую железную кровать, примерилась к подушкам под кисеей и моментально уснула.
Проснулась, потому что постучали.
Вышла на крыльцо. Внизу у ступенек стояли две девочки, маленькая и постарше, и стучали в балясину.
– Здрасьте! – глядя на Мглову во все глаза, сказали девочки и поставили на ступеньки гостинцы. Банку молока. Банку черники. Корзинку.
В корзинке зеленые огурцы, коробка яиц, пирожки в пакете.
– Это откуда же? – изумилась Мглова. – Как вы это дотащили?
– Велели, – серьезно и уклончиво ответила младшая.
Мглова села на ступеньки. Она очень давно не видела маленьких девочек вблизи и теперь с удовольствием разглядывала. Младшая, лет семи, при золотых сережках, похожа на кормленого щеночка, всеобщего любимца и баловня, с тугим, обтянутым розовой майкой пузиком. Старшая, десятилетняя, с задумчивыми темными глазами и смуглыми высокими скулами, обещала в ближайшие годы стать настоящей красавицей.
Девочки пахли лисичками.
– У нас зато ваши потомки живут, – сказала младшая. – Фуня и Мявля. Они вашей Рыжуни прапрапрапрапрапрапра…
– Рыжуня с этого двора, а не еёшная, – поправила старшая. – Она первый раз приехала, она дачница.
– Не дачница, а учительница по английскому, – похвасталась младшая, что уже знает такую важную новость, и со щенячьим подхалимством погладила Мглову по ноге.
Когда дети ушли, она еще долго сидела на ступеньках. Отсюда был виден идущий вниз луг и озеро, и это было очень хорошо.
Ласточки угомонились, посоветовавшись.
Не улетать же, в самом деле, на новое место. Ладно, потерпим эту тетю. Вроде она ничего, а? К тому же кота рядом с ней не наблюдается. Потерпим, осталось всего ничего, скоро уже в дорогу…
Мглова спустилась с крыльца и обошла дом. Старые бревна смотрелись, как коричневый бархат, и кружевом лежали на бархате белые резные наличники.
Бархат и кружева.
Мглова представила себе, как долго этот дом жил один, каждую весну надеясь и каждую осень отчаиваясь, и погладила старые бревна, как человек, который понимает.
Сад населяли яблони, смородина и крыжовник, а за забором с трех сторон были непролазные заросли ирги и лесной малины. Действительно, чего тут бояться? Не пройдет лихой человек. Не пропустят храбрая малина и верная ирга.
Спустилась лугом к озеру, останавливалась, разглядывая встречных лягушат, и пыталась вспомнить названия трав и цветов, как вспоминаешь в детстве имена тех, с кем дружил прошлым летом. Подорожник, пижма, крапива, ромашка, татарник, тимофеевка…
И все. Стыдно. Просто стыдно, честное слово…
Стыдно унывать и гневаться, когда кругом ласточки и малина, лягушата, девочки с гостинцами и разговорами про Фуню и Мявлю...
Какой-то великан водил пальцем по песку у воды, рисовал размашисто волнистую линию, и на берегу чередой шли бухты. У каждой бухты был свой флажок на деревянном шесте, и там, где в озеро впадала река, тоже надувался на легком ветру пестрый, в заплатках флаг.
Тут жили люди, которым нравилось жить.
Это правда, что ли? Бархатный дом, сад, луг, озеро, тишина и простор?
Это со мной?
Не верилось.
Мглова очень давно не ходила босая по траве, не видела лягушат, девочек, озера и реки. Ничего она не видела, кроме плешивой головы зануды профессора. Вспоминать о нем сейчас было смешно.
Ошеломленная красотой и волей божьего мира, которую так долго и плотно заслоняли тяжелые города и глупые печали, Мглова вернулась на крыльцо, сидела на ступеньках и ела один за другим хрусткие, сладкие огурцы.
Там на углу «Макдоналдс»
Мама, мне больно глотать.
Сделай что-нибудь, мама.
Дай молока с медом.
Ни водка не глотается, ни мороженое.
У меня в затылке чей-то кулак, в кулаке насекомое, оно пищит ультразвуком все время, днем и ночью. Ультразвук режет мои мозги ломтиками, как имбирь.
Мама, мне больно глотать все это. Я не могу говорить. Если я что-то скажу – переврут, вывернут наизнанку, я опять стану виноват и неправ.
Буду молчать.
Вернулась из Хорватии Маруся с детьми – загорелые, пахнут морем.
Несколько дней пробыли вместе. Потом она осторожно предложила ему лечь в клинику неврозов. Там хорошо, там йога и гомеопатия.
Ну какая клиника неврозов? Пройдет. Сам справлюсь прекрасно.
Ты не видишь себя со стороны.
Приезжал Олег Вениаминович, тоже убеждал пойти полечиться. «Настоящий художник должен хоть раз в жизни попасть в дурдом!» Как будто уговаривал попробовать экзотическое блюдо или заняться экстремальным видом спорта. Смотрел, однако, настороженно. Дети уехали с ним на дачу.
Дамир, игравший в фильме Юру, шпанистый и необычайно одаренный парень из уральской глуши, пообещал разобраться с уничтожителями материала. «Только не это», – просил Толя. Дня через три промелькнули сообщения – избит режиссер К., давний Толин недоброжелатель, «автор авторского кино» (как он сам себя позиционировал), тягомотных фильмов, где обязательно крупным планом резали на куски, кишки выпускали, сжигали живьем. Не фильмы, а месть человечеству. Завистливый и злорадный, как баба, бедняга все надеялся перещеголять Тарантино, но выходило топорно и тупо. Он работал в соседней монтажной. «Дамир, ты идиот!» – сказал по телефону Толя.
«Не при делах я, Тольвадимыч, – клялся дебютант. – Обидно прямо. Разве ж я б так этого гондона отхреначил? Да он костей бы не собрал…»
Через два дня нестерпимо соскучился по сыновьям. Взялся за мобильный и не нашел их телефонов в списке. Разбирался, рылся, жал на пупки, нацепил очки…
– Маруся! Дай свой моб… Хренота какая-то…
Маруся подошла и осторожно погладила его по голове:
– Главное, не волнуйся. Понимаешь… Ты в таком состоянии, что они просто ошарашены… Это на них очень вредно влияет. Я сказала им, что ты уехал на несколько месяцев очень далеко.
– Зачем? – не сразу произнес Толя, и это слово застряло в его голове, просочилось в сжатый затылок и билось там. – Зачем? – громче и громче повторял он и никак не мог перестать.
– Потому что детям вредно общаться с человеком в состоянии тяжелой депрессии! – закричала Маруся. – Им нельзя видеть отца в таком состоянии. Да на тебя смотреть страшно. Ты себя со стороны не видишь. Ты же сам с собой разговариваешь, тебя на улицу опасно отпускать… Городской сумасшедший…
Толя смотрел на кричащую Марусю и чувствовал физически, что между ним и безоглядно любимой женой встает мутное поганое стекло, искажающее ее лицо, оно казалось тупым и отвратительным, как у чужой тетки, у смотрительницы турникетов в метро, сдавшей однажды их с Юрой в станционную ментовку за длинные волосы и вышитые штаны. Поганое стекло становится прочнее и прочнее с каждым мигом, его надо разбить, просто разбить, и там, за стеклом, будет прежняя родная Маруся, поедем к детям, надо только стекло разбить, немедленно, тотчас же, вот этой вот старинной толстой скалкой с резными ручками, ее подарил Олег Вениаминович…
Очнулся, когда осколки посуды брызнули во все стороны. Было тихо. В переулке, в чьей-то машине играли безмятежные песни шестидесятых – «Где-то на белом свете…» Маруся на корточках вжалась в угол, заслоняясь расписной декоративной доской, тоже подарком друзей-художников. На толстой доске в стиле «детский наив – базарный примитив» ярко намалеваны все они: мама, папа, двое детей за столом и рыжий пес рядом.
Потом она молча подметала пол, а Толя стоял перед ней на коленях и смотрел, как, закончив убирать разбитую посуду, она поправляет макияж и собирается уезжать к родителям. Просил прощения, соглашался, что болен, что это чудовищный срыв, которого он не простит себе никогда, и умолял, чтобы это осталось между ними, чтобы никто никогда об этом не узнал, даже самые близкие…
– Серьезно тебе говорю: или ложишься в «Соловьевку», или живи как хочешь.
Ушла.
Так и остался стоять на коленях. Долго.
Зазвонил городской телефон.
– Дружище, да ты в тюрягу захотел, что ли? – деловито спросил тесть.
– Настоящему художнику это не помешает, – согласился Толя. – Идите вы на ухо, Олег Вениаминович.
Теперь он жил так: с утра выходил на улицу, отправлялся пешком в далекие концы, гулял по кладбищам, заглядывал в мутные пивняки у застав. На кладбищах, вот где было хорошо. Полюбил бродить по аллеям, читать имена за оградками, покупал цветы и клал на заброшенные могилы, зажигал свечки, кормил птиц…
Рогожское старообрядческое, Калитниковское, Миусское, Введенское, Пятницкое… На кладбищах – хорошо. Был у своих на Ваганьково, служил панихиду. Дважды случайно попадал на похороны знакомых. Почему-то казалось, что, встретившись на кладбище, хороня общих друзей, люди должны мириться и прощать друг друга. Но нет, и перед лицом неминуемой смерти люди продолжали ненавидеть, соперничать, злиться… Смотрели неприязненно. Один малый бросился обниматься и тут же прошептал на ухо, что Толя должен срочно вступить в комитет каких-то сорока четырех, чтобы подписать письмо каких-то двадцати восьми…
Было лето, но на похоронах знакомых ему становилось холодно, и, вспоминая, скольких уже похоронил, начав с Юры, думал, что хоронить друзей всегда очень холодно, каким бы теплым ни было лето…
Машина так и оставалась на студийной парковке.
Гулял по Москве…
Было больно глотать, как в детстве, во время зимней долгой болезни. Тогда он перестал есть, только пил крепчайший черный чай.
Мама, мне больно глотать.
Сделай что-нибудь, мама.
Дай молока с медом.
Ни водка не глотается, ни мороженое.
Сретенка…
Серафим Полуэкту голодному притащил семафор – кушай, приятель.
Собаки пришли, говорят – пора сыроегой кормить папуасов.
В юности мы пытались так запомнить названия и порядок Сретенских переулков.
Вырос тут. Ездил в институт от метро «Колхозная». Тут снимал кино про молодость и про Москву.
У меня болит горло.
У меня болит город.
Где-то потерял или оставил плащ с бумажником и мобильным в кармане… Фиг с ним, с плащом, он стал неудобен, висел теперь, как на гвозде… Хорошо, ключи от квартиры привык держать в джинсах, цепочка карабином прикреплена к петельке…
Боясь тишины, от которой еще злее пищало ультразвуком насекомое в затылке, от уха до уха, вошел в квартиру, рылся в шкафу. Попалась на глаза стройотрядская штормовка, старая, из прошлой жизни, мала давным-давно, ее все порывалась выбросить Маруся.
Прикинул – в самый раз. Положил во внутренний карман паспорт.
Допоздна сидел в круглосуточном «Макдоналдсе» на углу, забирался в дальний угол, пил отвратительный кофе, слушал, что говорят вокруг.
– У нас в отделении вообще ночь была кошмарная… Три человека умерло…
– Да ладно! Старенькие, что ли?
– Нет, просто смена такая дежурила…
– Прикинь, у меня мать второй человек в комитете по культуре Ленобласти. И бабушка бывшая учительница. Прикинь, какое у меня всю неделю воздержание и послушание? А на выходных в Москву езжу отрываться. В субботу так перепилась, к девке одной целоваться полезла. У нее ляжки красивые. У меня хоть и длинные ноги, но макаронины, а у нее длинные и ляжки такие прямо литые вот, если обтянуться… Целоваться полезла от зависти чисто, чтобы вот в морду ей не дать, от зависти тоже…
– Ну ты уж давай как-то… Как-то уж в руках-то себя держи…
– Ты меня любишь?
– Ну заманала, блин…
– У каждого человека есть колдун жизни. Кроме Бога, который общий, один на всех, у каждого человека есть такой личный колдун, но человек не знает, кто это. Может, это старый дед, а может, бабочка, а может, он вообще на дереве живет… И человек не знает, что любит его колдун, как к нему подлизаться, чтобы жизнь шла хорошо, и поэтому человек не может понять, как жить, и живет плохо... Только в старости некоторые успевают догадаться, кто это, или колдун сам придет, или даст знак, кто он…
– It’s my first time in Moscow. I thought it’s scary, but it’s o’kay – a lot of «Natashas» and not expensive.
– Почему молодежь из малых городов уезжает, из поселков? Да не потому, что работы нет. А потому, что достало, что все тебя знают, что кругом родня, не спрятаться, под каждым, блин, кустом крестная или двоюродная тетка. Тут спираль пойдешь ставить, выйдешь из амбулатории, а тебе каждый встречный уже, блин, лыбится: «С обновочкой!» Нет, я за большой город зубами держаться буду… Хоть как, хоть где, хоть кем, но сама по себе…
В оставленной кем-то газете увидел большую фотографию священника, в пространном интервью объясняющего, как следует жить.
Это был однокашник, парнишка с параллельного курса, хрупкий, похожий на девушку и впечатлительный – когда его не выбрали в комсомольское бюро факультета, он огорчился до слез…
Однажды очнулся, потому что трясли за плечо. Уснул в «Макдоналдсе» и продремал в своем углу до рассвета. Полицейские стояли над ним и спрашивали паспорт. Достал из внутреннего кармана штормовки. Смолоду недолюбливал стражей порядка – натерпелся от них в юности. Но эти двое удивили.
– Не бережете вы себя, Анатолий Вадимович, – возвращая документ, укорил один.
– Шли бы лучше домой, – посоветовал другой. – Рядом ведь. Давайте проводим?
Отказался.
– Обязательно идите домой, – строго сказали на прощание. – Обещаете?
Кивнул.
Полицейские ушли.
«Обещал» не значит «женился», – вспомнил любимую поговорку знакомого протоиерея, однокашника, но не того, что грустил от неизбранности в комсомольское начальство, а другого.
Из орденоносной кузницы кинематографических кадров вышло много священнослужителей.
«Милиционеры (Толя называл их по старинке) вежливые, потому что я старый. В сыновья мне годятся, вот и вежливые. А раньше я ментам в сыновья годился, они и норовили “учить” по-всякому. Старый я стал…» – думал Толя.
Запихивал паспорт обратно в карман. Что-то мешало. Запихивал – мешало, запихивал – мешало… Пошерудил в кармане и вынул сложенный вчетверо вскрытый конверт. Конверт был пуст, без письма, на конверте печати и адреса – получателя, отправителя. Марки почты СССР. Портрет академика советского какого-то…
Такой вот конверт. Толя разглядел печати и надписи. Погладил конверт, как живое. Взял обеими руками, как сокровище, и поцеловал там, где адрес отправителя.
Стало понятно, что делать дальше.
Браслетик и блокнотик
Когда передали по «Эху»…
(На Яндексе, кстати, тоже было написано.)
Когда сообщили в новостях, что после тяжелой и продолжительной болезни в Москве скончался всеобщий любимец народный артист П., Лиза Дикаревич чуть замедлила бег своей активной, общественно значимой жизни, села у окошка и стала нарочно вспоминать все самое горькое, обидное и плохое, что было связано у нее с покойным. Чтобы не так жалко было, что он умер. Но ничего плохого вспомнить не могла. Ничего плохого и не было, было только хорошее, почему-то перво-наперво вспоминалось, что народный артист П. любил класть ей на плечо свою красивую крупную голову с высоким лбом и сидеть так, молча и подолгу. Или что он любил хлеб, и она приноровилась печь для него серенький с семечками в хлебопечке. Или как она накрыла стол, наготовила всего, чтобы покормить его ужином, а он все смотрел на нее, ничего не ел и потом сказал: «Не пил бы, не ел, только на тебя бы и глядел».
Плохо было остаться за столом одной и смотреть в компот, и еще однажды.
Когда Лиза вышла из лечебницы, располневшая и спокойная, она случайно встретила знакомую актрису, скуластенькую бабенку с хрипловатым голосом. Бабенкино амплуа было «ничего не подозревающая мать/сестра криминального авторитета из народа». Из сериала в сериал кочует этот нетленный образ, а с ним и немеркнущий душераздирающий эпизод прихода храбрых оперативников в милый домик с белыми занавесочками, где в окружении кур и поросят честная труженица в трениках и бейсболке (вариант – халате и косынке), но железно с полотенцем в руке, хлопает глазами: «Вася мой? Да он всю жизнь с ребятами, спортом занимается, я его одна растила-поднимала, спасибо, не забывает, вот тилявизер новый подарил, золотой парень… А что с ним? Делов натворил?»
И садится, прижимая к скорбным губам полотенце.
– Очухалась, дурында? – озорно улыбнулась бабенка и принялась с удовольствием разъяснять, что народный артист П. – весьма продувной хитрый старый хрен, не озабоченный ничем, кроме благополучия своей семьи, но падкий на все, что бодрит, омолаживает и способствует, особенно если это бодрящее и омолаживающее – бесплатно. Знаем, плавали… Любитель по…ться на халяву – бабенка именно так и сказала.
А тут ты подвернулась, глазастая, молодая, ласковая… Да у него раз в полгода новая…
Она говорила вдохновенно, как увлеченный педагог, читающий любимый предмет.
Лиза понимала, что надо повернуться и уйти, но вместо этого промямлила:
– Нет, ну он же… Это не так… Мы же… Он мне так доверял… Детские фотографии показывал…
– С собакой, что ли? – весело спросила бабенка. – Или в Нахимовском училище?
Лиза молча смотрела в ее круглое, слишком здорового цвета лицо – то ли в солярии пересидела, то ли красненьким увлекается, – а бабенка полюбопытствовала:
– Кстати, а он тебе что-нибудь подарил?
«Браслет деревянный, с узором резным, и блокнотик очень красивый, ну, в смысле, кроме цветов», – чуть было не сказала бедная Лиза, но повернулась и пошла прочь – испугалась, что красноликая профессиональная сеструха вора в законе тотчас же, задорно хохоча, предъявит такой же браслет и блокнотик.
Через три дня Лиза уехала на ферму.
Вот это было плохое, и еще когда глядела в свой компот после явления жены народного артиста П., ромашки из гербария, а кроме этого – одно сплошное хорошее. Теперь Лиза искала в своем сердце боль, обиду или даже любовь – и не находила.
Но на отпевание решила все-таки съездить.
День был дождливый, на старом кладбище в центре Москвы пахло, как за городом. Возле большой двухэтажной церкви охранники вяло отгоняли нескольких дохленьких папарацци. В храме уже началось отпевание. Заказав заупокойный сорокоуст, Лиза встала справа и принялась разглядывать собравшихся.
Народу много, и все больше дамы, нарядные блондинки в черном, пожилые напудренные актрисы, похожие на больших ночных бабочек. Пахло цветами и ладаном. У гроба старушка с трясущейся головой – жена, лысый господин в очках – старший сын и привядшая женщина в монашеском одеянии, дочь Ариша, логопед-бессребреник.
В храм входили люди и теснили Лизу вглубь.
О, эти похороны художественной интеллигенции, особенно тех ее представителей, что до конца своих дней на виду!.. У гроба искренне горюют родня и близкие, дальше честно грустят «другие друзья», а уж начиная с третьего ряда, на задах, идет оживленное гур-гур похоронных тусовщиков, завсегдатаев – у кого что нового, кто где запустился, кто с кем, я тебя ищу, надо поговорить, слушай, тут намазывается такое дело, ты на поминки остаешься? Перетрем! У меня нет твоего номера… Похороны – это тоже тусовка, общественная жизнь, без которой сейчас никуда.
Но на этом отпевании было чинно и тихо. Напротив Лизы, с другой стороны гроба, виднелся кто-то высокий и очень худой, с отросшими седыми волосами, в задрипанной линялой куртке, похожей на рабочую одежду. Это еще кто? Лиза посмотрела попристальней. Человек почувствовал ее взгляд и встретился с ней глазами.
– Нет! – громко сказала Лиза, потому что узнала Толю Четвертова, но не поверила, что он может выглядеть так.
Читающий молитвы батюшка взглянул на нее поверх очков.
Толя попятился, пытаясь стать незаметным за чужими спинами, и начал торопливо пропихиваться к выходу.
– Нет! – крикнула Лиза, убеждая его подождать, и даже погрозила уходящему Толе пальцем. На нее зашикали. Она тоже стала пропихиваться в направлении выхода.
Выйдя на волю, увидела, что он быстро уходит по дождливой аллее в глубину кладбища.
– Толя! – позвала она.
Он ускорил шаг. Она побежала по лужам, подхватив длинную юбку.
Он свернул в боковую аллею, слился с черными мокрыми стволами, серыми оградами и крестами…
Лиза быстро устала бежать и села на огромный пень старого дерева на углу аллеи. Напротив была заброшенная могила, имя стерлось на плите, но лежал пластмассовый синий кораблик, старая детская игрушка.
Сдавило сердце. Первый раз в жизни не поняла, а ощутила, что дело к занавесу, большая часть жизни прожита… Человек, ненароком переломивший ее судьбу через колено, лежит в гробу, сожранный раком, усохший, хуже Ленина в мавзолее, и не на кого обижаться, никому ничего не предъявишь, не окликнешь уже никого…
А зачем все это и почему именно с ней и именно так – и спросить не у кого…
Приказала себе не расклеиваться. Еще раз приказала. Позвонила водителю Ярославу. Потом еще одному знакомцу. Знакомец был рад удружить, и уже минут через сорок во дворе здания администрации под присмотром замдиректора кладбища и двоих полицейских Лизе предъявили отловленных кладбищенских забулдыг, бомжей и пьяниц. Ей всегда было тяжело видеть бомжей. Они похожи на собак, а собакам Лиза сочувствовала. Собака умнейшее, ближайшее человеку существо и достойна приличной участи. Почему люди довели себя до состояния и положения бездомных собак – вопрос сложный, хоть диссер пиши. Не родились же они такими. При виде бомжей Лиза заставляла себя не думать, что когда-то и они плясали на елочном карнавале в детском саду, нежные, как котята.
Пути-перепутья…
Толи среди забулдыг не было.
– Мы порядок обеспечиваем, в целом по территории, дак они все равно пролазят, – с сильным украинским говором пожаловалась замдиректора, похожая на актрису Розанову.
– Найдется ваш мужчина, – простодушно утешил полицейский. – Побомжует и на карачках приползет. Если успеет, – хохотнул весело.
Когда садилась в машину (водитель Ярослав открыл дверцу, держа над Лизой большой черный зонт), в кладбищенском храме грустно зазвонили и Лиза обернулась. Из храма вынесли гроб с телом ее давнего любимого и горького обидчика, положили на каталку и покатили вглубь кладбища. Черные блондинки ковыляли по лужам за гробом.
– Умирать надо в молодости, – запоздало сообразила Лиза.
И только по дороге домой поняла, что с народным артистом П. так и не простилась.
Латгальских Партизан, 58
Пока Лиза снаряжала погоню и облаву, Толя спокойно прошел кладбище насквозь и через пролом в бетонной стене выбрался на травяной откос. Внизу шла железная дорога, и это было правильно. Поезд!
Когда Толя нашел в кармане старый конверт, он был готов отправиться по обратному адресу тотчас же, но в пустом «Макдоналдсе» хорошо слышалось радио – в утренних, первых новостях передали, что умер народный артист П., и Толя решил проститься со стариком. Народный артист П. снимался у Толи дважды. Потрясающий актер и хороший дядька, обсиженный большой дружной семьей и смертельно одинокий. Православный Толя уважал народного артиста П. за стойкий, непоколебимый атеизм: старик, некрещеный, родившийся в конце тридцатых, не стал перестраиваться, не побежал в храм, когда туда дружным галопом побежали все, словно храм заменял теперь родной местком или партийные бдения.
То, что П. отпели по чину, Толю порадовало – должно быть, старика, уже смертельно больного, крестила и приобщала дочь, принявшая постриг.
Лиза – вот неожиданность. Не знал, что она была знакома с П.
Прости, Лиза, что я от тебя убежал. Фильма не будет. Можешь забрать меня в рабство, пустить на колбасу, или давай меня убьют твои молодцы, но сперва я отправлюсь по обратному адресу, что на старом конверте…
В студенчестве летом ездили от института в Норильск, называлось «стройотряд», но на самом деле чисто заработки, шабашка, калым…
Не всех брали. Два месяца на стройке в Заполярье, и можно некоторое время безбедно жить в Москве, матери не надо подрабатывать вязаньем и тортами. Расставались с Юрой на два месяца и писали друг другу письма из Норильска на Псковщину. Летом Юра ездил к бабушке в деревню – помочь по хозяйству, а еще ставил с детьми уличные спектакли. Толя ждал его писем, конвертов, на которых Юра непременно что-нибудь пририсовывал, а от деревенских историй и персонажей в Юриных письмах веяло древностью и сказкой.
Надо ехать туда. Не знал, как добраться, не знал, кого встретит там, что скажет, но чувствовал, что туда ему непременно надо, хоть и не понимал зачем.
Домой не хотелось. Зашел в интернет-кафе, смотрел карту Псковской области, вычислял, как добраться до райцентра. Хорошо, что Юрка не ленился писать адрес полностью и разборчивыми буквами.
Юрка, Юрка…
Спасающийся от собаки дворовый котище с разбегу плюхается на капот Толиной машины, срабатывает сигнализация, охранное агентство звонит Толе, он недоступен, агентство звонит Марусе, она в панике, Толя недоступен, в московской квартире – никого.
Тем временем эвакуатор привозит машину на дачу...
Теперь Маруся, ее мама, искатель чужих приключений Олег Вениаминович, дети и даже пес смотрели на запылившуюся бэху, словно надеясь, что она скажет им, где Толя.
А Толя лежал на верхней боковой полке в плацкартном вагоне медленного пассажирского поезда. Было почти хорошо. Насекомое внутри головы почти не беспокоило. Пахло колбасой и пивом.
То и дело где-то разражалась разбойничьим хохотом молодая компания. Плакал младенец. Играли на гитаре. Мяукала кошка в переноске. И колеса неторопливо, но твердо приговаривали:
– Надо туда. Надо туда. Надо туда…
Перед снегом – голос на том берегу
У Лизы Дикаревич было уникальное, авторское ноу-хау по психологической разгрузке.
Она ездила плакать.
Без охраны и без водителя, сама за рулем, выбиралась за Малое московское кольцо, вырывалась на волю, где мало машин, включала старую, полюбившуюся с юности музыку, беспрепятственно неслась вперед и плакала, плакала, плакала…
«О том, что лето миновало, что жизнь тревожна и светла…»
Иногда тихо, иногда выла истошно, иногда навзрыд, для чего приходилось останавливаться, тулиться у обочин, съезжать на развилки, в тупички под бодрые новенькие указатели, за которыми пять метров асфальта и непролазная колея в никуда.
Назавтра после похорон народного артиста П. и исчезновения Толи весь день собирался дождь. Собирался, чесал в затылке, раздумывал – идти, не идти?
Лиза отложила дела, потому что пора пришла, и отправилась грустить. Погрустив как следует, всласть, на обратной дороге Лиза купила у «собирателей» три литра черники и ведерко лисичек, вздохнула, что лето уже на излете, и, чтобы окончательно утешиться и побаловать себя, сделала нечто из ряда вон выходящее – закупилась в придорожном «Макдоналдсе» гамбургерами и большой кока-колой. Влилась в кольцевую. Предстояло проехать несколько километров от федеральной магистрали, куда ездила грустить, до дороги, ведущей в ее терем на берегу Москвы-реки.
Дождь, весь день собиравшийся, как копуша-разгильдяй, наконец собрался и решил не мелочиться. Потемнело. Моментально скопилась пробка. Лиза включила Гилмора, On an Island, и стала думать, что все не так плохо. Скоро поедем с Елисеем в Альпы. До отъезда надо будет найти Толю, даже если придется подключить для этого всяких «знакомцев»…
А что, кстати, думает Толина жена? Где-то был ведь и ее телефон…
Хорошая пробка, на совесть. Можно есть гамбургеры и картошку фри и пить колу… Машина – домик на колесиках, сидишь себе в тепле под проливным дождем, музыку слушаешь, ешь картошечку…
Показав, что он не лыком шит, или опять передумав, дождь угомонился, но пробка стояла.
Ни с места. Будем разглядывать соседей. Посмотрим направо. Мамочки! Что за цвет! Как можно покупать машину такого цвета?! Это же не панталоны, не пижамка, не рейтузы с начесом, это машина, она по улицам ездит, ее люди видят... Или вы уже машину с нижним бельем путаете?
А мягких игрушек-то у заднего стекла... целый магазин.
Тут и бегемот, и лиловая макака с зелеными пятками, и заинька клыкастый, и миловидная крыска, и мерзкое чудище из детской передачи, и ежик с морковкой в лапках, и пушистый крокодил...
Разноцветное зверье толпится у заднего стекла, дрыхнет вповалку, заслоняя обзор...