355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристофер Эрик Хитченс » Бог - не любовь: как религия все отравляет » Текст книги (страница 17)
Бог - не любовь: как религия все отравляет
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:34

Текст книги "Бог - не любовь: как религия все отравляет"


Автор книги: Кристофер Эрик Хитченс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

Спиноза предчувствовал это. В своих письмах он писал слово «Caute!» (что на латыни значит «будь осторожен»] и рисовал под ним розочку – знак хранить секрет. Секретничать ему приходилось не только в письмах: издателю своего знаменитого «Богословско-политического трактата» он представился под чужим именем, а авторскую страницу оставил пустой. Его запрещенные труды (многие из которых могли бы погибнуть вместе с ним, если бы не инициатива и смелость одного из друзей) вели подпольное существование в работах других. В «Историческом и критическом словаре» Пьера Бейля, вышедшем в 1697 году, ему отведена самая длинная статья. Работу Монтескье «О духе законов», появившуюся в 1748-м, сочли настолько близкой трудам Спинозы, что церковные власти Франции принудили автора отречься от еврейского чудовища и публично подтвердить свою веру в (христианского) творца. Великая французская «Энциклопедия» под редакцией Дени Дидро и Д'Аламбера, ставшая символом всей эпохи Просвещения, содержит огромную статью о Спинозе.

Я не хотел бы повторить грубейшую ошибку апологетов христианства. Они прикладывали неимоверные усилия, тщась доказать, что мудрецы, писавшие до прихода Христа, на самом деле были его пророками и предтечами. (Еще в XIX веке Уильям Эварт Глэдстоун перевел почем зря море бумаги, пытаясь представить христианами древних греков.) У меня нет права приписывать атеизм философам прошлого. Однако у меня есть право заметить, что из-за религиозной нетерпимости мы не только не знаем их сокровенных мыслей, но и едва не лишились их опубликованных книг. Даже Декарт, во многом конформист, благоразумно живший в более свободной атмосфере Нидерландов, предложил такие лаконичные слова для своего надгробия:

«Хорошо жил тот, кто хорошо прятался».

Нелегко, к примеру, определить, насколько искренними противниками религии были Пьер Бейль и Вольтер. Разумеется, святотатство и сатира были их излюбленным оружием, и ни один обладатель слепой веры не мог прочесть их труды без серьезного для этой веры ущерба. Их книги стали бестселлерами своего времени; благодаря им новые образованные слои общества уже не могли дословно верить библейским историям. Бейль наделал особенно много полезного шуму, показав, что деяния Давида, якобы написавшего псалмы, представляют собой карьеру беззастенчивого бандита. Он же отмечал нелепость утверждения, что религиозная вера улучшает поведение людей, а неверие ухудшает его. Такой вывод подсказывал здравый смысл, о нем свидетельствовали обширные наблюдения, и именно за его изложение и друзья, и враги подозревали Бейля в неявном, подспудном атеизме. При этом свои выводы он сопровождал – охранял – гораздо более многочисленными кивками в сторону ортодоксии, что, вероятно, и позволило появиться второму изданию его успешного труда. Вольтер уравновешивал собственные безжалостные насмешки над религией кое-какими проявлениями набожности и в шутку предложил одну половину его могилы (как же все-таки они все любили распространяться о своих похоронах!) расположить внутри церкви, а другую снаружи. Но тот же Вольтер отстаивал гражданские права и свободу совести в знаменитой кампании за оправдание протестанта Жана Каласа, которого сначала колесовали, предварительно раздробив кости молотками, а затем повесили за «преступную» попытку обратить одного из своих домашних в протестантство. Даже аристократ не был застрахован от преследований, о чем прекрасно знал и сам Вольтер, видавший Бастилию изнутри. Все это, по крайней мере, стоит иметь в виду.

Иммануил Кант какое-то время полагал, что все планеты населены, и что нравственность их населения улучшается по мере удаления от Солнца. Но даже при таких взглядах на космос, довольно милых в своей ограниченности, он сумел выдвинуть убедительные аргументы против любых доказательств бытия божия, полагающихся на разум. Кант показал, что давно знакомый нам телеологический аргумент, и тогда пользовавшийся особой популярностью, при известной доле эквилибристики указывает на наличие архитектора, но никак не творца. Он отверг космологическое доказательство, гласившее, что существование одной вещи необходимо предполагает существование другой, – заявив, что оно лишь перефразирует онтологическое. Чтобы разделаться с онтологическим доказательством, он показал несостоятельность утверждения, что бог, коль скоро его можно вообразить или выразить предикатом, должен обладать признаком существования. Эту же старинную чушь ненароком опровергает Пенелопа Лайвли в осыпанном премиями романе «Лунный тигр». Называя свою дочь Лизу «глуповатым ребенком», она, тем не менее, с радостью цитирует ее простодушные, но изобретательные вопросы:

«А драконы есть?» – спросила она. Я сказала, что нет. «А раньше были?» Я сказала, что все свидетельствует об обратном. «Но если есть слово „дракон“, – сказала она, – значит, когда-то же были драконы».

Кому не приходилось беречь невинное создание от опровержения такой онтологии? Но ради краткости – да и надо же когда-нибудь взрослеть – я процитирую Бертрана Рассела:

«Кант возражает, что существование не есть предикат. Сто талеров, что существуют лишь в моем воображении, имеют все те же предикаты, что и сто настоящих талеров».

Я привожу опровержения Канта в обратном порядке, чтобы вспомнить одно дело, в архивах венецианской инквизиции датированное 1573 годом. Человек по имени Маттео де Винченти высказал следующее мнение по поводу догмы об «истинном присутствии» Христа в евхаристии: «Как можно верить этому вздору?

Это же сказки. Лучше я буду верить, что у меня деньги в кармане». Кант не знал о своем предшественнике из простонародья. Позже, переключившись на более благодарную тему этики, он, возможно, не знал и того, что его «категорический императив» перекликается с «золотым правилом» раввина Хиллеля. Кантианский принцип призывает нас поступать «так, как если бы максима твоего поступка посредством твоей воли должна была стать всеобщим законом природы»[23]. Эта формулировка взаимной выгоды и солидарности не требует никакого сверхъестественного надзирателя. Зачем он нужен? Нравственность не продукт религии. Она появилась раньше.

Поразительно, как много великих умов эпохи Просвещения мыслили сходным образом, пересекались друг с другом и тщательно подыскивали осторожные формулировки для своих взглядов или же доверяли их лишь узкому кругу образованных, сочувствующих людей. Один из моих излюбленных примеров – Бенджамин Франклин. Он, вопреки молве, не открывал электричества, но, несомненно, способствовал пониманию его принципов и практическому использованию. К последнему относится громоотвод, положивший конец спорам о том, не бог ли это наугад карает нас вспышками молний. Теперь громоотводы имеются на каждой колокольне и на каждом минарете. Рассказывая общественности о своем изобретении, Франклин писал:

Радуется Господь, ибо в милости своей наконец раскрыл

роду человеческому способ уберечь жилища и другие

строения от вреда, чинимого громом и молнией. Способ сей таков…

Далее он перечисляет обыкновенные домашние предметы (медную проволоку, вязальную спицу, «несколько мелких креплений»), необходимые для чуда.

Мы видим безупречное внешнее соответствие господствующему мировоззрению, приправленное маленькой, но очевидной колкостью: словом «наконец». Разумеется, вы вольны верить в чистосердечность Франклина и его желание публично воздать Всевышнему должное за то, что тот после стольких лет сжалился и все-таки раскрыл свой секрет. Но в словах Франклина явно слышится эхо Прометея, укравшего огонь у богов. А наследникам Прометея в те дни приходилось быть начеку. В Бирмингеме толпа, науськанная партией тори, с криками «за церковь и короля» разнесла на куски лабораторию Джозефа Пристли, фактического первооткрывателя кислорода. Чтобы возобновить работу, ему пришлось увезти свои унитарианские убеждения на другую сторону Атлантики. (В этих историях нет идеальных героев: Франклин интересовался масонством не меньше, чем Ньютон алхимией, да и Пристли был приверженцем теории флогистона. Не стоит забывать, что мы говорим о детстве нашего вида.)

Эдвард Гиббон был шокирован тем, что узнал о христианстве, работая над своей грандиозной «Историей упадка и разрушения Римской империи». Один из первых экземпляров он отправил Дэвиду Юму, который предупредил его о возможных неприятностях – и не ошибся. Юм принимал у себя в Эдинбурге Бенджамина Франклина и ездил в Париж на встречу с издателями «Энциклопедии». Энциклопедисты, временами бравировавшие своим безбожием, поначалу были разочарованы, когда осторожный шотландский гость заметил, что атеистов нет, а следовательно, может не быть и самого атеизма. Возможно, Юм больше пришелся бы им по нраву, если бы лет десять спустя они прочли его «Диалоги о естественной религии».

«Диалоги» основаны на одном из диалогов Цицерона, причем сам Юм явно (хотя и осторожно) выступает в роли Филона. Традиционные рассуждения о существовании бога здесь несколько видоизменены в свете новых фактов и логических выкладок. Возможно, заимствуя идеи Спинозы (значительная часть трудов которого по-прежнему была доступна лишь из вторых рук), Юм высказывает мысль, что вера в совершенно простого и вездесущего бога, по сути, есть скрытое признание в атеизме, поскольку у такого бога не может быть ничего, подходящего под определение «разума» или «воли». Более того, даже если у него каким-то образом имеются такие атрибуты, это не отменяет древний вопрос Эпикура:

Если он желает предотвратить зло, но не может, он бессилен. Если может, но не желает, он злонамерен. Если

и может, и желает – откуда берется зло?

Атеизм проходит сквозь этот мнимый парадокс, как лезвие Оккама. Даже если вы верите в бога, нелепо воображать, что бог должен перед вами оправдываться. И все же верующий взваливает на себя невыполнимую задачу толкования воли неизвестного, тем самым обрекая себя на нелепые вопросы. Но стоит отбросить допущение о существовании бога, и мы можем оглядеться и пустить в ход свой разум – наше единственное достояние. (Ответ Юма на неизбежный вопрос о происхождении всех живых существ предвосхищает Дарвина. В сущности, Юм говорит, что они эволюционируют: приспособленные выживают, неприспособленные вымирают.) В завершение Юм не дает явного перевеса ни деисту Клеанту, ни скептику Филону. Возможно, он, по своему обыкновению, перестраховался, – или же перед нами свидетельство привлекательности деизма в додарвиновскую эпоху.

Даже великий Томас Пейн, друг Франклина и Джефферсона, отвергал те самые обвинения в атеизме, которые ничуть не боялся на себя навлечь. Он взялся разоблачать преступления и ужасы Ветхого Завета – ас ними и глупые мифы Нового – для того, чтобы оправдать бога. Никакое великое и благородное божество, утверждал он, не может нести ответственность за подобное зверство и скудоумие. В «Веке разума» Пейн чуть ли не впервые в истории открыто выразил презрение к организованной религии. Книга имела огромное влияние по всему миру. Тем временем его американские друзья и современники, вдохновленные, в том числе, и его идеями, провозгласили независимость от ганноверских узурпаторов с их карманной англиканской церковью, а также сумели сделать нечто невиданное и неслыханное: написать демократическую, республиканскую конституцию, где не было ни слова о боге, а религия упоминались лишь в связи с гарантией ее отделения от государства. На смертном одре почти все американские отцы-основатели обошлись без священника; обошелся без него и Пейн, хотя в последние часы его осаждали религиозные хулиганы, требовавшие от него принять Христа и спастись. Как и Дэвид Юм, Пейн отказался от подобного утешения, и его наследие пережило клеветнический слух о том, что перед смертью он молил церковь о прощении. (Уже один факт, что любители бога искали таких предсмертных «покаяний», а тем более измышляли их впоследствии, красноречиво свидетельствует, насколько неверна их вера.)

Чарлз Дарвин родился еще при жизни Пейна и Джефферсона, его трудам суждено было развеять туман незнания о происхождении растений, животных и других явлений природы, в котором им приходилось идти вперед. Но даже Дарвин, приступая к карьере ботаник и естествоиспытателя, не сомневался, что действует в полном соответствии с божьим замыслом. Одно время он даже собирался стать священником. Чем больше открытий он совершал, тем больше он старался примирить их с верой в высший разум. Как и Эдвард Гиббон, он предчувствовал, что публикация вызовет скандал, и (уже в отличие от Гиббона) снабдил свою работу оборонительными пассажами. Первое время он спорил сам с собой вполне в духе современных жертв «разумного замысла». Столкнувшись с неопровержимыми доказательствами эволюции, почему бы не объявить, что бог, оказывается, еще более велик, чем мы думали? Открытие законов природы «должно расширить наше понимание силы всеведущего Творца». Не вполне убедив даже себя, Дарвин опасался, что его первые работы, посвященные естественному отбору, станут концом его репутации, равносильным «признанию в убийстве». Кроме того, он понимал: стоит ему доказать, что организмы приспосабливаются к окружающей среде, как придется признать кое-что еще более пугающее, а именно отсутствие первопричины и божественного плана.

Симптомы старого доброго разговора между строк рассыпаны по всему первому изданию «Происхождения видов». Термин «эволюция» не встречается нигде, притом, что нередко упоминается «творение». (Поразительно, что его первые записные книжки 1837 года были озаглавлены «Трансмутация видов». Дарвин как будто использовал архаический язык алхимиков.) Заглавная страница «Происхождения видов» содержал замечание, позаимствованное – что немаловажно – у респектабельного Фрэнсиса Бэкона, писавшего о необходимости изучать не только слово божье, но и его «труды». В «Происхождении человека» Дарвин был готов пойти немного дальше, но все же позволил своей набожной и горячо любимой жене Эмме внести некоторые редакторские исправления. Лишь в своей автобиографии, не предназначенной для публикации, да в некоторых письмах друзьям он признавался, что полностью утратил веру. Его «агностицизм» был обусловлен не только работой, но и жизнью: он потерял немало близких людей и не мог примирить свои потери ни с каким любящим творцом, не говоря уже о христианском аде. Как и многие люди, даже самые одаренные, он не избежал солипсизма, при котором вера приходит и уходит под давлением жизненных обстоятельств, и вся вселенная, кажется, озабочена твоей судьбой. Тем большего восхищения – наравне с Галилеем – заслуживает научный подвиг Дарвина, поскольку в науке им двигало одно лишь стремление к истине. И не важно, если частью этого стремления поначалу была тщетная надежда, что истина обязательно послужит ad majorem dei gloriam[24].

Дарвин также не избежал посмертного оскорбления. Истеричная христианка сфабриковала историю о том, как великий, честный, мучимый сомнениями исследователь перед смертью косился на Библию. Понадобилось время, чтобы разоблачить жалкую мошенницу, видевшую в своей лжи благородный поступок.

В ответ на обвинение в научном плагиате (скорее всего, справедливое) сэр Исаак Ньютон сделал завуалированное признание (в свою очередь, тоже плагиат), что в его работе ему выпала удача «стоять на плечах гигантов». В первом десятилетии XXI века подобное признание требует лишь самого минимального благородства. При помощи обыкновенного ноутбука я могу, когда пожелаю, ознакомиться с жизнью и трудами Анаксагора и Эразма Роттердамского, Эпикура и Витгенштейна. Мне не грозят ни библиотечные ночи при свечах, ни скудость источников, ни трудности связи с единомышленниками из других эпох и стран. Мне не грозит (вот разве что иногда звонит телефон, и хриплые голоса приговаривают меня к смерти или адским мукам, а то и ко всему сразу) неотступный страх, что написанные мною слова приведут к уничтожению моих книг, к изгнанию или гибели моей семьи, к вечному очернению моего имени религиозными мошенниками и лжецами или к мучительному выбору между пытками и отречением от своих взглядов. Я располагаю свободой и доступом к знаниям, какие и не снились первопроходцам. А потому, окидывая взглядом минувшие эпохи, я не могу не заметить, что у всех гигантов, на которых я полагаюсь и на чьих богатырских плечах сижу, время от времени подрагивали жизненно важные коленные суставы, изящно (и халтурно) устроенные эволюцией. Лишь один представитель класса гигантов и гениев неизменно говорил то, что думал, без заметных опасений или излишней осторожности. Поэтому я вновь процитирую Альберта Эйнштейна, о котором распускали так много ложных слухов. В данном случае он обращается к корреспонденту, обеспокоенному одной из таких сплетен:

«То, что пишут о моих религиозных убеждениях, безусловно, ложь, причем ложь эта повторяется систематически. Я не верю в личного Бога. Этого я никогда не отрицал, но, напротив, выражался предельно ясно. Если и есть во мне какое-то религиозное чувство, то лишь бесконечное восхищение устройством мира, насколько его способна постичь наша наука».

На другой запрос он, годы спустя, ответил так:

«Я не верю в бессмертие личности, а этику считаю делом исключительно человеческим. За ней не кроется никакая надчеловеческая власть».

