Текст книги "Большие пожары"
Автор книги: Константин Ваншенкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
3
Его родители были партийные работники. В партию они вступили сразу после революции, вернее, отец даже раньше, перед Октябрем, летом семнадцатого года. Познакомились они на каких-то курсах, уже после гражданской, отец только что вернулся из армии – ходил в синих с кожей галифе и в кубанке, мать – молоденькая, в косыночке – Сергей помнил эту карточку с детства. Учась на курсах, они и поженились. Потом они еще много кончали всяких краткосрочных курсов и школ. Когда родился Сергей, им стало трудновато, но они не унывали, таскали его по общежитиям, с места на место. Потом отца опять взяли в армию, политработником, потом опять демобилизовали. Мать посылали на разные фабрики и в артели, потом она даже была секретарем райкома в Москве. Сережку отдавали в интернаты и в детские сады, он неплохо «разбирался в текущем моменте», где-то у отца хранилась справка, удостоверяющая это (Сережке было тогда пять лет). Потом мать опять таскала его повсюду с собой. На каких он только не бывал совещаниях, конференциях, заседаниях бюро!
Однажды на собрании, когда была партийная чистка, он сидел сбоку, за кулисой, почти на сцене, и рисовал цветными карандашами буржуя, которого бьет штыком красноармеец. Один известный партийный работник, старый политкаторжанин, увидел это, пришел в восторг и поцеловал Сергея в голову. «Это символично,– сказал он,– ночь, партийная чистка, и мальчик со своим большевистским рисунком». В середине заседаний Сергей обычно засыпал и до сих пор помнил, как его тормошили, одевали, везли,– все это в полусне.
Мать была занята постоянно, ее знали, она часто бывала в ЦК, в правительстве, была хорошо знакома с Калининым. Многие друзья юности матери и отца занимали теперь очень высокие должности, но сами они с какого-то времени перестали продвигаться, а наоборот, стали получать назначения все более и более скромные, и постепенно,– а произошло это очень быстро, всего в несколько лет,– растеряли прежние связи и стали совсем незаметными и забытыми. Сначала это было горько и больно, они чувствовали, что с ними поступают несправедливо, хотя не привыкли обижаться на партию, а потом они и про себя смирились с этим, а еще позже даже были рады этому где-то в самой глубине души...
Многие их друзья и боевые сподвижники оказались врагами народа и агентами иностранных разведок.
Был арестован и тот партработник, поцеловавший когда-то Сергея и похваливший его рисунок.
Перед войной они тихо жили в Москве, отца опять мобилизовали, мать нигде не работала, получала пенсию. В июне сорок первого Сергей окончил девять классов и мечтал через год поступить в военно-морское училище имени Фрунзе.
Осенью мать эвакуировалась в Казань, потом переехала в Свердловск, где служил в это время отец. Они пробыли там долго, мать работала в отделе народного образования. Отец попал на фронт лишь в конце войны – в Польшу (в политотдел армии).
В Москве их ожидали неприятности. В середине войны их квартиру занял какой-то тип: не то из жилотдела, не то еще откуда-то. Они писали, но Сергей не понял. У них были соседи, соседям дали другую площадь. Дело в том, что мать не сохранила почтовые квитанции, хотя переводила деньги за квартиру аккуратно. А в домоуправлении было все подтасовано, и новый пьяный домоуправ говорил: «Ничего не знаю!» Вещи их вытащили на чердак, сделали роскошный ремонт и заняли квартиру. Два года ушло на борьбу с этим человеком. Все права и законы были на их стороне, суд четыре раза решал дело в их пользу. Решение обжаловалось, все начиналось сначала. А со стороны их могущественного противника выступали вежливые, хитрые шантажисты, опытные, наглые лжесвидетели. Сам он в суд даже не являлся. Однажды на заседании суда отцу стало плохо. Жить было негде, врачи рекомендовали режим и покой, и, когда взамен квартиры им предложили полдомика за городом – две комнаты, кухня, терраска,– они сдались, согласились. Отец демобилизовался, они оба жили теперь на пенсии, впрочем, вполне приличные.
Сергей вовремя, как по заказу, проснулся и через минуту вышел на деревянную, покрытую твердо утоптанным снегом платформу. Спросил улицу, никто не знал, где такая,– здесь, как и в большинстве дачных поселков, были другие, свои ориентиры: за магазином, у водокачки. Наконец нашелся знающий, и Сергей пошел по узкой бугристой тропинке вдоль заборов, среди тишины и снега, потом свернул направо, опять направо, остановился около дома с нужным ему (теперь уже его!) номером, неожиданно страшно захотел курить, закурил,– было тихо, пламя зажигалки не колебалось,– и толкнул калитку.
Он знал, что родители занимают только полдома, необъяснимо, и не пытаясь объяснить это, сразу узнал – какую половину, поднялся на крыльцо и постучал. Никто не отзывался, он постучал снова. Из другой двери вышла старушка в солдатской шапке со следом от звездочки.
– Вы к кому?
– К Лабутиным.
– Вы им кто будете?
– Сын.
– Это я так спросила, проверить. Сразу видать, в отца. А я им соседка. Гулять пошли, скоро придут. Нашарь-ка ключ под приступочкой.
Он нащупал ключ, вошел в дом и с чувством радости, удивления и грусти остановился посреди комнаты. Петом прошел и во вторую. Здесь были многие известные ему вещи – и этот комод, и этажерка с книгами, и стол,– но он помнил их не так, раньше они не так и не здесь стояли. А некоторых вещей, о существовании которых он вспомнил лишь сейчас, взглянув на эти, вообще не было,– не было дивана и шкафа, стоявшего прежде в правом углу, и маленького столика. А другие вещи, не знакомые раньше, теперь, рядом со старыми выглядели особенно чужими. Он повесил шинель в углу на гвоздь,– вместо вешалки было вбито в стену несколько гвоздей. В комнатах было прибрано, чисто, но чувствовалось поразительное, всегда присущее их дому отсутствие уюта,– с этим, видно, ничего уже нельзя было поделать.
На этажерке стояла большая групповая фотокарточка. Эта фотография была семейной реликвией, предметом особой гордости. Когда-то мать ездила на юг в санаторий. Однажды к ним приехали отдыхавшие поблизости Сталин и Калинин, побыли с ними недолго и сфотографировались на память. Несколько десятков человек стояли друг над другом, амфитеатром, напряженно вытянув шеи, чтобы наверняка попасть в кадр. Калинин сидел где-то в среднем ряду, а Сталин во втором, и мать сидела от него за три человека. Когда приходили школьные друзья, Сережка спрашивал: «А где моя мама? Не можешь найти? Вот она, от товарища Сталина за три человека». Сталин был моложав, он сидел, положив руки на колени, и на правой руке один палец у него был забинтован. Может быть, он порезал палец, чиня карандаш, или обжег, раскуривая трубку.
Маленькие окошки, вата между рамами. А снаружи уже весенние, оседающие, но ярко сверкающие под солнцем снега.
Отца и мать он узнал, когда они едва появились в конце улицы и когда, собственно, узнать их было невозможно. Но он не был уверен всего лишь мгновение. Они шли, не торопясь, рядом, но молча, думая каждый о чем-то своем, а может быть, оба о том же самом. Отец в бекеше, в высокой полковничьей папахе, в белых бурках, мать в черной шубейке с серым смушковым воротником, в ботиках.
Так они и не научились ходить под руку.
Сергей вышел навстречу без шапки, сбежал с крыльца, обнял мать, и ему увиделось в ней что-то из тех давних времен, когда была она еще молодой, а он еще маленьким.
– Совсем? – спросил отец, обнимая его.– Ну и хорошо, сынок!
Потом они с отцом пошли в баню, благо, в бане был мужской день. Отец и в Москве всегда мылся в бане, хотя в квартире была ванна, и Сережку брал с собой.
И Сергею всякий раз странно было видеть важного, умного отца голым. А теперь отец изредка быстро взглядывал на сына, рассматривал тайком его шрам, его татуировку и наблюдал, как Сергей, взяв шайку, не горбясь, не прикрываясь, пошел за водой, пока отец берег место, как он легко нес полную кипятку шайку и как ловко окатил лавку.
После бани отец всегда выпивал за обедом четвертинку водки, потом спал часа два. Это был уже установившийся ритуал. И сейчас он поставил на стол не пол-литровую бутылку, а именно две четвертинки, и они впервые в жизни выпили вместе, на что мать смотрела не очень одобрительно.
На другой день они поехали втроем на соседнюю станцию. Там, в промтоварном магазине, к которому родители были прикреплены, Сергею выбрали и купили по лимитной книжке темно-серый костюм.
Он ездил в военкомат, становился на учёт, фотографировался, получал паспорт,– на все это ушло недели две,– после этого возник вопрос: что делать дальше?
– Что думаешь делать?
Это спросила мать.
– Пусть отдохнет еще, успеется.
Хорошо бы поступить в институт, но для этого нужно иметь среднее образование, а у него только девять классов. Наверно, стоит поступить работать куда-нибудь и учиться в вечерней школе, а потом в институт. Но в какой? Надо подумать! Да и время еще есть.
За войну от его прежних привычек не осталось и следа. Но где-то, спрятавшись очень глубоко, они жили. И теперь они вышли вперед и, наоборот, военные отошли в сторону, как бы смутившись. Он уже не мог бы, пожалуй, спать на сырой земле, в снегу, есть с кем-то, иногда с совсем незнакомым человеком, из одной посуды. У него появилась брезгливость. Он возвращался к прежним устоям и привычкам. Его даже разозлило, что за войну пропал альбом с марками. Но он уже не был прежним. Куда там!
– Ты бы позанимался пока,– предложила мать,– вспомнил бы школьное.
Пришел приглашенный матерью внук старушки соседки, мальчик из десятого класса. Принес учебники, аккуратно обложенные серой бумагой. Потоптался неуверенно, что-то бормоча. Сергей тоже неуверенно взял учебники. Этот мальчик был ему совершенно чужд и даже неприятен. Он был ему не нужен и неинтересен, этот мальчик. В его возрасте Сергей уже был солдатом.
Ах, если бы он ушел в армию с завода или из института, он бы вернулся туда же. Пусть многих бы уже не было, но кто-то бы и остался, и другие бы тоже возвратились, а так ни он никого не знал, ни его никто не знал, и было непонятно – куда приткнуться.
Ему стали часто сниться прыжки. Он шагает в раскрытую дверь «Дугласа» вслед за Васей Маримановым, ступает в дымную жуткую пелену и долго летит вниз, а парашют все не раскрывается.
– Т-сс! Чего кричишь? – разбудил его как-то ночью отец.
– А? Кричу? Снилось, что прыгаю...
– Это ты растешь еще, наверное, сынок.
– Ну нет, отец, я уже вырос.
Он ездил в Москву и бродил, голодный, по улицам, останавливался около институтов, смотрел, как, легко одетые, выбегают студентки, как просто разговаривают со студентами. Однажды на Никитском бульваре он встретил парня из их двора, хотел пройти мимо, но тот заметил, подошел, поздоровался, ничуть не удивляясь встрече. Поболтали о том о сем, и парень сказал между прочим:
– А твоя-то, знаешь? Замуж вышла!..
И хотя Сергей последние года три совсем не думал о ней, он был сейчас уязвлен и возмущен ее предательством и коварством, как будто она была его невестой.
За городом еще лежал снег, а в Москве было совсем сухо, девчонки по улице Горького ходили в легоньких туфельках.
Он бродил по городу, узнавал, вспоминал. Очень обидно было, что теперь, когда Москва особенно была нужна ему, он жил за городом, а ведь он был настоящий москвич. Он помнил очень многое. Он помнил, как прилетал дирижабль «Граф Цеппелин», а потом, как летали наши серебристые дирижабли. Он помнил, как взорвали храм Христа-спасителя, чтобы строить на этом месте Дворец Советов. Помнил, как открылось метро – от Сокольников до Парка культуры. Он помнил улицу Горького еще до реконструкции – Тверскую – и помнил новую, праздничную эту улицу. Он стоит в толпе, вытягивает шею, поднимается на цыпочки и видит под восторженный шум открытую машину в цветах и крупное смеющееся лицо Чкалова.
Он помнит, как он едет на «Динамо». «Спартак» играет с басками. 6 : 2! На Сергее двурогая, с кисточкой, испанская пилотка – такие пошли от испанских ребят, приплывших в Ленинград, спасающихся от бомбежек и обстрелов. Республиканская Испания. No passaran!
Однажды, в Октябрьские праздники, они шли с отцом вечером по улице Горького. Кажется, это было в тридцать девятом или в сороковом. Разбрасывали разноцветные отсветы крутящиеся огни иллюминации. Шумная и веселая валила толпа. Отец сказал:
– Вот двадцатипятилетие Советской власти будет праздноваться, это да! Четверть века, не шутка! В сорок втором...
Не угадал отец. Ох, и трудное время было глубокой осенью сорок второго. Но именно тогда окружили немцев в холодных степях между Волгой и Доном, именно тогда произошел перелом в войне. Стоит Советская власть, крепка, попробуй, сковырни. Какой удар выдержала! Скоро ей уже тридцать.
Хотя народу после войны стало меньше, электрички почему-то всегда были набиты битком. И по их тесным проходам бесконечной вереницей двигались инвалиды – безногие, катящиеся на своих крохотных деревянных платформах, безрукие, держащие шапку в зубах; женщины с грудными орущими младенцами на руках. Они просили – требовательно, плаксиво, нахально, кто как, оглушая вагон хриплым пением, баяном, наполняя водочным перегаром. Они шли по вагонам, догоняя один другого. И навстречу им, тоже вереницей, шли нищие, и они с трудом могли разминуться, мешая друг другу костылями. Одним подавали много, другим меньше – кто как умел просить, но всем подавали что-то.
А однажды Сергей видел, как вошла в вагон пожилая женщина в заштопанном пальтишечке и высоко подняла голову:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье...
На нее смотрели с удивлением и не подавали.
Война давно кончилась, по сюжеты вагонных песен были все еще военные, как сами певцы, не желавшие идти в инвалидные дома, были порождением войны. Это были песни о храбрости, о смерти, о любви и обязательно об измене, песни трогательные и нелепые. Одну из них повторяли особенно часто, монотонно, сглатывая концы строк.
Этот случай совсем был недавний,
Под Ростовом минувшей зимой.
Молодой лейтенант, парень славный,
Пишет письма жене дорогой:
«Дорогая моя, я калека,
Нету рук, нету ног у меня.
Пожалей ты во мне человека,
Обогрей, дорогая, меня».
Жена отвечала, что она «девчонка еще молодая», и просила позабыть о прошлом.
Но стояли внизу каракульки,
Это пишет сынок дорогой:
«Приезжай, милый папа, обратно,
Приезжай, милый папа, домой».
Кончалась песня тем, что герой, весь в орденах, возвращался неожиданно здоровым и невредимым:
«Я хотел тебя только проверить.
Все! Характер понял теперь твой!»
Как заплачет жена молодая:
«Я хотела с тобой пошутить.
Я хотела лишь только проверить —
Будешь, нет ли злодейку любить».
Герой ее уверениям, конечно, не поверил и велел ей «за сыночка» не беспокоиться, ибо он и Родина-мать сами воспитают ребенка.
Стаял снег, целыми днями пекло солнце, стала подсыхать весенняя грязь. Какая-то сонливость охватила Сергея. Не хотелось ни с кем знакомиться, ничего делать. Правда, он познакомился с некоторыми ребятами, болтаясь по поселку, но так познакомился: «Привет!» – «Привет!» И все в поселке была небольшая ткацкая фабрика, там работало много девчонок, он часто ловил на себе их взгляды и сам удивлялся своему равнодушию. Раз он вспомнил Веру, ту Веру с кирпичного завода, которая ответила: «Спю!» и засмеялась, ту, из-за которой получилась вся история с его разжалованием. (Шел меленький-меленький дождик, они спали на крыше барака, Сергей возвращался лесом.) Он решил поехать к ней, ведь это, собственно, недалеко отсюда, заволновался, засуетился, а потом раздумал: «Чего это я вдруг поеду?»
Однажды он собрался в Москву, шел к станции и опоздал немного, показался поезд. Сергей побежал и уже около ступенек на платформу увидел, что рядом бежит какая-то девчонка и орет: «Нет, не успеем! Не надо бежать, не надо, не успеем!», как будто они едут вместе. Он хотел садиться на ходу, она схватила его за рукав: «Не надо!»
Поезд ушел, до следующего было около часу. Она просто, наверное, как те студентки, посмотрела ему в глаза: «Немного опоздали. Пойдемте посидим?» – как будто они знакомы давным-давно. Сергей даже подумал, что, может, она обозналась, принимает его за кого-то другого. Они сели на лавочку в самом начале длинной платформы. На девчушке было синее сатиновое платьице, но была она вся какая-то наивная и доверчивая или притворялась такой. Рассказала, что работает в магазине грампластинок продавцом и думает поступать в институт торговли. Не в этом году, конечно, а так, вообще...
– А вы учитесь? В каком институте?
– Я в двух институтах учусь (Петьке Тележко – привет!), в институте кинематографии и в геологоразведочном.
– О!
Они доехали до Москвы, погуляли, посмотрели в кино «Во имя жизни». Ничего, картина им понравилась. Потом он ее проводил, она жила где-то у черта на куличках, у Преображенской заставы. Уже стемнело.
– Зайдете ко мне? – они так и были на «вы», культурно.
У него все же сработало, он спросил:
– А есть у вас там кто-нибудь?
– Конечно. Папа, мама, сестренка.
– Понятно.
И пробормотал что-то насчет того, что поздно уже, неудобно.
В темном подъезде он обнял ее, нагнулся к ее лицу, но она уперлась ему в грудь ладонями, оскорбилась, возмутилась: «Вы что? Вы что?»
Он шел потом по полутемным улицам, ругался и, хлопая себя по бокам, смеялся, вспоминая свою новую знакомую.
Снова он, голодный, бродил по Москве, останавливался около институтов. Хотя приема еще не объявляли, там толпились, группами стояли такие же, как он, демобилизованные ребята, деловито обсуждали, куда лучше поступить, куда легче.
Чаще всего он останавливался на Моховой, возле геологоразведочного.
Карточки его кончились – демобилизованным выдавали на месяц, и, хотя родители особенно не торопили, нужно было что-то делать, куда-то устраиваться. Ходил он в сером костюме, купленном сразу по приезде, и однажды дома от нечего делать взял армейское свое обмундирование и наткнулся в заднем брючном кармане на пачку талонов. Их дал ему сержант-эстонец, с которым они выпивали в Таллинне, и еще был Вася Мариманов, и эстонец кричал, что бандитов скоро всех переловят.
Сергей задумался, затем, к удивлению родителей, надел гимнастерку, вновь прицепив к ней погоны, натянул армейские шаровары, пилотку, обул сапоги и, взяв вещмешок, удалился.
Он привез три буханки хлеба, сало, консервы и был очень горд. Он еще дважды ездил в Москву на вокзальный продпункт и снова привозил продукты.
В поселке у них, конечно, выбор был небольшой, но в Москве стены домов и заборы пестрели объявлениями и призывами. Разнообразие требующихся профессий поражало. Можно было одновременно с работой также устроиться на какие-нибудь курсы или поступить в вечернюю школу, а потом и в институт – на очное, или в заочный, или в (вечерний. Можно было ездить в Москву каждый день – выправить сезонный билет и ездить, можно было обосноваться в общежитии. Все это можно было сделать, и пора было этим заняться. С тех пор как он вернулся, прошло чуть больше двух месяцев, а ему показалось вдруг, что прошла вечность! Хватит! Нужно действовать! Он славно переступил какую-то новую черту.
И, вероятно, он устроился бы на работу у них в поселке, а скорее всего в Москве, а с осени поступил бы в вечернюю школу, в десятый класс, а еще с осени в институт. Может быть, в геологоразведочный.
Все бы так, вероятно, и было, если бы не один непредвиденный случай.
Отец получил участок – девять соток – под огород. Купили семенной картошки, мать ее разбирала, рассыпав по комнате, картошка была мелкая, но как хорошо было бы ее сварить. Сергей так и видел, так и вдыхал тяжелый сытный пар кастрюлей. Он проглотил слюну, взял лопату,– старушка соседка одолжила,– и пошел на участок. Удивительно, но он никогда не копал огороды. Собственно, удивительного в этом ничего не было – кто из москвичей до войны имел огород? Это начиная со второго, с третьего военного года потянулись столичные жители по воскресеньям за город – полны электрички! – не гулять, а с лопатами, граблями, тяпками. Сергей никогда не работал на огороде, но земли им было копано-перекопано много. Каких только индивидуальных ячеек не рыл он – и для положения «лежа», и для положения «с колена» и «стоя», то есть в полный профиль, каких только окопов не копал – и для станкового, пулемета, и для ПТР, и для миномета, каких только траншей л укрытий не было им сработано. А сколько котлованов под блиндажи и землянки было приготовлено, нельзя сосчитать.
И хотя все это было давно и Сергей уже успел отвыкнуть от солдатского труда и от военной жизни, кожа на его ладонях была еще груба, и мускулы его еще помнили все те бесчисленные кубы выброшенной им земли.
Девять соток – это довольно много. Сергей начал копать снизу, от ручейка. За ручьем трещал трактор, распахивал поле – там было фабричное подсобное хозяйство. Потом туда подъехал, остановился грузовик, войдя передними колесами в ручей. Вылез шофер, стал мыть радиатор
Это был здоровый парень,– Сергей знал его немного,– друг поселкового начальника милиции и сам бригадмпл, или осодмил, или, как там называется, деятель. В армии он никогда не был, но ходил в офицерском обмундировании.
Сергей копал монотонно, ритмично, надавливал подошвой на лопату, выворачивал травянистый пласт, рассекал его ребром лопаты, опять надавливал подошвой, два раза проходил так от края до края, перекуривал.
Стало поламывать спину, горели ладони – перчатки, дурак, надеть не догадался. А копать еще было и копать!.. Сергей воткнул вертикально лопату, медленно закурил, перепрыгнул ручей, пошел навстречу трактору. Тракторист заглушил мотор. Это был курносый мальчишка лет семнадцати.
– Слушай, друг, можешь мне вон тот участочек вспахать – от ручья до вон той канавы?
– Нет!
– Да брось ты. Что ты, не можешь, что ли?
– Через ручей лезть неохота.
– Можно вон по дороге объехать.
Тракторист задумался.
– Сколько там? Соток двенадцать?
– Ты смеешься? Семь соток.
– Сколько?
– Семь с половиной, говорю.
Тракторист опять задумался.
– Четыре рубля!
– Ты смеешься? На десять минут дела! Четыре рубля! У меня всего две бумаги...
Тракторист тоже разозлился:
– Нет так нет! Чего тогда лезешь, работать мешаешь! – И включил мотор, аж задрожал воздух.
Сергей плюнул, выругался и пошел, широко шагая, независимо размахивая руками, выдернул лопату, стал копать сперва быстро, ожесточенно, потом все медленней, равномерней и копал до самого обеда. Спрятал лопату в канавке, пошел домой. Старуха соседка стояла на крылечке:
– Наработался, милый? Надо, надо картошку сажать. Картошка – спасительница России.
Матери не было. С трудом пройдя среди рассыпанной по полу картошки на кухню, он похлебал жидкого супу, не разогревая, не в силах ждать, пока он согреется, да и холодный все же погуще, покурил и заставил себя подняться.
Он шел, задумавшись, глядя под ноги, и увидел, что произошло, только подойдя к огороду вплотную.
Вся нижняя часть его участка, уже вскопанная им, была теперь твердо укатана автомобильными шинами. Видно, грузовик на газу выскочил из ручья, и шофер, вывертывая руль, чтобы развернуться, несколько раз, почти на одном месте, раскачивал машину – взад-вперед, взад-вперед. Развернуться можно было рядом, где еще не было вскопано, может быть, это было чуть-чуть неудобней. Сергей представил себе, как задние парные скаты, тяжелые, тупо трамбуют вспаханную землю, и бросился к канавке, схватил лопату, не для того чтобы копать дальше, он схватил лопату и размахивал ею, его трясло, на глазах выступили слезы. Он уже не помнил, когда он плакал последний раз, но это тоже был не плач, это были слезы ярости и обиды. Какой нужно быть сволочью, чтобы сделать это!
По-прежнему трещал трактор, но уже почти у ручья.
Сергей не знал, сколько прошло времени и долго ли он мечется здесь, по этим автомобильным колеям, когда он увидел машину. Она остановилась там же, и шофер вылез как ни в чем не бывало и помахал трактористу, он привез какие-то бумажные мешки, наверно, с химическими удобрениями (Сергей вспомнил это уже потом). Шофер выскочил, хлопнув дверцей и, как все шоферы, присев на корточки, стал смотреть под машину. Сергей отбросил лопату и пошел к нему, перепрыгнул через ручей и подошел, тот почувствовал это, поднялся и посмотрел спокойно.
– Ты это сделал? – спросил Сергей задыхаясь.
– Чего я сделал, чего я сделал?
– Вскопай! Ну! Вспаши!
Тот засмеялся.
– Да иди ты...
Сергей бросился на нею и ударил головой в лицо, одновременно рванув за плечи навстречу удару. Шофер тяжело сел, но тут же поднялся, из носу у него шла кровь, он был страшен. Он кинулся к Сергею, тот едва отклонился, шофер пролетел мимо (как говорил их лейтенант, «провалился»), и Сергей еще успел достать его по затылку. И опять они повернулись лицом к лицу, и опять Сергей ушел от удара и ударил сам, а в следующий раз уже не ушел и сладко загудело в голове от встречного удара. Но Сергей опять поднырнул под руку и увидел рядом шею и треугольный кадык и мог бы ударить ребром ладони или костяшками пальцев (нас так учили!) и еще десять минут назад, наверное, ударил бы, а скорее всего и тогда бы не ударил. Он все же ударил коротко, резко, но не туда, а в солнечное сплетение, и когда тот согнулся, с силой коленом в подбородок (извините, нас так учили).
Шофер свалился на бок и так и лежал, согнувшись. Сергей несколько секунд смотрел на него, потом повернулся и увидел бледного мальчишку-тракториста. Тогда его осенило:
– Деньги у него есть, наверно! Сейчас дам тебе, и ты мне вспашешь. Только это место.– И нагнулся над шофером.
Но тракторист заволновался, зашептал:
– Не надо! А то грабеж тебе пришьют. Вот увидишь. Я тебе так сделаю.– И еще более опасливо: – Ты его не убил?
– Нет. Поди облей его.
Тракторист зачерпнул ведром воды, осторожно окатил лежащего. Тот зашевелился, застонал.
Тракторист взлетел на сиденье, включил мотор, поманил Сергея и соскочил снова.
– Ну?
– Это я завел, чтобы не слышно было. Отрываться нужно быстро, а то они тебе устроят, пятерку схватишь.
– Ничего не будет.
– Точно тебе говорю. Уезжать нужно сразу. А это я тебе сделаю.
– Сделаешь?
– Сказал – сделаю.
Шофер встал на четвереньки, пошел так к воде и опять свалился на бок, потом сел. Сергей подошел:
– Понял, гад?
Тот тупо смотрел на него, кажется, вправду ничего не понимая. И Сергей вдруг решился, махнул трактористу и зашагал к дому – быстрей и быстрей. Он прошел во вторую комнату, схватил чемоданчик, старый, еще довоенный чемоданишко, побросал в него несколько рубашек, сунул костюм – несколько раз принимался складывать пиджак, не получалось, втиснул, как попало.
– Что случилось, сынок?
– Ничего. Уезжаю к своим ребятам (эта фраза вырвалась неожиданно, сама собой, хотя, едва произнеся ее,
он уже был уверен, что давно обдумал этот поступок).
– Почему же такая спешка? И что с твоим лицом, Сережа?
Он глянул в зеркало: скула под левым глазом покраснела и распухла, но ничего страшного не было.
– Ерунда. Слушайте: если придут меня спрашивать, скажите, что ничего не знаете.
– Откуда придут?
– Ну, например, из милиции. Только не пугайся, мама. Ничего я не сделал, набил морду одному подлецу. До свидания, я поехал.
– Что ты сделал, Сережа? Я никуда тебя не пущу.
– Мама! Я ничего плохого не сделал. Мне пора, я напишу потом. Не волнуйтесь, может быть, не скоро. Отец, не волнуйся, я должен ехать. Спасибо.
Он вырвался из рук матери, схватил чемоданчик, пошел, давя рассыпанную по полу картошку, сказал от дверей:
– Огород там вспашет один, обещал,– будто это было самым важным, и выскочил на улицу.
Он пошел к станции, но по дороге раздумал, свернул в сторону, вышел переулками к шоссе, «проголосовал», доехал на грузовике до другой станции и только там сел в электричку. Он поставил чемодан на пол, сжал его ногами, чтобы не стащили, вспомнил и почувствовал, как устал, и незаметно задремал, как в тот первый, снежный день своего возвращения.
С Комсомольской площади он доехал до Курского вокзала, там сдал свой чемоданчик в камеру хранения. Было уже поздно. «А в Сибири сейчас утро,– подумал он,– так что в самый раз». Торопиться ему было некуда, и он пошел пешком – по кольцу до Красных ворот, потом налево по Кировской до почтамта. В записной книжке у него были адреса, он на всякий случай проверил адрес Мариманова, хотя и так знал его наизусть, они выучили адреса друг друга перед десантированием, эти адреса до сих пор светились в его памяти.
У него было двести рублей. Что стоили эти деньги? Сперва он хотел послать «молнию», но получалось слишком дорого, потом решил – «срочную», тоже дорого, и наконец остановился на простой телеграмме, тем более, что один старичок сказал ему, будто ходят все телеграммы с одинаковой скоростью.
Он взял бланк, вывел адрес и дальше написал: «Вася телеграфируй можно ли мне приехать устроиться работать мой адрес Москва центральный почтамт до востребования Сергею Лабутину жду ответа Сергей».
Девушка в окошке быстро-быстро прочла, подчеркивая каждое слово, сказала:
– А «до востребования» пишется отдельно.
– Пожалуйста.
– У вас слишком длинно, давайте сократим. «Телеграфируй Москва главпочтамт востребования возможность приехать устроиться привет Лабутин». Вот – вдвое короче.
– А «Вася»?
– Что – «Вася»?
– «Вася» надо оставить. Обращение! Скоро дойдет?
Ночевать ему было негде, я он вернулся на Курский, там купил мороженое за двадцать рублей, выпил воды, пристроился в уголке на лавке, рядом с молодой девкой, качающей грудного (неужели своего?), и так, сидя, заснул.
Утром поехал на почтамт, телеграммы от Васи не было, съел пирожок с ливером, потом опять, как в полусне, бродил по городу и, сидя где-то на бульваре, сквозь дрему услыхал разговор:
– Ну, поедем в порт?
– Еще рано, туда к четырем.
– Поедем сейчас, лучше там отдохнем.
– А ты-то чего устал?
– А съемка? Всю ночь почти что не спал. Вчера приходит в институт помощник режиссера, пестренький такой. Говорит: «Товарищи, помогите нам, послужите искусству. Будет сниматься массовка – разгон демонстрации».
– Девятьсот пятый год, что ли?
– Да нет, за границей. В одной из стран. У кого, говорит, есть шляпы, береты – всем надеть, галстуки повязать.
– А у кого гимнастерка?
– Да, я тоже говорю: а у кого гимнастерка? Ничего, говорит, сверху плащ наденете, мы вам дадим. Ну, приходим на студию вечером. Полон двор народу. Режиссер залез на вышку, сейчас, говорит, будет репетиция. Прожектора включили, прямо в глаза. И он командует: «Вперед! Назад! Влево! Вправо!» – Теперь этот студент, одетый уже наполовину по-цивильному: кителек с планками, но серые бумажные брюки и сандалии,– обращался не только к своему другу (тот был во всем солдатском), но и к Сергею: – Так раз тридцать. Потом, значит, появляется полиция. Чин-чинарем, в форме, с дубинками. И на нас! «Разойдись!» А мы намаялись, устали и на них: «Ур-р-р-а!» Нас-то много. Режиссер кричит: «Назад! Прекратить!..» Ну, потом они, значит, нас разгоняют. Так раз тридцать! Потом деньги в зубы и по домам. А еще не снимали, снимать будут днем. Завтра. А это репетиция. Ребята ходили с третьего курса раз десять – и репетиции и съемки, а потом картина вышла, и ничего этого нету.