Текст книги "Колокольников –Подколокольный"
Автор книги: Ксения Драгунская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Из-за съемок Лиза часто пропускала школу, а если и приходила, то всегда спала на задней парте: уставала на съемках. Мы учились в одном классе с Лизой и любили ее за то, что она никогда не воображала, вот, мол, артистка там, все такое. Никакая не артистка, а просто замотанная бледненькая московская девочка. Лиза получала деньги, и Зоя Абрамовна имела возможность покупать у спекулянтов модные кофточки и арабские духи. Французские даже. Когда Лиза плакала, что устала и не хочет сниматься в следующем фильме, Зоя Абрамовна всегда ее уговаривала, а то могла и припугнуть, что отдаст в интернат. Лиза окончила Щукинское училище, и тут выяснилось, что детская непосредственность иссякла, а дарования особого и не было, она скромно служила в неприметном театрике, пока в начале нулевых не снялась в очередном сериале про храбрых чекистов.
Там она снималась с самим знаменитым народным артистом П. – он играл пожилого, опытного чекиста, а она молодую девушку, этакого подмастерья. Сериал был длинный, серий сорок или шестьдесят, и Лиза с народным артистом до того доснимались, что последние месяц-полтора съемок ходили, взявшись за руки, целовались украдкой и договорились жить вместе. Артист П. сказал, что все легко уладить: жена верный, старый друг, чувства давно изжиты, дети взрослые, преград нет, впереди счастье. После съемок они собрались слетать отдохнуть на Мальту, даже билеты купили уже.
И вот однажды, когда Лиза и артист П. перекусывали рядышком в обеденный перерыв, к их столику в уютном закутке подошла маленькая женщина, похожая на ромашку, превратившуюся в гербарий.
– Володя, – устало и хмуро сказала она, не обращая внимания на Лизу. – Ты на календарь-то смотришь? Завтра у Ариши день рождения, мы же с тобой договаривались: ну месяцок, сорок дней я тебе всегда разрешаю, потому что все понятно, тебе необходимо, но ты тоже…
Лиза знала, что у народного артиста П. есть богомольная дочь Ариша, логопед, врачующая картавых детишек безвозмездно, но живущая в арендованной трехкомнатной квартире, которую оплачивает отец, снимаясь в любой ахинее.
И народный артист П., такой большой, красивый и мужественный, завозился за столиком, засучил ногами, засопел, закряхтел... Как ежик.
– Давай, Володя, – хмуро сказала сушеная ромашка. – Иначе я все расскажу Арише, ты же не хочешь, чтобы ее касалась эта грязь? – При слове «грязь» она кивнула на Лизу, не глядя на нее.
– Нет-нет! – испуганно воскликнул народный артист П., встал и ушел со своей ромашкой.
А Лиза осталась сидеть за столиком и смотреть в компот. Потом собралась и вышла на улицу. Ей казалось, что все это недоразумение, которое сейчас прояснится, сейчас позвонит народный артист П., скажет, что все хорошо, назначит свидание и они будут смеяться и шептаться, собираться в путешествие и мечтать, как заживут вместе.
Лиза ходила по улицам. Звонили ассистенты с картины, чтобы удивляться, куда она девалась. Лиза отклоняла вызовы. А дома, едва вошла в свою комнату, первым делом попался на глаза билет на Мальту.
– Мама! – крикнула Лиза.
Не потому, что звала Зою Абрамовну, а от боли.
На крик, однако, прибежала Зоя Абрамовна, и расплакалась Лиза на груди у нее, и рассказала свою заветную тайну про народного артиста. Зоя Абрамовна обняла дочь и стала баюкать, как маленькую, а сама ощущала подъем и воодушевление – «Ой, как интересно!» Личная жизнь Зои Абрамовны последнее время не отличалась разнообразием. Ничем вообще не отличалась. Поэтому она живо интересовалась чужой личной жизнью.
А тут родная дочь и народный артист П.
Подумать только!
Зоя Абрамовна созвала военный совет. Стая московских полу/недо/светских куриц слетелась к ним на кухню. Курицы волновались, гомонили, курили и задавали Лизе много вопросов. От этих вопросов у Лизы встал острый ком между горлом и грудью, и она ушла в свою комнату, с балкона смотрела на выгоревшие московские крыши и скребла ногтями там, где стоял ком, чтобы он рассосался, девался куда-нибудь... В дверь комнаты панически постучали. Лиза вежливо ответила, что все хорошо, просто ей надо побыть одной, и осталась стоять на балконе дальше. Рассвело. Лиза обнаружила себя все так же глядящей на московские крыши и скребущей кожу между горлом и грудью – на блузке и под ногтями была кровь.
Тогда Лиза собрала рюкзачок с бельем, паспорт и полис обязательного медицинского страхования и ранним утром постучалась в ворота психоневрологической клиники.
Сериал переделывали прямо на ходу, на коленке. Пришлось как-то так подстроить, повернуть, что героиня Лизы якобы получила новое назначение и умчалась в далекий регион. Сценаристы чертыхались, продюсеры матерились, и больше сниматься в сериалы Лизу не приглашали.
Из клиники Лиза вернулась через два месяца, заметно пополневшая и очень спокойная, и тут же уехала в деревню, где ее знакомые, тоже бывшие актеры, купили приколу ради животноводческую ферму. Там Лиза была простой разнорабочей, городской неумехой и безручью, на нее покрикивал управляющий Арсен Гамлетыч, однако степ бай степ, постепенно, она не только здорово приучилась к фермерскому труду, но и наловчилась лучше всех в округе закалывать телят и бычков. Да что там в округе! Во всей губернии и соседних! Мужиков деревенских перещеголяла в этом редком умении. Она ездила по дворам, где еще держали скотину, и хозяева, что помнили ее по сериалу про чекистов, после процедуры с бычками и телятами просили разрешения с ней сфотографироваться. Крестьянские корни Лизы взыграли не на шутку, далекие предки-молочники с Могилевщины явно покровительствовали. Хозяйственные навыки Лиза схватывала на лету, при этом прекрасно владела компьютером и могла, если надо, «не выражаться» сколько угодно долго не напрягаясь. Через год Арсену Гамлетычу пришлось уступить ей место управляющего фермой. А еще через полгода молодую, видную и умеющую «не выражаться» пригласили в областную администрацию и предложили возглавить объединение из умирающих колхозов. Она будет главой, лицом хозяйства, а специалистов подгонят. Получилось. Хозяйство пошло в гору. Лиза заочно выучилась на экономиста. Словом, теперь, пятнадцать лет спустя, Лиза Дикаревич – воротила отечественной мясо-молочной промышленности, генеральный директор крупного агрохолдинга, владелица торговых марок «Здорово, корова!» и «Лизаветин двор», депутат областной думы, и строгий Арсен Гамлетыч приезжает поздравлять ее с государственными и православными праздниками, привозит цветы, вкуснейшие коньяки и подарочки вроде авторских серебряных украшений.
Но Лиза по-прежнему ни капельки не развоображалась и охотно привечает старых школьных друзей. Она еще больше раздобрела, подсела на все русское, живет в ближайшем Подмосковье в тереме а-ля русский модерн с личным выходом к Москве-реке. При ней Зоя Абрамовна со своим другом и целая орда прислуги со всего бывшего СССР. Лет семь или восемь назад, уже слегка после сорока, Лиза, никого не спрашивая и никому ничего не говоря, молча и самостоятельно родила себе очаровательного Елисея.
Вот такая Лиза.
Так что – к Дикаревичам, мой бедный друг, мой названый брат, богатырь-давалка и мученик матриархата Обернисьев. На Прощеное воскресенье – к Дикаревичам!
В конце февраля так потеплело, что столики из кафе наружу выставили, а за городом люди вовсю выпивали в своих садиках.
Всю Масленицу жарили шашлыки.
Поедем прямо вот не поздно, часов в двенадцать.
Но с утра в Прощеное воскресенье все громко каялись в Фейсбуке. Это удобно и приятно, каешься себе где-то в уголке, но как бы и на миру, ни к кому не обращаясь конкретно, простите, мол, люди добрые, но есть вероятность, что твои покаянные вопли увидит «кто надо». Всю бы жизнь так каяться. И писать покаянные воззвания, и читать их – одно удовольствие. Нет, правда, красота. В Прощеное воскресенье людей от Фейсбука просто за уши не оттащишь.
Так что мы с Обернисьевым подзадержались и прибыли уже во второй половине дня, въехали в резные, разукрашенные, как на картинке Билибина, но радиоуправляемые ворота. Во дворе, улыбаясь, ходят три чудесные пушистые дворняги. Лиза в шали с кисточками, волосы замысловато уложены косами на голове – Русь-матушка собственной персоной, одно слово.
Мальчик Елисей в костюме индейца резвится под присмотром «дядьки» – красавца Миши, Лизиного друга.
Вечером, попозже, заедет батюшка – на дому совершать чин прощения: Лиза предупредила, что не будет в храме, потому что гости, и батюшка заедет к ней. Так что чучело Масленицы лучше сжечь до приезда священнослужителя, чтобы его не расстраивать языческими прибамбасами. То есть, конечно, Лизе как благотворительнице и благоукрасительнице храма позволено все что угодно, но не надо уж совсем на шею-то садиться…
В саду у Лизы – филиал Советского Союза в его идеальном воплощении. Гагаузы, таджики, хохлы, чуваши, белорусы – всем находится дело и заработок, все довольны, все дружат, все обожают Лизу. Однажды в самолете я видела статью про Лизу в глянцевом журнале, она говорила, что в детстве хотела стать доброй волшебницей. По-моему, сбылось.
Среди гостей улыбается и помалкивает Мглова-Дронова, девочка-старушка. Она тоже из нашей школы, но чуть младше. Когда ты уже не первой молодости и не второй даже, да вообще, если честно, никакой ты уже не молодости, плохо быть патологически худой. Мглову-Дронову надо то ли аккуратно пропылесосить, как пожеванного икейского зайку, то ли поставить в воду, как привядший цветок. Раньше мы с ней вместе ходили гулять с нашими детьми в сад «Эрмитаж». У Мгловой-Дроновой был муж, господин Дронов, цветом и выражением лица похожий на ветчину. Девался куда-то. Мглова-Дронова то и дело взглядывает на Обернисьева. Сказать ему, что ли, на ролях почитаемой сестры, чтобы уделил ей внимание? Обернисьев любит сексуальную благотворительность…
Елисей прекрасен. Настоящий королевич! Ему семь, осенью в школу. Он очень милый, не застенчивый и не нахальный, всем мальчикам мальчик. Он говорит по-английски и по-немецки, а еще знает вежливые слова и песни на языке всех народов, мирно пасущихся в их саду. Лиза специально велит обслуге общаться с ребенком, чтобы никакой ксенофобии, никакого пренебрежения к людям других национальностей, особенно стоящим пониже на социальной лестнице. За младенцем Елисеем ходили разноплеменные няньки, а как пришла пора кроме заботы и ласки получать еще и знания, Лиза обзавелась Мишей.
«Миша, друг Елисея» – так и говорит этот сногсшибательный красавец, лучась каштановыми глазами, ласково и безукоризненно-белозубо улыбаясь.
Миша прекрасен весь – «и лицо, и одежда, и мысли», как писал А.П. Чехов. Настоящий красавец моментального действия, к тому же энциклопедически образованный, хоть про животных, хоть про деревья, про моря и океаны, страны и народы, легенды и мифы… Они с Елисеем все время во что-то играют. То они древние греки, то индейцы, то рыцари… Семилетнему Елисею впору такой друг. Миша, друг Елисея, целует Лизу Дикаревич то в плечо, то в колено, садится на корточки, глядит в лицо снизу вверх. Ему тридцать два. Лизе сорок девять. Чудеса…
Рассаживаемся за большим овальным столом на открытой террасе. Домашние наливочки, настойки и водки в графинах и штофчиках…
Строго говоря, на Масленицу мясо уже не едят, но стол ломится от холодцов, ветчин, суджуков, а во дворе раскочегаривают мангал под шашлыки.
«Челядь» весело и культурно гуляет за столом в дальнем уголку сада.
Так тепло!
После обеда Лиза предлагает, коль уж Прощеное воскресенье, вместо шарад рассказывать истории, поступки, в которых хотелось бы покаяться. И все принимаются нести всякую ерунду про украденные у друга детства значки из коллекции, сожженные школьные дневники, тайно слопанное варенье…
Только простодушный Обернисьев честно рассказал, что давным-давно, в ранней юности, под Новый год целовался с девушкой на катке в Головинском садике, катались на коньках и целовались, договорились вместе встречать Новый год, но он свалил в другую компанию, объясняться было неловко, свалил, исчез – и всё, и ему до сих пор за это стыдно.
Мглова-Дронова глядит на Обернисьева «невыразимым взглядом».
Моя теперь очередь. Стыдно мне обычно бывает не за плохие поступки, а за хорошие. Даже не за хорошие, а за нормальные, человеческие. Например, мне стыдно, что я решила подарить свои книжки Диме с Машей, мне почему-то казалось, что они порадуются за меня. Эти книжки в конверте с фамилией Маши и Димы долго лежали на служебке театра и едва не угодили в помойку, новенькие, трогательно надписанные книжки… Потом забрали вроде…
Или про старушку. Однажды в детстве, классе в шестом или в седьмом, я переводила через Садовое кольцо растерявшуюся бабусю деревенского вида. И когда мы перебрались и остановились на тротуаре, она оглядела меня с ног до головы, мои длинные распущенные волосы и вышитые джинсы, и сказала: «Бесстыжая. Тьфу». Мне стыдно до сих пор, что я не пихнула ее тут же обратно на Садовое, прямо под самосвал, всегда стыдно за чистосердечие, за проявления чистосердечия, которые никому не нужны. Но это не годится для праздничной застольной беседы в Прощеное воскресенье, и я берусь на ходу сочинять историю посмешнее, но в сторонке, в уголку террасы, где Елисей и Миша играют в настольную игру, разгорается ссора. Миша не захотел уступить или как-то сплоховал, и Елисей со злыми слезами убегает, шишками для самовара кидается.
– Дурак! Вонючка!
Миша делает движение догнать мальчика, и тот мигом, как белка, взбирается на старую елку, прячется в ветках и кричит:
– Вонючка! Баэдбуй! Чакапус! Эс капща ачи! Смакчи струк, сярун!
На всех с младенчества окружавших его языках, и «челядь» прикрывает смех натруженными ладонями.
Миша увещевает мальчика, гости мило улыбаются, стараясь не обращать внимания, и тогда мальчик что есть силы кричит с елки:
– Люди, эй! Слышите? Ему сорок, ему уже сорок, слышите вы все, ему сорок лет, я точно знаю!
Миша старательно удерживает в своих теплых карих глазах выражение доброе и юмористическое, и только его румяные губы сжимаются добела…
– Дураки невозможные, – говорит Лиза. – Без сладкого остаетесь оба. Советую помириться.
И мы продолжаем рассказывать всякую ерунду, каяться в чепухе, о настоящем не выйдет сказать никогда, никому...
Пора сжигать чучело.
– Так, Мухаер, Мухабат, Слава, Юра, давайте…
Несколько человек выносят огромную самодельную куклу с глупой широкой улыбкой на большом матерчатом лице. Зима, или Масленица. Ах, ох, какое чудо, красота-то какая, кто же это сделал, это мы все делали, вместе: и Мухаер, и Мухабат, и Гузель, и Сапар, и Юра с Валерой, и Миша с Елисеем… Ну, пошли на берег, Сергей, открывайте третьи ворота…
Но Зоя Абрамовна надевает очки, и начинается вторая серия скандала – на чучеле надета кофточка Зои Абрамовны. Да, это старая кофточка. Очень старая. Но любимая. Именно в этой кофточке Зоя Абрамовна была на приеме у президента Египта, когда обсуждался совместный советско-египетский проект многосерийного телефильма о строительстве Асуанской плотины. Эта кофточка – память, и только бессердечная, холодная дочь Лиза может надеть эту семейную реликвию, как какую-то бессмысленную тряпку, на чучело Русской зимы, которое предстоит сжечь… Зое Абрамовне очень не повезло с дочерью, да, она несчастная, сиротливая мать, потому что вот другие дочери…
– Абрамыч, – улыбчиво говорит Лиза и стучит пальчиком по лбу, намекает маме, чтобы та угомонилась, перестала качать права и не мешала людям веселиться.
Но тут вступает Борис Михайлович и, употребляя много «ибо» и «дабы», начинает рассуждать, что так обращаться с любимой кофточкой родной матери бестактно и в высшей степени неэтично.
– Абрамыч, окороти этого мудофеля, а то сейчас лесом пойдете оба. Надоели уже, – со спокойной досадой говорит Лиза. – Мухаер, помоги Зое и Борису собраться, только быстро. А Юра пусть подкинет до станции.
Лиза встает, шумно отодвинув кресло с резными подлокотниками, за ней встаем от стола и мы все, гомонящей толпой плетемся к воротам номер три, выходим на косогор, к реке.
Зоя Абрамовна и Борис Михайлович тоже предпочитают присоединиться к злодеям, сжигающим чучело в заветной кофточке: если останешься дома, то вдруг и впрямь соберут узелок и выбросят на станции?
«Челядь» везет санки, какие-то необыкновенные, деревянные, резные, ручной работы… Но снега маловато, тут и там лохматятся желтой травой проталины, а кочки вообще сухие. Стареньким воробьем скачет по кочкам Мглова-Дронова, пока парни из обслуги вкапывают чучело поровнее.
Лиза едва толкает меня плечом и показывает глазами на Мглову-Дронову:
– На эвтаназию деньги просить приехала, прикинь?
Чучело вкопано, вся мужская часть обслуживающего интернационала на пальцах решает, кому зажигать, и вот юный таджик, блестя белыми зубами и черными глазами, подносит к соломе зажигалку. «Челядь» разом, как будто репетировали, начинает петь – каждый свое, на своем языке, и Лиза тоже очень красиво поет сильным и разудалым народным голосом – в Щукинском училище научилась…
– А почем нынче эвтаназия? – спрашиваю я – я не умею петь и слов не знаю.
– В Швейцарии, в хорошей клинике, – тридцатка или типа того, – в паузу отвечает Лиза. И опять поет.
– А что случилось? Зачем ей эвтаназия?
– Говорит, жить незачем и не хочется… Аргумент, да? А кому хочется-то? Эх… – и поет дальше.
Чучело Русской зимы пылает с широкой глупой улыбкой на круглом румяном лице и сгорает, корчась, дотла, летит в вечереющее небо пепел, и сладко пахнет паленой соломой.
Миша и мальчик уже совсем помирились, кидают палки дворнягам…
Лиза мирно обнимает Зою Абрамовну и Бориса Михайловича, заботливо поправляет пенсионерскую кепку с ушками на голове у старика.
– А знаете, – голосом доброй учительницы заводит она, – какой у древних славян был интересный обычай? В этот день древние славяне брали вот так вот своих стареньких родственников, привязывали крепко к саночкам и с песнями спускали с горки на речку, где лед потоньше. Абрамыч, ты когда последний раз на санках каталась? – деловито спрашивает она.
– Лиза, да что с тобой сегодня? – пытается построже спросить Зоя Абрамовна, но понимает, что ничего не поделаешь.
– Так, Мухаер, Мухабат, Юра… Санки давайте…
– Лиза, вы меня удивляете, – пытается возражать Борис Михайлович. – Вы же взрослый человек…
– Если вы будете слушаться, мы вас даже привязывать не будем, – обещает Лиза и спрашивает меня: – Или лучше их зафиксировать все же?
Обернисьев смотрит на Лизу с ужасом и восторгом, как на пожар или иное стихийное бедствие, которое, вообще, очень страшное, но пока еще не касается его впрямую. Он о чем-то думает. Что-то происходит в его кудлатой седеющей голове, которая слишком высоко от земли.
Зоя Абрамовна и Борис Михайлович пытаются протестовать, но Лиза, Миша, Елисей и «челядь» настойчиво упихивают их в санки, все смеются…
– Бабушка, ну ты же настоящий бионикл! А им ничего не бывает…
– Надо, мама, это бодрит, это молодит, тонизирует, я в журнале читала, что это полезно, была передача Малышевой специально про пользу санок, – смеясь, гонит пургу Лиза…
– Лиз, ну ты чего? Лед тонкий… – пищит Мглова-Дронова.
– Ноу пэник, внизу еще пятьдесят метров до воды, – тихо, по секрету успокаивает Лиза.
– Лиза, я тебя в последний раз предупреждаю. – Зоя Абрамовна пытается говорить строгим, железным голосом, как давным-давно, когда Лиза была маленькой уставшей девочкой, безраздельно принадлежавшей матери, любительнице модных кофточек, поклонников и тусовок. И этот железный голос из размалеванных пунцовой помадой уст старухи, усаженной в расписные сани для торжественного утопления, звучит так трогательно…
– Мама, спокойно, утонуть в Москве-реке на Масленицу, под песни родных и друзей – это далеко не самое страшное, что может произойти с человеком. Это прекрасно, это красиво, это редкое везение… Ну? Давайте-ка для разгону… Так! Держитесь крепче! Ребята, запевай!
Все опять поют и двигают санки туда-сюда, взад-вперед для разгону, и вот уже они летят по косогору, снега мало, санки скачут лишь бы как, Зоя Абрамовна и Борис Михайлович едва не вываливаются на кочках…
Мы стоим на косогоре, глядя на простор и реку внизу. Зоя Абрамовна и Борис Михайлович помогают друг другу подняться, отряхнуться, смотрят на нас, машут кулаками, посылают проклятья…
Лает собака, пахнет костром и сырой землей.
Если закрыть глаза, кажется, что это та же собака, которая лаяла в детстве, когда среди ночи ты просыпался на миг под шорох утихающего дождя в саду…
– Фиговенькие из нас язычники, – говорит Лиза. – Еще хуже, чем христиане…
– Я все понимаю, – сказала Лиза Дикаревич своей приятельнице Мгловой-Дроновой.
После обеда в Прощеное воскресенье они уединились в Лизином «нижнем кабинете», уютной квадратной комнате окном в сад.
– Вернее, я не понимаю ничего. – Лиза закурила и протянула Мгловой коробочку сигариллок. – Это какой-то бред. Можешь ты мне объяснить, что случилось? Отчего у тебя такие дикие намерения?
Закурила и Мглова. В комнате было много детских рисунков и поделок – известная и чрезвычайно положительная бизнесвумен Лиза состояла благотворительницей и попечительницей школ и приютов, и дети дарили ей подарки.
Мглова пыталась собраться с мыслями, чтобы честно и толково объяснить Лизе, что случилось. С чего же начать? Тщетно стараясь сосредоточиться, она долго смотрела на большую, толсто нарисованную яркими красками картинку «Поклонение волхвов» – ослика было невозможно отличить от собаки, и поклоняться вместе со старцами пришла целая толпа зверей: какие-то зайцы, ежики и лягушата, разве что не Чебурашки… Раньше Мглова умилилась бы всем сердцем, теперь даже не улыбнулась. Еще бы, портативное средство для профилактики простатита не может умиляться, на то оно и средство, а не человек. Что-то изменилось в ней непоправимо, исчерпалось, иссякло...
Видишь ли, Лиза… Мне все отвратительно. Жить невозможно. Хорошо бы пойти в камикадзе, во взрывницы, но без всякой идеи, просто от отвращения к жизни и людям и чтобы поскорей подстрелили, сняли из винтовки, или взрывом разметалось бы тело в лохмотья. Не будет ничего, за одними унижениями придут другие, еще более лютые, это бездна, из которой не выбраться. Бога нет, «он пропал без вести», а у его угодников непроницаемые лица налоговых инспекторов…
Я не из тех, кто хочет всё и сразу.
Я хочу хоть чего-нибудь хоть когда-нибудь.
Но не будет больше ничего.
Мглова так и хотела сказать, но боялась расплакаться или что Лиза ее не поймет, как сытый голодного. Лиза плотно окружена обожанием и счастьем, и вон какая она вся холеная, с розовой гладкой кожей и прекрасными волосами, наряженная во все авторское, штучное, ручной работы.
Мглова молчала, глядя на картинку и стыдясь своей худобы, сутулости и грошовой одежды с распродажи в «Эйч энд Эм», а Лиза терпеливо глядела на нее.
– Холдинг только что перевел деньги Толе Четвертову, – сказала наконец Лиза. – Он снимает фильм, возникли финансовые сложности, попросил помочь перекрутиться, чтобы не простаивать. Там в разы больше, чем тебе нужно. Теперь тебе придется у него обратно кусочек денег попросить. – Лиза улыбнулась красивыми зубами.
– Я не знаю Толю Четвертова, – соврала Мглова и испугалась, что покраснела.
– Знаешь ты его прекрасно.
– Как режиссера, конечно, кто же его не знает.
– Вот пусть поучаствует в жизни людей не только фильмами, – решила Лиза. – А то ишь, выразитель поколения…Толя очень славный парень, никакого чванства. Так что давай так – я ему позвоню и предупрежу, что тебе нужны деньги и что ты ему позвонишь. А ты скажешь, сколько тебе надо. Только не говори, конечно, на что.
Наутро Лиза позвонила Толе, кратко рассказала, что к чему, рекомендовала денег, разумеется, не давать, а, если есть возможность, взять Мглову на какую-никакую работу в съемочную группу. Кино дело веселое, живое, глядишь, и пройдут у подруги детства эти мрачные настроения.
Потом она перезвонила Мгловой и велела ей прийти к Толе прямо на съемки, в один из Сретенских переулков. «Я предупредила, он тебя ждет».
Остальные
Мглова не просто помнила Толю Четвертова. Она не забывала его никогда. Очень редко она позволяла себе вынимать из шкатулки с сокровенными воспоминаниями жизни их единственную давнюю и очень короткую встречу.
Он рано стал известным, года через два после того вечера она увидела его по телевизору в программе «Взгляд» и с тех пор смотрела все его фильмы, радовалась и гордилась, когда читала интервью с ним, как гордилась бы братом или хорошим другом. Он казался ей… Нет, не казался, она точно знала, что он умный и добрый, а это бывает очень редко. Бывают глупые и добрые, но тоже нечасто. Чаще всего попадаются глупые и злые, а если умные и злые, то это вообще хуже всего. Мгловой как раз попадались то глупые и злые, то злые и умные. Не сахар, конечно.
Она понимала, что Толя ее не помнит, но хотелось думать, что все-таки помнит. И она стала мечтать, как они встретятся и что она ему скажет.
Мглова оделась во все самое любимое, в чем сама себе нравилась, и в час дня спускалась одним из Сретенских переулков вниз, к Трубной.
Возле дома стояли фургоны с осветительной техникой, от фургонов в подъезд тянулись толстые черные кабели. По кабелям Мглова легко нашла квартиру на пятом этаже и вошла в раскрытую дверь.
Коридор длинный, со множеством поворотов и тупичков, облезлые стены, а двери деревянные, крашены-перекрашены сто раз, и все кое-как… Прямо восьмидесятые годы какие-то, умилилась Мглова. А телефон-то, телефон! Обклеенный синей изолентой, бывалый, пыльный, на ладан дышит… Стоит себе на тумбочке… Стена над тумбочкой густо исписана именами, телефонными номерами, датами… Обои использовали вместо ежедневника, к тому же коллективного, на всю коммуналку. Заглянула в комнату – пианино, разросшийся цветок в горшке, рама от большого зеркала…
На железном ящике у окна сидел парень в комбинезоне и читал толстую старую книгу.
– Ищете кого? – спросил он. – Все на обеде сейчас.
На кухне тоже все было исключительно облезлое, старое, уродское и родное, как в детстве.
За столом друг напротив друга сидели очень коротко стриженная девушка в синей матросской фланели и седой человек в очках и спорили про коммунизм. Газета «Правда» с передовой статьей о «хлопковом деле» лежала перед ними. Седой говорил, что нельзя не верить ни во что, я вот не могу заставить себя верить в Бога, но верю в торжество идей Ленина, в коммунизм верю, как верит христианин во второе пришествие. И «хлопковое дело» не может поколебать эту веру. Наоборот, я знаю, что должен бороться против искажений. Девушка говорила, что настоящих коммунистов больше нет, это должны быть необыкновенные люди, способные жертвовать собой ради других, и непременно одинокие, которым не для кого себя беречь, потому что люди обычно любят своих близких, живут и работают ради них, а все прочие для них – просто какие-то «остальные». Коммунист – это человек, для которого нет «остальных», горячо говорила девушка.
И хлебнула чаю из кружки с логотипом МТС.
Если у вас газета «Правда» с передовицей о «хлопковом деле», то при чем тут логотип МТС, чуть было не сказала Мглова, но сообразила, что это артисты репетируют, повторяют текст.
Смех, голоса, шаги.
В окружении молодых людей и девушек – Толя Четвертов.
В светлом плаще, с улыбчивыми, теплыми карими глазами, такой же, как раньше, как давным-давно, даже не растолстел ни капли, только стал еще выше ростом и в каштановых волосах заметная проседь.
От радости и восхищения Мглова забыла все слова, которые приготовила и обдумала.
Толя мельком взглянул на нее, кивнул равнодушно-приветливо и вышел со своей свитой в другую комнату.
Конечно же, не узнал. Еще бы… Даже смешно думать было, что узнает. Ну что, подойти напомнить? Лиза сказала, что предупредила… А может, Лиза ничего ему и не говорила? Соврала, чтобы Мглова отстала поскорей со своим нытьем.
Всё вокруг зашевелилось, задвигалось, зазвучало, уже дважды Мглову, извинившись, попросили отойти в сторону. Она почувствовала себя досадной помехой и вышла на лестницу.
В коммуналке, даже если она была ненастоящая, приготовленная для съемок, и этот забинтованный телефонный аппарат тоже сделали специально, и телефоны на стене написали художники, все равно в этой коммуналке ей было хорошо и уютно, как в юности, а нынешний мир снаружи был тоскливым и чужим.
В переулке две нарядные девушки лет восемнадцати обогнали Мглову, щебеча отборным, омерзительным матом.
Мглова помнила, что Сретенские переулки знамениты цепочками проходных дворов и подворотен, и решила выйти на бульвары дворами, как раньше.
Дворы теперь были перекрыты шлагбаумами и железными воротами с электронными замками, а кое-где к воротам были приставлены амбалы, угрюмо спрашивающие, чем могут помочь.
Человек любит родных и близких, живет для них, а все другие для него – остальные, вспомнила Мглова слова стриженой девушки из Толиного фильма. Остальные – это она и есть. Чужая для всех и никчемная.
Сретенские проходные дворы стали тупиками.
Мглова шла по Трубной к метро, и унылое отвращение к жизни охватывало ее пуще прежнего.
Колокольников – Подколокольный, 1984
(Литературный сценарий художественного фильма. Фрагменты)
Ветер прилетел издалека поздно ночью. Все спали, и никто не заметил начала ветра. А утром он уже хозяйничал в городе, гулял вовсю, хулиганил и безобразничал, налетал из-за угла, качал светофоры, пел, выл, свистел, афиши сдирал, влетал в форточки, дельные бумаги превращал в сор и гнал, гнал, гнал по небу светлые облака.
От ветра в городе стало суматошно и весело. Звенели стекла. Летали сухие листья, потерявшиеся шляпы, протоколы, акты и заключения. Лозунг «Слава Родине Октября!» стучал на ветру, оторвавшись наполовину.
Ветер дул то так, то этак, то туда, то сюда, и прохожие то пригибались и скрючивались, то, наоборот, шли пританцовывая, вприпрыжку.
А дети бежали, раскинув руки, и ветер надувал их куртки, им с ветром по пути было, они бежали, почти летели, а ветер гнал облака, небо менялось каждую секунду, и царил в небе белый цвет. Это был самый настоящий ветер, природное явление, происходящее от неравномерного нагревания воздуха, как пишут в учебнике природоведения за четвертый класс. «Ветер, ветер, ты могуч» который. Который «ты волнуешь сине море, ты гуляешь на просторе».
Нормальный был ветер, настоящий, а не какой-нибудь там ветер перемен.
До ветра перемен еще предстояло дотерпеть.
Был октябрь восемьдесят четвертого.
У Толи Четвертова было немодное имя. Всех кругом звали Никитами, Антонами и Егорами. А он Толя. Конечно, в восьмидесятые не пошли еще плотным косяком Емели, Серафимы, Феофаны и Макары, но все же. И лучший друг у него тоже звался просто Юркой. Вот как.