Эти слова принадлежат человеку, который не зря прославился своим небезразличием, принципиальностью и чувством меры. Одной лишь силой своего гения он создал теорию, которая могла, оказавшись в плохих руках, уничтожить не только весь наш мир, но и все наше прошлое, и саму возможность будущего. Большую часть своей жизни он посвятил благородному бегству от роли карающего пророка. Он предпочитал отстаивать ценности просвещения и гуманизма. Всегда оставаясь евреем (за что пережил изгнание, клевету и гонения), он унаследовал, что мог, из этики иудаизма, но отверг варварские мифы Пятикнижия. Мы в большем долгу перед ним, чем перед всеми раввинами, что когда-либо стенали и еще будут стенать на этой земле. (Когда Эйнштейну предложили стать президентом Израиля, он отказался из-за серьезных сомнений в правильности сионистского пути. Давид Бен-Гурион встретил его отказ с облегчением. В ожидании ответа Эйнштейна он спрашивал у членов своего кабинета: «Что будем делать, если он согласится?»)

Рассказывают, что величайшая из всех викторианок, недавно овдовев, спросила своего любимого премьер-министра из-под траурной вуали, не представит ли он ей неопровержимое доказательство существования бога. Бенджамин Дизраэли немного помолчал перед своей королевой, которую сделал «Императрицей Индии», и ответил: «Евреи, мадам». Многоопытному, но суеверному гению политики казалось, что выживание еврейского народа, его упрямое следование древним сказаниям и ритуалам говорит о вмешательстве высших сил. Он ставил не на ту лошадь. Пусть даже, как он сказал, еврейский народ воспрянул, высвобождаясь из-под двух разных видов гнета. Первым и более заметным была геттоизация по милости невежественных, фанатичных христианских властей. Этот процесс задокументирован слишком хорошо, и мне нечего добавить к сказанному. Но под другим гнетом евреи оказались по собственной милости. Наполеон Бонапарт, к примеру, после некоторых колебаний отменил законы, дискриминировавшие евреев. (Вполне возможно, он рассчитывал на их финансовую поддержку, но это не так важно.) Тем не менее, когда его армии вторглись в Россию, раввины призывали свою паству сплотиться вокруг царя – того самого царя, который их бесчестил, порол, обкрадывал и убивал. Лучше деспот, который ненавидит евреев, чем самое слабое поветрие богохульного французского Просвещения. Вот почему так важно помнить о нелепой, вымученной мелодраме в той амстердамской синагоге. Даже в Голландии, славившейся своей терпимостью, старейшины предпочли пойти на союз с христианами-антисемитами и другими обскурантистами, лишь бы не позволить талантливейшему из соплеменников свободно мыслить.

Иными словами, когда рухнули стены гетто, их обитатели освободились не только от «гоев», но и от раввинов. Последовал бурный расцвет талантов, какой редко бывает в истории. Вырвавшийся из религиозной комы народ внес огромный вклад в медицину, науку, юриспруденцию, политику, искусство. Волны, вызванные этим двойным освобождением, не улеглись до сих пор: стоит лишь вспомнить Маркса, Фрейда и Эйнштейна, а с ними Исаака Бабеля, Артура Кестлера, Билли Уайлдера, Ленни Брюса, Сола Беллоу, Филипа Рота, Джозефа Хеллера и бесчисленных других.

Если объявят конкурс на самый трагический день в истории человечества, я назову событие, которому посвящен пресный малоприятный праздник Ханука. Это редчайший случай, когда не христианство обворовало иудаизм, но сами евреи беззастенчиво скопировали христианский обычай, отчаянно подыскивая памятную дату, совпадающую с Рождеством. Под тонкой христианской оберткой Рождества, с его горящими поленьями и листами омелы и падуба, в свою очередь, легко различить языческое солнцестояние, что праздновалось когда-то под сполохами северного сияния. Вот он, итог банального «диалога культур». Впрочем,

Иуда Маккавей не помышлял ни о каком диалоге культур, когда возобновил службу в иерусалимском храме в 165 году до н. э. и тем самым установил бессмысленную дату, которую чтят кроткие празднователи Хануки. Род Маккавеев, основавший Хасмонейскую династию, силой возрождал фундаментализм Моисея среди многочисленных эллинизированных евреев Палестины и других регионов. Этих евреев – подлинных провозвестников диалога культур – утомил «закон», им претило обрезание, их интересовала греческая литература, их привлекали физические и интеллектуальные упражнения гимнасия, им неплохо давалась философия. Пусть и не напрямую, пусть через римское влияние и память о времени Александра, но они чувствовали притяжение Афин и не желали более мириться с животным ужасом и суеверием Пятикнижия. Приверженцам старого храма они явно казались слишком космополитичными, и вряд ли трудно было обвинить их в «предательстве», когда они дали добро на поклонение Зевсу в том же месте, где дымились кровавые алтари с подношениями неулыбчивому идолу прошлого. Как бы то ни было, едва отец Иуды Маккавея увидел еврея, собиравшегося совершить эллинистическое приношение на старом алтаре, он прирезал его на месте. За несколько лет последовавшего «восстания» Маккавеи убили и насильственно обрезали еще немало ассимилированных евреев, а женщинам, прельстившимся эллинистической вольностью, пришлось еще хуже. Римляне в итоге предпочли агрессивных догматиков Маккавеев менее милитаризованным и фанатичным евреям, щеголявшим на средиземноморском солнце в своих греческих тогах. Так родился шаткий союз между ультраконсервативными ортодоксами Синедриона и имперскими наместниками. Их прискорбное сотрудничество приведет к христианству (еще одной иудейской ереси), неизбежным следствием которого станет рождение ислама. А ведь мы могли обойтись без всего этого.

Разумеется, история все равно была бы полна глупостей и нежелания видеть дальше своего носа. Но связь Афин и человечества не была бы так грубо прервана, и еврейский народ мог бы стать носителем философии, а не бесплодного монотеизма, и учения античных мудрецов не казались бы нам доисторическими. Как-то раз я оказался в кабинете ныне покойного депутата Кнессета рабби Меир Кахане, злобного расиста и демагога, среди сторонников которого можно найти полоумного доктора Баруха Гольдштейна и других воинствующих израильских поселенцев. Своими кампаниями против смешанных браков и за выселение из Палестины всех неевреев Кахане заслужил презрение многих израильтян и евреев диаспоры, сравнивавших его политическую программу с Нюрнбергскими законами нацистов. В ответ на это Кахане начал бессвязно бормотать, что любой араб может остаться, если примет иудаизм строго по законам Галахи (Гитлер, надо признать, не потерпел бы таких послаблений), но затем ему это надоело, и он просто отмахнулся от своих еврейских оппонентов, назвав их «эллинизированным» сбродом. (По сей день евреи-ортодоксы клянут еретиков и отступников словом «апикорос», т. е. «последователь Эпикура».) С формальной точки зрения он был совершенно прав: в основе его фанатизма лежала не «раса», а «вера». Мечтая зажать нос, я с болью думал о мире света и красок, что столько веков назад исчез в черно-белых кошмарах праведных предков этого немытого варвара. От его сгорбленной фигуры исходила подвальная вонь Кальвина, Торкве-мады и бен Ладена. Громилы из его партии «Ках» патрулировали улицы в поисках несанкционированных сексуальных связей и нарушителей Шаббата. Мне снова вспоминаются сланцы Бёрджесс. Эту ядовитую ветвь давно надо было отрубить, надо было позволить ей отмереть, пока она не заразила генетическим мусором новые, здоровые ростки. Мы же вместо этого до сих пор живем в ее вредоносной, удушливой тени. А маленькие еврейские дети отмечают Хануку, чтобы не быть чужими на празднике лубочных вифлеемских мифов, с которыми так яростно соревнуется сегодня визгливая пропаганда Мекки и Медины.

Глава девятнадцатая Заключение: нам нужна новая эпоха Просвещения

Ценность человека меряется не истиной, обладателем коей он является или мнит себя, но искреннее усердие, приложенное в обнаружении истины. Ибо не в обладании, но в поиске истины приумножаются его силы, и лишь в том состоит его непрерывно растущее совершенство. Обладание приносит успокоение, леность, гордыню. Ежели Бог зажал бы в своей правой руке всю истину, а в левой безустанное стремление к истине, хотя бы и с условием, что я вечно буду заблуждаться, и сказал бы: «Выбирай!» – я смиренно приложился бы к его левой руке.

Готхольд Лессинг. Анти-Гёце, 1778 год

Мессия не придет и даже не позвонит!

Израильский хит 2001 года

В своей полемике с проповедником-фундаменталистом Гёце великий Лессинг высказался еще слишком мягко. Его обаятельная скромность создает впечатление, что у него был – мог быть – выбор. На самом деле у нас нет возможности «выбрать» ни абсолютную истину, ни веру. У нас есть лишь право не верить тем, кто действительно считает себя хранителем откровения. У нас есть право сказать, что они обманывают сами себя и пытаются обмануть, а то и запугать других. Разумеется, «выбрать» путь скепсиса и любопытства в любом случае и лучше, и полезней для ума, ведь чего-либо достичь мы можем лишь постоянным напряжением этих способностей. А религии, по остроумному замечанию Саймона Блэкберна в работе о платоновской «Республике», не что иное, как «окаменевшие философии», т. е. философия, из которой убрали все вопросы. «Выбирая» догму и веру вместо сомнения и эксперимента, вы отказываетесь от здоровой трапезы, чтобы жадно сунуть в рот ядовитую жвачку для мозгов.

Фома Аквинский некогда написал трактат о Троице и, скромно находя его одним из своих наиболее удачных творений, возложил на алтарь собора Парижской Богоматери, чтобы бог лично ознакомился с работой, а может быть, и соблаговолил как-нибудь отозваться. («Ангельский доктор» был жертвой того же заблуждения, из-за которого монашек во время омовений заставляли прикрывать ванну занавеской: бытовало мнение, что столь нехитрое устройство отведет божий взор от неприкрытых женских телес. При этом забывалось, что бог, в силу своего всеведения и вездесущности, «видит» все, всегда и везде. Забывалось и то, что до столкновения с непреодолимой занавеской его «взгляд», вне всякого сомнения, проникает сквозь стены и потолки монастыря. Возникает подозрение, что смотреть на свои тела – или, скорее, друг на друга – не давали самим монахиням.)

Как бы то ни было, Фома Аквинский позднее обнаружил, что бог действительно оставил положительную рецензию на его трактат (и по сей день никакой другой автор не может похвастать подобным отличием). Подоспевшие монахи и послушники с благоговейным ужасом увидели, что Фома блаженно левитирует под сводами собора. Будьте уверены: у нас есть рассказы очевидцев.

В один весенний день 2006 года президент Ирана Ахмадинеджад в сопровождении кабинета министров направился к колодцу, находящемуся между Тегераном и святым городом Кум. Рассказывают, что именно в этом резервуаре в 873 году нашел пристанище двенадцатый, он же «сокрытый», имам, чье долгожданное возвращение однажды изумит и спасет мир. Добравшись до места, Ахмадинеджад достал свернутый листок бумаги и бросил его в колодец, дабы сокрытый был в курсе успехов Ирана в деле расщепления атома и обогащения урана. Казалось бы, имаму полагается быть в курсе событий независимо от своего местонахождения, но нет: почему-то именно этот колодец служит ему почтовым ящиком. Можно добавить, что незадолго до того президент Ахмадинеджад вернулся с Генеральной ассамблеи ООН. Речь, которую он там произнес в присутствии большой «живой» аудитории, широко транслировалась по радио и телевидению. Тем не менее по возврщении в Иран он рассказал своим сторонникам, как на протяжении всей речи его окутывало прозрачное зеленое свечение (зеленый – излюбленный цвет ислама); от сияния этого божественного света вся Генеральная ассамблея сидела не шелохнувшись и не смела сказать ни слова. Несмотря на приватный характер этого феномена (судя по всему, других свидетелей не было), Ахмадинеджад увидел в нем еще один знак скорого прихода двенадцатого имама, а также поддержку своего намерения любой ценой сделать Исламскую Республику Иран – погрязшую в нужде, репрессиях, стагнации и коррупции – ядерной державой. При этом он, как и Фома Аквинский, полагал, что двенадцатый, он же «сокрытый», имам не сможет прочесть написанное, если текст не положить ему, так сказать, прямо под нос.

Я видел немало шиитских церемоний и процессий и потому не особенно удивился, когда узнал, что их обрядовая сторона частично позаимствована у католиков. Двенадцать имамов, один из которых «сокрыт» в ожидании то ли возвращения, то ли пробуждения. Горячечный культ мученичества, особенно в связи с ужасной гибелью имама Хусейна, покинутого и преданного среди бесплодных равнин Кербелы. Процессии самобичевателей и самоистязателей, охваченные горем и раскаянием из-за того, что их жертвенного лидера бросили в беде. Мазохистский праздник Ашура более всего напоминает испанскую Semana Santa, Святую неделю, когда по улицам плывут рясы, кресты, капюшоны и факелы. Уже в который раз мы видим, что монотеистическая религия – это плагиат плагиата слухов о слухах, а кончается эта затянувшаяся цепочка несколькими баснями, выдуманными в далеком прошлом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю