355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Леонтьев » Ваня, едем в Сталинград » Текст книги (страница 1)
Ваня, едем в Сталинград
  • Текст добавлен: 26 июня 2020, 16:30

Текст книги "Ваня, едем в Сталинград"


Автор книги: Константин Леонтьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Часть первая

1

Иван Петрович занемог. Как ударила бодрая апрельская капель, с тех пор и занемог. Долго крепился, вида не подавал, не жаловался, но сын Алексей заметил, что отец осунулся: под глазами легли темные синяки, отчего взгляд из-под косматых бровей сделался более глубоким, но в то же время отталкивающим и злым; изменилась походка, в движениях появились усталость и медлительность.

По ночам в комнате Ивана Петровича бормотал телевизор, слышались приступы кашля с ворчливым бурчанием в конце, с легким дребезжанием открывалась оконная рама, после чего начинало тянуть табачным дымом. В другой раз тишину квартиры вдруг разрывали шипение и скрежет радиоприемника, у которого старик всегда забывал убавлять дневную громкость и который никогда не мог надежно удержать волну, … и это было уже чересчур!

Жена Алексея Люда просыпалась с тем неприятным обмирающим чувством прерванного сна, когда кажется, что тебя опустили в холодную воду, сердито толкала мужа в бок и сонному, плохо соображающему свистящим шепотом начинала выговаривать, что ее терпение на пределе, что скоро она получит нервный срыв и что все это устраивается нарочно: старый мстит за свою бессонницу – сам не может уснуть и другим не дает!

– Не обращай внимания! – отвечал Алексей и перекладывался на другой бок, чтобы моментально уснуть снова.

Но как не обращать, когда человек ведет себя вот так бесцеремонно, не думая о покое других?! Переполняясь возмущением, Люда еще долго успокаивала саму себя, мысленно желала свекру немощи, чтобы лежал и не шорохался ночами. А еще лучше, чтобы окончательно уже угомонился… Прости, Господи, мысли наши!

Утром начинались хлопоты. Собирая сыновей – одного в школу, другого в садик, а себя на работу, Люда пребывала в дурном настроении и не желала скрывать это. Она отчитывала младшего Егорку за капризы, грозила отдать в садик насовсем, доводя этим сына до слезливых выкриков встречных угроз, а старшему Димке успевала выговорить за невыученный урок и до самых дверей преследовала его скороговоркой наставлений. Ей казалось, что упусти она хоть что-то из этой ежеутренней мантры, с Димкой непременно случатся неприятности.

– И не воротись от меня, а слушай! – Люда притягивала к себе напоследок уклоняющуюся голову сына.

Димка терпеливо принимал материнский поцелуй и уходил, незаметно оттирая его ощущение со щеки. Люда же переводила дух, чувствуя себя совершенно несчастной от этих бесконечных забот. Из зеркала в коридоре на нее смотрела раздраженная увядающая женщина, давно утратившая привлекательность и уже не пытающаяся ее вернуть. Все это наведение утреннего макияжа – уже не более чем ритуал: сколько ни маскируй складки и морщинки, сколько ни три мешочки под глазами, никогда уже не увидишь в отражении ту, которую когда-то запомнила в годы скоротечной молодости…

С этими печальными мыслями Люда открывала объемистую косметичку и специально громким голосом начинала подгонять Егорку одеваться. Теперь ее черед шуметь. Хотите спать? Спите ночью! И она топала, покрикивала, а в завершение всякий раз старалась посильнее стукнуть табуретом, на котором вертела свое крупное тело, влезая в разношенные сапоги.

Все было бесполезно. Иван Петрович не реагировал. Зато в коридоре с красным отпечатком подушки на щеке, с поднятым вихром уже сильно прореженных волос показывался заспанный, близоруко щурящийся Алексей и начинал выговаривать за шум.

– Спать меньше надо! – огрызалась Люда.

Приблизив лицо к зеркалу, она топырила губы, чтобы проверить свежий слой помады, и добавляла с откровенной неприязнью:

– Отведи хотя бы Егора в садик! Опух уже ото сна, как сурок. Когда работу найдешь нормальную?!

После таких слов Алексей вспыхивал обидой, но Люда уходила, не слушая его отповеди и всем видом показывая, что она ей не интересна, и он оставался один на один с испорченным настроением, с невысказанным возмущением.

Легко сказать – найди работу! Завод, где Алексей трудился последние пять лет, окончательно «лег на бок» и начал дробиться на множество мелких предприятий, часть из которых тут же снова обанкротились, а другие, отхватившие более мясистые куски, не нуждались в его услугах. Разве он не пытался? Разве не бился в двери бывших начальников цехов, а ныне новых директоров, не просил пристроить? Везде завернули. Или предлагали ерунду, ему, человеку с высшим образованием! Что теперь? Становиться очередным торгашом на рынке или грузчиком? С больным позвоночником много он наработает! Угробит здоровье только…

Утро и последующий день проходили для Алексея под каким-то гипнозом безделья, когда постоянно возникает позыв что-то сделать, но ты не знаешь, с чего начать, что надо совершить, чтобы выйти из этого замкнутого круга! Он маялся этим чувством, осознавал собственное бессилие, ходил курить на кухню, потому что балкон был еще по-весеннему грязен, мечтал о чуде внезапного обогащения, которое разом все исправит, и порой так увлекался этими мечтами, что начинал почти верить в них, всякий раз возвращаясь в реальность с ощутимой горечью разочарования.

После обеда из школы возвращался Димка. Как всегда, молчаливый, медлительный в движениях до вязкости, со своим неизменным «все хорошо» на любой вопрос. Димка равнодушно хлебал на кухне подогретый отцом суп, потом запирался в комнате, и образовывался своеобразный треугольник: каждый сидел у себя, на максимальном друг от друга удалении, и каждый занимался одному ему известно чем.

Иногда Иван Петрович выходил из комнаты, и тогда Алексей настораживался, старался сидеть тише, чтобы лишний раз не пересекаться с отцом, потому что в этом случае придется что-то спрашивать или, того хуже, отвечать на вопросы. И взятая при этом наугад книга, когда-то уже читанная, а то и не раз, и неутомимый телевизор, болтающий новости пустому дивану с тем же энтузиазмом, что и Алексею, – все это шло фоном до самого вечера, когда приходило время забирать из садика Егорку. И чаще всего, когда Алексей выходил одеваться, чтобы идти за сыном, он сталкивался в прихожей с отцом, который бросал на него недовольный взгляд и коротким движением руки оставлял дома. В конце концов все собирались, возвращалась Люда, и квартира оживала.

Алексей мирился с женой, и после ужина на тихом кухонном совете они начинали обсуждать прошедший день и семейные дела. Тусклая лампа едва просвечивала матерчатый абажур, тени от него рассаживались по углам, делали кухню неуютной, запущенной и какой-то сонной. Дрянной чай пах запаренным веником и имел привкус сладкой микстуры. Удивительно, как быстро они привыкли к этой гадости, нагло носящей упаковку былого, настоящего чая! Люда готовила бутерброды, мазала на хлеб желтый импортный маргарин, садилась напротив мужа, радуясь, что тот наконец-то держится с ней одного мнения, и начинала тихим грудным голосом говорить о необходимости продажи дачи.

Тема эта двигалась по бесконечному кругу уже несколько месяцев, и все аргументы и доводы жены Алексей знал наизусть и только удивлялся, как она умудряется всякий раз подойти к этому разговору с новой стороны, со свежим вдохновением!

Да, эта продажа решила бы многие проблемы. Сама жизнь после нее должна была стать совершенно иной, не как сейчас: без привкуса дешевого маргарина, без вечной нехватки самого необходимого, без унизительного безденежья. Та жизнь, о которой он порой мечтал с сигаретой. Хотя бы ее кусочек! Хотя бы на какое-то время сделать вдох благополучия, насладиться им!

Однако когда этот разговор завели с самим Иваном Петровичем, а было это первый раз еще зимой, он лишь насупился в ответ и вдруг вскинул руку и показал кукиш. Даже внуков не постеснялся, сунул под нос сначала сыну, потом снохе.

– Выкусите. Пока жив, не тронете!

Как отрезал. И доводы, столь убедительные в репетиционных беседах, сделались жалкими, пустыми.

Упертый злой старик! Слов нет, конечно, дачу жалко! Дача долгие годы была предметом семейной гордости. Не какой-то там убогий летний домик от дождя и солнца, спрятанный в куче таких же хибар садоводства-муравейника с двумя сотками надела для сортира и парника, а крепкий рубленый дом на деревенской окраине в сорока километрах от города. Электричка доносит, не успеваешь кроссворд решить, а на машине и того быстрее, даже по дрянной дороге!

Иван Петрович возвел этот дом собственноручно. Купил заброшенный участок еще в начале семидесятых. Первый раз, пользуясь статусом героя-ветерана, выписал дефицитный лес, нужные стройматериалы. Сам тесал и рубил бревна, закатывал их вдвоем с деревенским помощником Вовкой Зыбиным веревками на сруб. Работал с жадностью, не замечая пролетающий день, удивляясь его скоротечности. Останавливался, только когда Вовка замедлялся в движениях и начинал жаловаться на усталость.

– Ладно, шабаш на сегодня, – нехотя говорил Иван Петрович и засаживал топор в бревно. – Пошли вечерять.

На грубо сколоченный рабочий стол стелилась газета, раскладывались вареная картошка, яйца и сало. Вовка складным ножом резал хлеб и открывал консервы, а Иван Петрович брал с грядок зелень, окунал набранный пучок по дороге в бочку с водой, оттуда же, из бочки, доставал охлажденную бутылку водки и наполнял крепенькие граненые стопки.

Чокались по первой. Вовка торопливо и жадно набирал в рот всего понемногу, что было на столе, насытившись, выпивал еще, закуривал и начинал вспоминать войну: грязь окопную, да житуху пехотную. Говорил сбивчиво, по мере рассказа волнуясь все сильнее, поднимал рубаху, чтобы показать на боку извилистый белый шрам, описывал, как это случилось, какой жаркой была та атака под Кенигсбергом, где он схватил осколок. Хорошо, на излете – вырвало лишь клок мяса, а рвани чуть ближе, намотало бы все кишки на горячее железо! А так в запарке боя не сразу и почувствовал! Подумалось сначала, что просто царапина.

Иван Петрович слушал Зыбина благожелательно, но взаимными историями отвечал редко и немногословно. Предпочитал отмалчиваться.

Со временем он устроил в сарае столярную мастерскую с самодельным токарным станком по дереву и годами размеренно, не спеша улучшал, украшал дом: покрывал мансарду резьбой, достраивал уютную веранду, баню, возводил затейливый забор, сильно контрастирующий на фоне темных покосившихся соседских плетней. Находил в этой неспешной кропотливой работе смысл и удовольствие жизни.

Жена Нина копалась на грядках, готовила обед на тенистой веранде или, положив на лицо раскрытый журнал, дремала на солнце в сделанном им шезлонге, а он всегда что-то делал. Закончив одну работу, внимательно обходил свои владения и неизменно находил новое занятие.

Ближе к вечеру Нина звала его гулять. Он нехотя соглашался, откладывал инструмент и шел за женой с видом человека, который вместо важной работы вынужден отвлекаться на мелкое незначительное дело. Места вокруг живописные: лес рядом, через огород тропа тянется по клеверному лугу к самому озеру, небольшому, но чистому и глубокому. На берегу озера – деревянный причал, поставленный опять же Иваном Петровичем, о причал трется прогудроненным боком плоскодонка. Отдыхай и радуйся! Не изводи себя одной работой, не переделать ее всю!

– Смотри, Ваня, запоминай, это же счастье! – говорила жена, указывая плавным движением руки на озеро, лес, закатное солнце. Указывала так, точно дарила. – Этот вечер уйдет и никогда больше не повторится! Надо впитывать каждый момент! Как ты понять не можешь?!

Иван Петрович затаптывал окурок папиросы и нетерпеливо тянул жену обратно домой.

– Да что тут понимать? Завтра все то же самое будет! Разве что комарья поубавится. Видишь, стрекоз сколько вылупилось!

Иногда к ним приезжал Алексей, уже студент, взрослый парень, курящий при родителях, но до сих пор краснеющий при этом.

Иван Петрович немедленно приставлял его к какому-нибудь делу, но Алексей и дело поладить не могли. Топор соскальзывал из его рук, и становилось страшно, что сейчас он секанет себе по ноге, лопата теряла умение копать землю, вода из ведер плескалась, как живая, превращая тропинки между грядками в грязные лужи, а баня отказывалась растапливаться. Алексей виновато улыбался, и мать приходила к нему на помощь, уводила от возмущения отца, посылая из-за спины сына мужу выразительную мимику, мол, отстань уже от ребенка, пусть он отдыхает!

Много еще плюсов было в этом доме: и увитая плющом веранда с самодельными плетеными креслами-качалками, и огромный стол, за которым в былые времена могли разом собраться двенадцать человек, и фруктовые деревья, и виноградные лозы, плодоносящие в суровом, чуждом им климате на зависть и удивление деревенских. Однако обстоятельства… Обстоятельства выворачивали руки!

– Папа, Димке поступать нынче… мы не потянем институт, деньги нужны, – краснея и смущаясь, сказал Алексей, не показывая обиды на кукиш.

– Потянете, – отрубил Иван Петрович. – Люди после войны институты вытягивали, и вы сейчас вытянете. А нет, – старик обернулся к самому Димке, который тут же сидел на диване, долговязый, худой, с россыпью красных угрей по щекам, слушал внимательно и с неприязнью глядел на деда, – тогда пойдешь работать! Труд-то теперь не рабский, не на власть проклятую, а на себя свободного! Верно?…

К разговору о продаже дачи возвращались еще, но с тем же результатом. Переубедить старика было невозможно. С весны и до поздней осени он, считай, безвылазно жил там, пока деревенские улицы не переметало и пробиться на «Жигулях» становилось невозможным. Ездил и зимой, уже на электричке, проверял, все ли в целости. Топил баню, не спеша запаривал веник, досиживал первый заход, разогреваясь, а на втором поддавал так, что каменка начинала шипеть паровозом. Кряхтя от удовольствия, размеренными движениями начинал закидывать веник себе за спину, вытягивал на полке жилистые худые ноги, старательно прохаживался по артритным выпуклым коленям. Мысли после бани начинали течь плавно и умиротворенно. Думалось, что приходит момент окончательно перебраться сюда, поставить в доме хорошую печь и доживать век наедине с самим собой.

Все прошлое лето возил Иван Петрович с собой на дачу младшего внука Егорку, который подрос и для этих поездок, и для разговоров. И дед, и внук получили тогда от общения огромное удовольствие и сильно сдружились. Оба с нетерпением ждали теперь нового дачного лета, но из-за недуга Ивана Петровича сезон все никак не мог нормально начаться.

Аргументы продажи, стоило Ивану Петровичу занемочь, быстро замаскировались в заботу. Пришла пора – он, несомненно, нуждается в лечении и покое, так кто же, как не родные, должны настоять на этом? Какие дачи? Какие поездки? Нельзя же в таком возрасте так наплевательски относиться к себе! Другие старики чуть прижмет – из поликлиник не вылезают, сразу на прием бегут, обследуются, а его в больницу силком не затащить, да еще и курит по пачке «Беломора» в день!

Иван Петрович отбивался от этих разговоров почти с яростью.

– У меня здоровья еще целая дивизия в резерве! – буравил он домочадцев злыми глазами. – Зад оторвали бы лучше, с огородом помогли, если забота берет такая! Что жрать зимой будете, когда земли не станет?

– Дожимать надо отца, – с приходом очередного вечера ворковала неотступная Люда на кухне. – Видно, что не потянет он уже свою фазенду! А нам еще далеко до пенсии, чтобы копаться на грядках!

– Но я уже не знаю, что говорить ему, как убедить… – сокрушался Алексей.

– Маме своей спасибо тогда скажи! – начинала психовать Люда. – Почему не переписала на тебя свою часть? И не спрашивал бы сейчас, не унижался! А то любила так сильно, а догадаться не могла, что о сыне кроме нее некому позаботиться!

– Не трогай, пожалуйста, только маму! – морщился Алексей. – Сколько уже времени прошло, как она умерла, а ты все ее поминаешь в склоках этих! С другой стороны, старый уезжает на дачу, и здесь покойно становится. Пусть пока ездит. Психовать меньше будешь от его присутствия. Егор опять же пристроен на все лето. На свежем воздухе!

– Ты опять об этом? – грудной размеренный голос Люды переходил в жаркий возмущенный шепот. – Да не стоит овчинка выделки! Продавать надо, и все в валюту переводить, как сейчас люди умные делают! Ты видишь, какая идет инфляция? А в долларах надежность будет и верный заработок. Потом две таких дачи купим!

– Ты же Димке на институт собиралась отложить!

– На все должно хватить! – убежденно отрезала Люда. – И на институт ему, и на новый холодильник. Сейчас еще диваны появились современные такие, импортные. Не надоело тебе ребра на старых пружинах давить? Мне надоело!

– А он весь год будет рядом, – Алексей выразительно повел глазами на стену, за которой находилась комната Ивана Петровича.

– Перетерплю, не бойся! – ответила Люда. – Может и терпеть-то уже недолго осталось!

2

Иван Петрович действительно чувствовал сильную усталость, о которой молчал, и которую боялся показать. Усталость и раздражение на все и всех. Навалилась бессонница: неотступная, неумолимая, когда открываешь глаза среди ночи, как от внутреннего толчка, сердца ли, мысли ли, и начинаешь всматриваться в темноту комнаты, как в дозоре на нейтральную полосу. Проедет дворами автомобиль, выхватит фарами, как осветительной ракетой, крадущуюся в темноте мебель, обличит спрятавшийся в засаде у письменного стола стул, возьмет врасплох этажерку с книгами и фотоальбомами, и снова надвинутся темнота и гул мыслей, и сна нет в помине.

Бессонница полбеды. Бессонница и у молодых бывает, а в семьдесят лет она, как надбавка к пенсии, – получите, распишитесь и топайте в аптеку за пилюлями!

Мучили сны. Не было от них отдохновения, освежающего тело и разум. Короткие беспокойные сны, все больше о войне, войне… наполненные кошмаром, страхом, поиском спасения. А то, оживленные его забытьем, являлись вдруг убитые товарищи, которых помнил. Являлись, чтобы снова погибнуть. И во сне эта утрата неожиданно приобретала невосполнимую свежую горечь, он начинал их оплакивать, просыпаясь, хватал себя за лицо, стыдясь за слезы, но слез не было, и Иван Петрович тер сухие щеки, остывая от эмоций.

Днем воспоминания отступали. Но приходила ночь, и память снова сгущалась и оголялась, делалась яркой, зримой. Иван Петрович просыпался в один и то же час – в половине третьего и бодрствовал до самого утра. Час этот он уже называл чертовым. Не могли одолеть его ни успокоительные капли, ни снотворные порошки. Он просыпался, и тут же мысли поднимались роем, начинали цеплять одна другую, как вязальный крючок, и всегда самой первой приходила тяжелая и мрачная, что все это неспроста – скоро смерть! Незаметно подступает страшный рубеж. Жизнь просвистела и уже летит под гору, а оглянешься – ничего действительно яркого в ней, кроме войны, и не вспомнить! Точно не жил он эти сорок восемь послевоенных лет, а уходил постепенно под толщу воды и оттуда, из глубины, все смотрел на фронтовые полтора года как на единственное полноценное время своего существования.

Мерно отстукивали на комоде часы. Довоенные, добротные часы, украшенные бронзовыми фигурами. Единственная вещь, из детства дожившая с ним, и, несомненно, переживущая его. Таких часов, да еще на ходу, поискать надо, и не найдешь! Подарок отцу на юбилей от коллег из Коминтерна, о чем и гравировка имеется «Товарищу Лебедю в день сорокалетия. 18 июня 1934 года».

Удивительно устроена память! Сколько лет минуло, а до сих пор он помнит, как солнце горело в тот день на паркете их московской квартиры! От нагретых дубовых шашечек шел легкий приятный запах лака, недоступный для суетливых взрослых, но осязаемый для играющих на полу детей. Когда Иван был чуть младше, он любил, пока не видит мать, разогнаться, упасть на колени и скользить по этому паркету до самого окна к батарее отопления. От мысли, что если не выставить вперед руки, можно расшибить себе лоб, перехватывало в животе, но он намеренно усиливал это чувство, рисковал, выставлял руки в самый последний миг!

Младшая сестра Соня пыталась следовать его примеру, но не получалось у нее. Разгон был не тот. Останавливалась посреди комнаты и сидела, расстроенная, с завистью глядя, как брат лихо проносится мимо. Зато Соня умела находить на деревянном рисунке паркетных шашечек, особенно на срезе сучка, разные рожицы и фигурки. Она показывала свои открытия брату, удивлялась, что тот не сразу видит столь очевидные контуры змеи, дельфина или девочки с косичкой, и на какое-то время даже увлекла его в эту игру – поиск новых картинок. Иван исследовал на животе всю детскую и нашел череп, про который Соня сказала, что он совсем на череп не похож, а напоминает скорее круглую морду кота.

Но теперь Иван уже не ребячился. Не катался и шашечки не рассматривал. Несолидно это. Легкий пушок над его губой чуть потемнел, он с интересом поглядывал в ванной на отцовскую бритву, подступал с намеками, что и ему пора уже взбивать по утрам помазком белую густую пену, и получал в ответ отцовские смех и советы не торопить лихо.

В зале между тем накрывали большой стол. Слышался оживленный гул голосов, множество одновременных разговоров, различалась и иностранная речь, в основном немецкая. Часто выскакивало приветственное: «Рот Фронт!». Иван немецкий не знал, в школе им преподавали английский (его он, впрочем, тоже не особо знал), но на слух уже угадывал этот язык. Отец владел немецким прекрасно, часто говорил на нем, пытался учить и Ивана с Соней. Сестра довольно бодро щебетала ему в ответ, Иван же дальше «гутен морген, гутен таг» не двинулся.

«Ты как революцию собираешься делать мировую, не зная языков?» – спросил однажды с укором отец. Иван промолчал, не желая огорчать его ответом, что даже не думает ехать куда-то делать революцию. Его ждали двор и друзья, а там нужны были другие знания!

Тем временем гости, судя по шуму в прихожей, прибывали. Периодически начинал играть патефон. Ивану мучительно хотелось нарушить запрет родителей, просочиться к месту общего веселья; он сделал попытку, и был остановлен в коридоре отцом. Отец уже выпил, находился в добродушном настроении, но в зал к гостям все же не пустил. Зато сообщил, что на днях приезжает из Германии его друг дядя Алекс с сыном Карлом.

– Вот такой пацан! – показал он Ивану большой палец. – Твой ровесник! Вы непременно подружитесь! А сейчас, если хочешь, можешь с Сонькой посмотреть подарки у меня в кабинете.

Это уже было кое-что. Тогда-то Иван впервые и увидел эти часы. Большие, тяжелые! Он попробовал их поднять и с трудом оторвал от стола.

– Поставь, разобьешь! – в ужасе прошептала Соня, цепляя его за локоть.

Он и сам испугался, грохнул часы обратно на стол и озлился на собственный испуг. Чтобы не показать вида, начал насвистывать, разглядывать литые фигуры. Мускулистый рабочий-молотобоец весело смотрел на крепкую фигуристую колхозницу, закинувшую на плечо сноп пшеницы, которая в свою очередь озорно улыбалась ему в ответ. Фигуры возвышались по обеим сторонам от циферблата, горели золотым жаром и казались невообразимо прекрасными.

– Папа говорил, они бить умеют, – сказала Соня с восхищением. – А как, интересно?

– А вот так! – Иван вскинул руку и поставил сестре звонкий щелбан. Да больной! Соня отпрянула, быстро моргая, глядя на брата первое мгновение с удивлением, дескать, как же можно драться, если так все хорошо было? И тут же залилась горючими слезами.

Зачем он тогда это сделал? Ведь он любил Соню! Но какой-то бес уже сидел в нем. Именно этот бес, жадный на события, деятельный и глазастый, привел его в компанию уличной шпаны и принес много неприятностей. А еще позднее вдруг обернулся ангелом-хранителем, поддерживал волю к жизни, не давал скиснуть и сдаться и уводил, уводил всякий раз от смерти, мешая пересечься их путям ни в безнадежных боях первых военных месяцев, ни в отступлении по волжским степям, ни в Сталинградских уличных зарубах.

Соня погибла, едва пережив свое шестнадцатилетние, в Москве в ноябре сорок первого, в районе Химок. Была она в комсомольской бригаде ПВО, из тех, что по крышам дежурили, тушили «зажигалки». Часто пропадала на ночных дежурствах.

Но убила ее не бомба, а серая мразь с выкидным ножом. Убила за блеск крошечных золотых сережек, когда Соня рано утром возвращалась домой по пустым тревожным улицам.

В какой-то момент этой мрази сильно прибыло в городе. Она копилась по темным углам, выслеживала добычу и атаковала, безжалостно и внезапно. Чуть позднее патрули в белых тулупах начали отстреливать этих чертей на месте преступления без суда и следствия и взяли ситуацию под контроль. Но Соня была уже мертва.

Иван узнал об этом в госпитале в Рязани, откуда послал домой первое за несколько месяцев письмо. Прошитая осколком икра заживала плохо, рана мокла, постоянно ныла, и каждую перевязку он со страхом ждал беспощадное слово «гангрена». Вестей из дома он давно не получал. Полевая почта в ту пору попросту не могла отследить сотни тысяч судеб, и письма мертвецов носило по фронтовым дорогам вместе с письмами живых. Часто эти клочки бумаг просто терялись, не доходили до адресата.

Но из тылового госпиталя писать было сподручней, чем из окопов. Медсестра Оля одолжила ему карандаш и тетрадный лист, и Иван, подпирая в коридоре грудью холодный подоконник, написал домой ласковые ободряющие слова, какие только смог подобрать.

На удивление ответ пришел быстро, но не от родителей! Отписалась соседка тетя Варя. Не поленилась, сообщила печальную весть о Соне, упомянув между прочим, чтобы от матери писем скоро не ждал – с горя совсем помешалась, слегла и даже говорить связно не может. В больницу ее не берут – все они под госпитали забраны, все переполнены, но она ухаживает за ней, как может. Также тетя Варя отписала, что отца еще до гибели Сони командировали в Ленинград, и никаких вестей от него пока нет, город фашисты обложили блокадой. И от ее Сергуни-морячка, погодки Ваниного, давно нет ни строчки. Последний раз в сентябре из Одессы аукался, и молчок с тех пор.

Весь вечер Иван крепился, маялся, перечитывал письмо снова и снова, скакал на костылях курить и только после отбоя, когда притушили свет, уже не мог сдерживаться, закусил угол подушки и не заплакал – слезы почему-то не шли, а зарычал. Образ сестры крутился в его голове, пока он не уснул, а на следующий день врач сообщил, что рана смотрится гораздо лучше и дела теперь пойдут на поправку.

Перед самой выпиской Иван получил от тети Вари еще одно письмо. Соседка писала, что отец в Ленинграде в составе какой-то комиссии ездил на передовую и погиб, попав под неожиданный и сильный минометный обстрел. Известие это принес в дом военный, «видимо, начальник – полушубок добротный». Он спрашивал мать, а ее незадолго до этого увезли все-таки в клинику, и что с ней сейчас, она не знает. Квартира пока пустует, но ключи у нее есть, и, если что надо, пусть Ванюшенька (именно так она писала ему, тому, которого раньше иначе как паразитом и охламоном не называла) накажет. Квартира ведомственная, и мало ли кого могут заселить, хотя Москва сейчас, «как вымерла, не отошла еще».

«Заберите, пожалуйста, папины часы с фигурами и фотографии, – написал ей Иван. – Больше ничего не надо! Когда мама поправится, верните. Если с ней и со мною что случится, то пусть у вас совсем останутся».

Мир его семьи разрушился стремительно и безвозвратно. Он даже не мог вспомнить момент, когда они были все вместе в последний раз. В армию по призыву он уходил без особых проводов, буднично, как на работу, потому что отец был в очередной командировке, а мать болела. Иван поцеловал ее, сказал Соне «пока» и ушел, радуясь переменам, не зная, что никогда больше никого из них не увидит. И только часы, единственный артефакт того мира, остались целыми.

Иван Петрович любил их солидный спокойный шаг, совсем не похожий на птичье сердцебиение современных ходиков. Считал эту тяжелую поступь времени, когда пытался бороться с бессонницей, дивился, сколько же отбили часы этих полновесных ударов с тех пор, когда он с Соней разглядывал их? А последнее время взяла и уже не отпускала его мысль после того, как прочел в газете, что если каждому погибшему на той войне отмерить жизни всего лишь секунду, на один удар сердца, то целый год можно будет вести этот счет. Пить, есть, спать, гулять, а счет будет идти, не прекращаясь. И Соня, и отец, и мать тоже мелькнут в нем и уйдут, не задерживаясь. Разве что в глаза взглянуть времени хватит…

От подобных мыслей, почти всегда неминуемых, Иван Петрович поднимался с кровати и начинал ходить по комнате. Ставил на подоконник тяжелую мраморную пепельницу, курил в окно, пытался занять себя ночными программами по телевизору или радиоприемнику… И не права была Люда – никого он специально не хотел тревожить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю