355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Соловьев » Раубриттер (IV.II - Animo) (СИ) » Текст книги (страница 7)
Раубриттер (IV.II - Animo) (СИ)
  • Текст добавлен: 22 декабря 2021, 12:01

Текст книги "Раубриттер (IV.II - Animo) (СИ)"


Автор книги: Константин Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

– Новый сосед вам, ваше сиятельство, – буркнул Ржавый Паяц, – Только не очень-то с ним озорничайте по ночам, мессир…

Нет, Орлеанская Блудница не была ни маркитанткой, ни наложницей. Она была личным палачом Вольфрама Благочестивого, а еще капитаном его небольшой тяжеловооруженной гвардии.

Вслушиваясь в ее шаги, Гримберт всегда отмечал, до чего сильно скрипит приминаемый ею снег – будто эта женщина, весящая, судя по голосу, едва ли более, чем квинтал со стоуном[3], несла на своих плечах солидную ношу, точно монах, увешанный тяжелыми веригами. Иногда он слышал сопровождающий ее движения тяжелый шелест железа, хорошо ему знакомый, железа не дрянного и ржавого, а хорошо закаленного и прокованного.

У него ушло немало времени, чтобы понять – этот звук издает доспех. И, судя по всему, не какой-нибудь легкая пехотная кираса, которыми щеголяли самые удачливые из рутьеров, а настоящий стальной панцирь, к тому же в комплекте со всем тем, что носили обычно его венценосные предки позабытых древних эпох – горжетом, набедренными щитками, наголенниками, сабатонами… Великий Боже, подумал он, эта женщина, должно быть, носит на себе чертову груду железа. И непохоже, будто этот вес ее гнетет или сильно обременяет. Уму непостижимо…

Только тогда он понял, отчего голос Орлеанской Блудницы, изредка доносившийся до его крысиных покоев, звучит приглушенно, точно через резонатор или огромную стальную бочку. Она не снимала шлема. Вообще не снимала. Днем и ночью ее лицо было закрыто стальным забралом, которое она никогда даже не приподнимала, а если ела, то лишь в уединении собственного шатра, не утруждая себя компанией.

Будь она монашенкой, Гримберт предположил бы, что это какой-то извращенный метод усмирения плоти, вот только Орлеанская Блудница, молчаливый палач Вольфрама, меньше всего была похожа на человека, озабоченного будущим своей бессмертной души. Гримберту приходилось встречать людей, по доброй воле облачающихся в стальной доспех, похожий чертами на карикатурный, уменьшенный во много раз, рыцарский, вроде тех, что носили его далекие предки, еще не облагодетельствованные технологиями телеметрии, расщепления атома и гидравлических сочленений. Обычно подобным образом облачались некоторые из придворных туринских вельмож, однако делали они это руководствуясь не столько необходимостью защиты собственной жизни, сколько подчиняясь веянию моды, чтобы подчеркнуть благородство происхождения и многовековую связь с древними рыцарями. Он и сам тайком от отца и майордома примеривал лежащий в замковой оружейной барбют[4], оставленный его невесть в каком поколении прадедом, оттого знал, до чего тяжело носить на плечах эту тяжеленую железяку, как сильно она ограничивает обзор и препятствует свободному дыханию.

Орлеанская Блудница делала это по собственной воле и без нареканий, подчиняясь непонятным ему мотивам. Гримберт размышлял об этом иногда, не столько для того, чтоб унять любопытство, сколько по той причине, что все прочие мысли и догадки, которые ему оставались, обыкновенно были связаны с самыми дурными предположениями и оттого несли с собой лишь дополнительные страдания. Возможно, она, единственная женщина в этой своре, находила утешение в тяжелой броне, противопоставляя ее своей порочной слабой природе? Ведь недаром же сказал кто-то из святых отцов «В женщине преобладает кровь; в ней с особенной силой и утонченностью действуют все душевные страсти, преимущественно же тщеславие, сладострастие и лукавство. Последней прикрываются две первые». Впрочем, в этом случае едва ли Блуднице требовался квинтал латной стали, чтобы удовлетворить эту потребность – тщеславием она была наделена не более, чем прочие рутьеры, сладострастия и лукавства же в ней не угадывалось вовсе, одна только молчаливая холодная ярость, готовая выплеснуться мгновенно и сокрушительно.

Может, это было частью какого-то обета, который она мужественно соблюдала. Или частью неведомого наказания, наложенного на нее неизвестно кем. Или же… Может быть, она просто дурнушка, решил Гримберт, вот и вся загадка. Мало ли среди женского пола тех, на которых без ужаса и не взглянуть? Изуродованное оспой лицо, больше похожее на миску подгорелой каши, изъевшие плоть сифилитичные язвы или россыпь жутких шрамов…

Но чем больше Гримберт об этом размышлял, тем больше склонялся к мысли, что шлем Орлеанской Блудницы скрывал под собой не вопиющее уродство. Почему? Он и сам не смог бы с уверенностью сказать. Может, все из-за голоса. Того голоса, что доносился до его ямы так редко, но по какой-то причине заставлял его напрягаться под ворохом гнилой соломы, точно зашифрованные радиосигналы на какой-то секретной частоте. Противоречивые сигналы, запускавшие в его нервную систему непонятные и смущающие его команды, вроде и мучительные, но несущие какое-то невесть чем обозначенное удовольствие.

Что-то подобное он испытывал в прошлом разглядывая украдкой гравюру с обнаженной девицей, купленную им случайно на улице за два денье и спрятанную между страниц «Отмщения за сира Рагиделя, прозванного Атомным Архангелом». Про эту гравюру не знал даже Аривальд, посвященный во многие его тайны, Гримберт хоть и не понимал сам толком этих сигналов, но внутренне ощущал, что они недостойны рыцаря и природу имеют самую что ни на есть низменную, греховную, и это гнело его.

Нет, она не дурнушка и не уродина.

Его отец потратил многие десятки флоринов на наставников, обучавших его искусству пения и игре на арфе. Деньги эти, несомненно, были выброшены впустую, он не выучился ни тому, ни другому, тратя отведенное на уроки время или на рыцарские романы или на проказы в обществе пажей. Однако эти занятия со временем выработали в нем музыкальный слух, небесполезный в некоторых ситуациях. И этот слух утверждал, что голос Орлеанской Блудницы не был голосом дурнушки. Ни глухой шлем, ни звенящее в ее голосе холодное презрение не могли скрыть его чистоты и безукоризненной правильности произношения. Нет, подумал Гримберт, это не озлобившаяся крестьянка, примкнувшая к рутьерам по неведомым причинам, и уж точно не блудница. И не бывает у дурнушек такого голоса…

Он сам злился на себя за эти мысли. Как бы ни выглядела Орлеанская Блудница под своим глухим шлемом, это никак не могло изменить его незавидной участи. Если она не издевалась над ним, как прочие, то только лишь потому, что не удостаивала его своим вниманием, как не удостаивают вниманием никчемный мусор, валяющийся под ногами. Он был уверен, что стоит Вольфраму произнести «Блудница, твоя работа», указывая на него, как она без всякой жалости свернет ему шею или же вышибет мозги из пистоли, которую всегда держала под рукой. Нет уж, подумал он, избави меня Господи от ее внимания, лучше уж так…

Олеандр Бесконечный. Еще одно странное прозвище – еще один странный человек, невесть по какой причине связавший свою жизнь с грязным рутьерским отродьем. Этот не бранился, не угрожал, не смеялся. Он, кажется, вообще не произнес ни слова за все время, находя молчание вполне удовлетворительной формой общения. Может, удалил себе язык, как монахи-иеронимиты? Взял на себя обет молчания, искупая старые грехи? Просто презирал всех окружающих настолько, что не считал их достойными услышать его голос?..

Он и двигался так, будто существовал в мире, где кроме него никого и нет, скользящими плавными движениями танцора, который репетирует сложный танец в пустой бальной зале, где потушены даже свечи. Ему ни разу не приходилось с кем-то столкнуться – все прочие с похвальной предупредительностью уступали ему дорогу, а если он поднимал взгляд своих безразличных полуприкрытых глаз, машинально терли грудь, прогоняя сглаз.

Как Блудница не расставалась со своими доспехами, так Олеандр Бесконечный не расставался с оружием. Только был это не элегантный клинок венецианской стали, который не прочь были прицепить к поясу некоторые туринские придворные, а тяжелый громоздкий люцернский молот, покачивающийся у него за спиной, исполинское архаичное чудовище давно прошедшей эпохи, созданное чтобы крушить броню и проламывать черепа вместе со шлемами. Гримберт никогда не видел эту штуку в деле, туринская гвардия для ближнего боя предпочитала куда более практичные алебарды, но был наслышан про его жуткие свойства. Говорят, эта неказистая смесь гизармы с чеканом, похожая на посаженный на древко молот, обладала столь калечащими свойствами, что Папа Римский намеревался даже запретить технологию его изготовления. И обязательно бы запретил, кабы она ни была так подкупающе проста в изготовлении.

Чем занимается в рутьерской иерархии Олеандр, выяснить тоже было непросто, но путем сопоставления обрывков разговоров, которые доносились до его ямы и которые он сплетал воедино с прилежностью подмастерья ткача, его делом в рядах «Смиренных Гиен» была разведка. В сопровождении нескольких рутьеров он исчезал из лагеря еще до рассвета, а возвращался обычно в компании звезд и луны. Что он видел за это время, не знал никто, равно как и того, каким образом ему удавалось поведать об этом Вольфраму. Вот уж что Гримберт послушал бы с большим удовольствием.

Виконт Кархародон. Еще один странный тип из компании Вольфрама, предводитель отдельного отряда легкой пехоты. Этот пользовался среди разбойничьей братии немалым уважением, но едва ли за боевые заслуги. Скорее, за то, что умел изящно держать себя на благородный манер, снисходительно поглядывая на окружающих с высоты своего роста, обильно используя в речи латынь и обороты из великосветской литературы, смысл которых чаще всего оставался его собеседниками не понят. Наверно, сам Виконт полагал себя образчиком великосветского лоска, но, с точки зрения Гримберта, на благородного был похож не больше, чем захудалая ветряная мельница на графский замок. Да и титул наверняка был фальшивым, как золотая фибула[5], скреплявшая его плащ. В сочетании с крысиными повадками его подчиненных этот фальшивый лоск производил необычайно странное впечатление. Но Виконт, кажется, этого не замечал. Даже в стужу облаченный в изящно отделанную серебряной тесьмой бархатную котту[6], такую длинную, что едва не доставала сапог, поверх которой он носил один только плащ, этот тип вышагивал по лагерю с таким видом, будто был императорским маршалом, совершающим смотр частей.

Возможно, в его жилах в самом деле текла малая толика благородной крови, вот только порченной и полнящейся изрядным количеством накапливаемой поколениями скверны. Чтобы определить это, не требовался генетический анализ, достаточно было просто взглянуть в лицо Виконта – одутловатое, с глубоко запавшими глазами, нелепо вывернутым носом и неестественно узкой челюстью, из которой росли тонкие как иглы зубы. Многие рутьеры могли похвастать куда более выдающейся внешностью, каждый второй среди них носил не менее впечатляющие отметки – шрамы, заросшие следы от картечи поперек лица, пороховые и кислотные ожоги. Но если все эти отметины говорили об их образе жизни и выбранном ремесле, то черты лица Виконта Кархародона были платой его предков за поколения родственных браков, кровосмесительных союзов, генетических хворей и неосмотрительных экспериментов.

Некоторое время Гримберт разглядывал его украдкой, сам не зная, что ожидает увидеть. Влажные от слизи щели жабр, укрытые за пышным воротником? Рыбьи чешуйки на шее? Но ничего подобного не обнаружил, родословная Виконта может и щеголяла явственными дефектами, но Создатель, как будто, не наделил его ничем сверх положенного, если не считать странного чувства юмора.

Что до внешности… Далеко не все благородные роды Туринской марки могли похвастать врожденной безупречностью черт. Гримберт доподлинно знал, что за доброй половиной благородных носов, правильных челюстей и мраморных скул стоят ланцеты лекарей и сложнейшие комбинации зелий. Иной раз следы вырождения оказывались так глубоко зарыты в генокоде, что даже скальпель лекаря был бессилен исправить все уродства, и тогда на смену ему приходил другой инструмент – кисть художника. Придворные портретисты наживали состояния, изображая подобных страдальцев, в меру такта и собственного мастерства маскируя их внешние пороки.

Вспомнить хотя бы графа Монфраат. Древностью рода способный поспорить со многими вельможами из Аахена, он вынужден был вести жизнь затворника, никогда не выходил в свет, не наносил визитов и сам не привечал гостей – по его заверениям, по той причине, что отринул все искушения и соблазны светского мира, посвятив жизнь изучению Святого Писания. Но были и другие версии, которыми охотно делились друг с другом пажи и придворные сплетники, в частности о том, что генофонд рода Монфраат, щедро подкармливаемый запретными технологиями омоложения, еретическими декоктами и регулярным инбридингом, в конце концов превратился в такое болото, которое даже человекоподобных наследников производило не в каждом поколении, те же счастливчики, что имели сообразное человеческой особи количество руки и ног, все равно вынуждены были пожизненно носить глухие капюшоны, скрывая свои многочисленные уродства.

Может граф Монфраат и удалился бы от света, как многие его предшественники, кабы не насущная необходимость – будучи последним представителем своего рода, он вынужден был искать возможность если не очистить его от скверны, то хотя бы продолжить его в веках, не допустив увядания драгоценных генов. И поначалу казалось, что все его старания обречены пойти прахом. Он не жалел денег для художников и портретистов, которые силились изобразить его матримониальный портрет в таком свете, чтобы не ужаснуть будущую невесту, но удавалось это далеко не каждому. Он щедро платил всем – если не за достойный результат, то за молчание. Впрочем, иногда и это не помогало. Так, один из его портретистов, какой-то мэтр из Брно, после третьего или четвертого сеанса позирования повредился в уме и бежал из замка Монфраат позабыв даже лошадь и плащ. Сердобольные крестьяне привели его в таверну и попытались отпоить крепким вином, однако несчастный, окончательно перестав отличать явь от вымышленных поврежденным рассудком грёз, лишь вздрагивал и бормотал: «Лошадиная шкура… прямо на потолке… плесень… фиалки».

Тем не менее, несмотря на этот досадный случай, портреты графа Монфраата, разосланные по многим окрестным герцогствам и графствам, оказались недурны, по крайней мере, не вызывали явственного отвращения. О том, сколь далеки они от реальности кроме досужих слухов свидетельствовала разве что череда досадных трагических случайностей, которые начали происходить с его молодыми наречёнными. Так, первая прожила после свадьбы всего два дня, после чего выпала из окна замка и скоропостижно скончалась несмотря оказанную ей помощь. Вторая по какой-то причине оказалась затянута в гидравлический пресс для белья – обыденная смерть для горничных и белошвеек, но не для супруги графа. Что было с третьей доподлинно неизвестно, тело ее увезли священники в крытой телеге, четвертая проткнула себе горло столовым ножом, с пятой тоже вышло что-то недоброе…

Говорят, в какой-то момент граф Монфраат совершенно отчаялся завести наследника. Он продолжал рассылать портреты, надеясь на хоть какую-то матримониальную партию, но ворота замков захлопывались перед носом у его гонцов с такой скоростью, будто те были разносчиками чумы. Ни один из уважаемых родов франкской империи более не спешил вступить с ним в кровную связь, очень уж незавидны были последствия.

Отчаявшись, граф Монфраат изъявил желание жениться даже на девушке из незнатного рода, пусть даже вообще из черни, лишь бы была молодой и здоровой, способной выносить его потомка. Мало того, обещал всякому отцу, чья дочь будет благословлена на брак с ним, тридцать тысяч флоринов. Но лишь с тем условием, если молодая супруга на протяжении семи дней после венчания не покинет замок и не лишит себя жизни. Это предложение прельстило многих. К замку Монфраат потянулись целые процессии, точно на ярмарку, только в этот раз телеги везли не спелые тыквы и не яблоки, а юных девиц со всех окраин империи.

Наверно, придворные живописцы в самом деле порядком приукрасили облик графа Монфраат, потому что ни один счастливый отец не смог похвастаться тем, будто получил от графа хотя бы медный грош. Условия договора оказались невыполнимы. Стоило взволнованной невесте увидеть наречённого жениха, как с ней делалось что-то нехорошее, разрушающее все надежды на счастливый союз. Самые удачливые, говорят, лишались чувств или теряли память, те, кому повезло меньше, могли утратить разум или слечь с мозговой горячкой.

Ни одна из невест не была достаточно сильна духом даже для того, чтоб дойти до алтаря, а та единственная, что все-таки дошла, несколькими часами позднее выбросилась на мостовую из церковного окна. По всему выходило, что граф Монфраат останется при своих деньгах и при своем генетическом материале, но помог случай. А еще – крестьянская хитрость.

Какой-то крестьянин из Саксонии, прознав про обещание, привез на выданье дочь и, кажется, был весьма горд своей смекалкой. Осталась ли столь же довольна дочь, выяснить не представлялось возможным – счастливый отец счел за благо избавить ее от глаз, ушей и носа, чтобы внешний вид жениха не привел ее в ужас, а заодно на всякий случай перерезал сухожилия на руках и ногах, чтобы сделать невозможным бегство из-под венца.

История кончилась на удивление хорошо. Пара сочеталась законным браком, после чего ни один из числа туринских сплетников не имел оснований сказать, будто бы кто-то из супругов выражал недовольство или был заподозрен в манкировании семейными обязанностями. Разве что случайные путники с тех пор обходили замок Монфраат десятой дорогой, даже если приходилось идти через топь – прошел слух, что счастливая жена в скором времени сделалась матерью, и никто не желал столкнуться с отпрыском этой четы даже не зная наверняка, какую последовательность генов он унаследовал от своих родовитых предков – просто из осторожности…

* * *

Но паршивее всего Гримберт себя ощущал, когда в яму заглядывал Бальдульф. Это случалось нечасто, но всякий раз, когда он видел коренастый силуэт в шубе на фоне обмороженного бледного неба, то рефлекторно вздрагивал, точно от электрического разряда.

Мьедвьедь. Проклятый демон зимнего леса. Безжалостное злобное чудовище.

Ему надо было испепелить его, когда была возможность, но тело подвело, запасы смелости оказались не так велики, как ему казалось, а потом момент был упущен – и уже навсегда. Бальдульф не упражнялся в остроумии, как Ржавый Паяц, но и не игнорировал его подобно Орлеанской Блуднице. Но лучше бы бранился или швырялся всякой дрянью, как прочие.

От его мрачной усмешки, заглядывающей в яму, точно зловещая Луна Охотника[7], Гримберт ощущал, как отвратительно ноют потроха, будто заново вспоминая всю ту боль, что им довелось пережить. Эта ухмылка, похожая на мрачный волчий оскал, была единственным украшением хмурого и невыразительного лица Бальдульфа, не считая россыпи старых шрамов, заработанных явно не христианским трудом. И обладала свойством вселять самые паскудные мысли.

Вот оно, решил Гримберт, силясь не съежиться под этим взглядом, не превратиться в жалкую мокрицу на дне своей зловонной ямы. Волк. Тяжелый, кряжистый, насупленный, Бальдульф и верно выглядел потяжелевшим и постаревшим волком на фоне визгливых вечно голодных гиен, однако волком, которому еще долго никто не осмелится бросить вызов. Вот уж в ком точно была разбойничья кровь, едкая, как токсичный топливный окислитель.

Бальдульф. Ублюдок, которого он едва не сжег лайтером посреди леса. Мрачный выродок с повадками не то уличного головореза, не то прожженного каторжника. Правая рука Вольфрама, и рука более карающая, чем занятая какой-то иной работой.

От Гримберта не укрывалось то, как рутьеры сторонятся Бальдульфа. Беспрекословно подчиняясь ему и выказывая все знаки уважения, они, в то же время, должно быть своим звериным чутьем безошибочно угадывали в нем волка, чужой биологический вид, находящийся с ними лишь в дальнем родстве. И вполне способного про это родство забыть, если того потребуют обстоятельства. Замкнутый в себе, нелюдимый, насмешливый, он явно не являлся душой здешней компании, однако, несомненно, в общем устройстве машины под названием «Смиренные Гиены» играл роль какого-то важного незаменимого агрегата.

Он был старше всех прочих, это ощущалось в его движениях, в его усмешке, в его взгляде. Сколько ему было? Лет сорок? В кругу рыцарей такой возраст не мог считаться солидным – если генетика благоволит, старания придворных лекарей могут растянуть срок жизни гораздо, гораздо дольше. Но для разбойника это, без сомнения, был почтенный возраст. На одного дожившего до седин, приходится несколько сотен менее удачливых собратьев – расстрелянных в бою, удавленных втихомолку завистливыми товарищами, сдохших от голода в канавах, растерзанных палачами, угасших на каторге… То, что Бальдульф прожил так долго, говорило о нем больше, чем записи в чемпионских книгах сорока окрестных графств.

Даже со дна своей ямы Гримберт замечал, до чего опасливо и уважительно к этому рубаке относятся прочие рутьеры, включая предводителей отрядов. И высокомерный Виконт и презрительно брюзжащий Паяц и холодная, как отравленный стилет, Блудница – все они разве что зубами не щелкали, когда их случайно касался подсвеченный недоброй ухмылкой взгляд Бальдульфа. Наверно, они тоже неуютно ощущали себя в его обществе.

В отряде «Смиренных Гиен» Бальдульф занимал должность не очень звучную и не очень внушительную, однако весьма немаловажную для сведущего человека – он был начальником резерва. Рутьеры именовали ее на свой лад, но Гримберт машинально переводил обрывки доступной ему информации на более привычный ему язык. Бальдульф был тем, кто командует резервными силами, теми неприкосновенными запасами, которые вступают в бой в последнюю очередь, в тот судьбоносный миг, когда определяется исход битвы. И от того, сколь хорош резерв, зависит то, чем обернется сражение, безапелляционной победой или позорным разгромом.

Может, потому Бальдульф и держался особняком среди прочих, не разделяя с ними ни бесед, ни вина, ни общества. Если что-то и могло заставить его явиться в общий шатер, используемый «Смиренными Гиенами» для сборов, то лишь прямой приказ Вольфрама.

Это неизменно удивляло Гримберта. Этого он не мог понять, несмотря на все свои наблюдения. Отчего этот грозный лесной демон, принявший человеческое обличье, этот чертов Мьедвьедь, способный растерзать любого противника голыми руками и не терпевший над собой ничьей власти, так покорно выполнял приказы Вольфрама Благочестивого? По всему было видно, что ему не занимать опыта, а если дойдет до схватки меж ними, шансов на победу у Вольфрама не больше, чем у мальчишки, вооруженного пращой, одолеть исполинского «Великого Горгона» герцога де Гиеннь. И все же, стоило Вольфраму отдать приказ, как Бальдульф, этот могучий озлобленный на весь мир волк, покорно клацал зубами и отправлялся исполнять поручение.

Вольфрам…

Гримберт хотел бы изгнать из памяти это имя, однако оно поселилось в мозгу, сгустившись где-то у темени крохотной и очень тяжелой опухолью. Эта опухоль неизбежно завладевала всеми его мыслями, она правила его страхами и окрашивала чувства. Даже не опухоль, а осколок засевшего в мозговых оболочках шрапнельного снаряда, вызывающий страшный зуд, который он бессилен был извлечь.

Вольфрам.

Гримберт не осмеливался произносить это имя даже мысленно, ему казалось, что он катает во рту отравленный плод какого-то смертельно опасного растения или шарик крысиной отравы.

Вольфрам.

Властитель «Смиренных Гиен», железной рукой управляющий стаей свирепых лесных хищников. Самовольный захватчик маркграфских земель, так ловко свивший логово в Сальбертранском лесу, что даже отцовские егеря не сознавали истинной картины происходящего. Трусливый садист и хитроумный интриган, который дважды обвел его вокруг пальца, причем с оскорбительной легкостью, как ярмарочного дурачка.

Чем больше Гримберт всматривался в его лицо, тем больше недоумевал, пытаясь понять, как этот самодовольный тиран, чванливый невежа и скудоумный выродок, принявший оскорбительно неуместное прозвище Благочестивого, обрел власть над выводком лесных хищников, способных в легкую растерзать на лоскуты даже прожженного и прокопченного пороховым дымом головореза.

Он явно не был достаточно силен, чтобы завоевать уважение в разбойничьей среде так, как это делает большинство вожаков. Тяжелый в движениях, неуклюжий, отрастивший по меньше мере четыре лишних стоуна[8] веса на дряблых боках, он не любил брать в руки оружия, а если брал, то обращался с ним неумело и неловко. Он кряхтел даже если ему приходилось натягивать сапоги без помощи Ржавого Паяца, и в повседневной жизни скорее походил на ворчливого старика, чем на заядлого бретера или хитрого головореза.

Представить его на ристалище, с кинжалом ли, с аркебузой ли, было совершенно невозможно. Даже тот коварный удар, которым он наградил Гримберта в памятный день их знакомства, не был признаком мастерства, скорее, обычной в среде лиходеев уловкой, до которых многие из них большие мастера. Если бы Вольфраму довелось выйти на бой против любого из своих «офицеров», Гримберт не колеблясь поставил бы полновесный флорин на его противника, кем бы он ни был. А Бальдульф и вовсе разорвал бы его в клочья со связанными за спиной руками. Нет, власть Вольфрама Благочестивыми над сборищем кровожадных гиен зиждилась явно не на силе. На чем-то ином.

Быть может, он стяжал себе лавры превосходного военачальника, принося своему грязному воинству бесчисленные победы? Нет, едва ли. В этом Гримберт убедился со временем, вынужденный слушать, как Вольфрам общается с разведчиками и патрулями из числа своего крысиного воинства, как ставит задачи и разграничивает зоны. Его представления о руководстве знаменами не сильно отличалось от представлений диких вендов, разве что его люди были куда лучше вооружены. Он явно не имел ни малейшего понятия о таких тактических приемах, как дебуширование, эксфильтрация или пехотный караколь, и даже в засадном искусстве, принесшем ему победу, проявлял больше звериную хитрость и смётку, чем понимание их боевой сути.

Черт возьми, даже читать он толком не умел, если ему приходилось разбирать обозные ведомости, прикидывая сколько боккале[9] пороха осталось, он звал себе на помощь кого-то офицеров, и долго ворчал, пытаясь сложить самые простые числа.

Он вовсе не злой гений, с горечью понял Гримберт, грызя отдающую плесенью хлебную корку. Не величайший разбойник, не отъявленный хитрец и не дьявольский посланник. Он просто проявил толику звериной хитрости там, где он сам, Гримберт, проявил самонадеянность и гордыню. Если бы он не гнал «Убийцу» полным ходом, отбившись от верного «Стража»… Если бы проявил осмотрительность и вовремя заметил засаду… Если бы…

Нет, подумал Гримберт, этот мерзавец не просто талантливый разбойник, которому судьба в силу какой-то прихоти послала удачу. Тут что-то другое. Что-то, чего я пока не могу понять, но что обязательно пойму – пойму еще до того, как услышу его предсмертный визг на Туринской дыбе…

Очень уж легко подчинялись воле этого самозваного рутьерского князька прочие головорезы – Виконт, Бражник, Блудница, Олеандр, даже мрачный Бальдульф, а ведь каждый из них, пожалуй, легко мог вытряхнуть из его старческого тела вцепившуюся в высохшие кишки злобную душонку. Они не боялись его, хоть и поглядывали с опаской, они уважали его, как способны уважать только душегубы, признавая за вожаком какую-то неподвластную им самим силу. И то, что Вольфрам Благочестивый платил им за это не благодарностью, а насмешками и руганью, ничуть не умаляло их преданности ему.

Опасный человек, подумал Гримберт, пытаясь спрятаться от холода под зловонной шкурой и чувствуя приближение сна, тяжелого, но дарующего кратковременное забытье. Злобный, хитрый, безжалостный и очень, очень опасный. Никакой другой не смог бы завоевать власть среди «Смиренных Гиен», мало того, повести их едва ли не на верную гибель, в негостеприимную Туринскую марку, да еще посреди зимы.

Значит, у него есть цель. И еще какая-то сила, которой он повелевает, чтобы эту цель достичь. Надо только забыть про пульсирующую боль в желудке, про нестерпимый зуд от ошейника, про смертный холод, терзающий его кости, сосредоточиться, как учил Вальдо при игре в шахматы и…

Сон теперь приходил к нему внезапно, милосердно отключая от всего сущего, точно аппаратуру рыцарского доспеха.

[1] Здесь: приблизительно 4 м.

[2] Биретта – четырехугольная шапка с помпоном, традиционный головной убор католических священников.

[3] Стоун – средневековая мера веса, равная примерно 6,3 кг; Квинтал со стоуном: примерно 55 кг.

[4] Барбют – пехотный шлем с Y-образным вырезом, распространенный в Италии до XV-го века.

[5] Фибула – застежка для плаща, одновременно служащая и украшением.

[6] Котта – часть средневекового мужского костюма, похожая на длинную тунику.

[7] Луна Охотника – луна, согласно мифологии предвещающая Дикую Охоту, яркая и окрашенная в алый.

[8] Здесь: примерно 25 кг.

[9] Средневековая итальянская мера веса для сыпучих тел, равная примерно 1,8 л.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю