Текст книги "Ваня, едем в Сталинград"
Автор книги: Константин Леонтьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Да, с ПТРД полазил, пожег малость. После того как орудие наше расколотили. Я орудием командовал до этого, – Иван подкурил и вернул зажигалку.
– А осенью, сентябрь-октябрь на промзоне тебя не было?
– Тоже что ли оттуда? – догадался Иван и посмотрел на подполковника более благожелательно, но по-прежнему с превосходством.
– Девяносто вторая стрелковая бригада. Слышал?
– Морячки?
– Ага, из морячков собрали! Я лично на Северном флоте служил до этого. Капитан-лейтенантом.
– Морячки давали жару, – тихо и уважительно проговорил Иван.
– Еще бы… Я за две недели так нажарился… у меня от роты в первые же три дня меньше отделения под командованием осталось. Мы центр сначала городской чистили. А потом уже нас к «Баррикадам» отвели, да на элеватор.
– Я эти «Баррикады» на пузе все исползал вдоль и поперек! – оживился Иван. – Два танка там подкараулил и сжег. Их так и не утащили немцы оттуда, в зиму ушли стоять. У меня на танки их чуйка тогда была уже особая! Как орехи колотил! Разуешь, паскуду, и между упорных катков садишь!
Оба они теперь глядели друг на друга с искренним интересом и с желанием делиться информацией. Иван оставил свой тон и говорил с подполковником с уважением.
Разговор потек сам собой. Вспомнили ползучие немецкие атаки, как сходились в рукопашку в развалинах заводских корпусов. Рикошетом от железа летали пули, тягучий многоступенчатый русский мат мешался с отрывистыми немецкими командами, и только предсмертные крики боли были общими, неразличимыми. Как, дрогнув, расцеплялись, откатывались от них немцы, стараясь увести раненых, а то и оставляя их в панической спешке, и часто в безумной горячке они добивали этих раненых отточенными лопатками, штыками, просто камнями или оттаскивали к себе, как волки добытых овец, при этом дико, точно пещерные люди, орали вслед отступающим.
Вспомнили, как за спинами даже в самое пекло сражений продолжали работать мастерские, как, ревя дизелем, шел оттуда снова в бой отремонтированный Т-34, как радостно было встречать живительные ручейки подкреплений, несущих боеприпасы, махорку и водку, как горчила во рту горелая пшеница из разбитых бетонных бункеров элеватора, которой в основном и питались в те дни.
– А помнишь еще «говорилки» немецкие? Весь сентябрь обращения крутили, чтобы сдавались. Даже песни наши ставили! – с улыбкой спросил вдруг подполковник. Он сидел напротив, придвинувшись через стол так, что до Ивана доходил запах его одеколона. – Дурни! Не понимали разве, что под песни родные и умирать легче!
– Я и их «говорилки» помню, и наши потом. Тявкают, не затыкаясь, что-то по-немецки, тоску только наводят. Один черт фрицы сдавались туго. Лишь после официальной капитуляции валом поперли.
– Ну, все равно, сдавались же! Это наши их агитацию посылали в одно место!
– Да всякое было, что душой кривить! Откуда тогда у немцев эти чертовы хиви брались? Помню, и у нас в сентябре двое тягу дали, – ответил Иван. – Ушли ночью, как мыши, когда оба в дозоре были. Хватились их быстро, да толку – след уже простыл! Так один спустя день прорезался, гаденыш. Начал по этой самой «говорилке» выступать. Чуть затишье, так мелет, как, дескать, его немцы хорошо приняли, что жратвы и курева без меры, и с водкой проблем нет, что он скоро домой в Ростов поедет, и если мы все поступим так же, то войне конец, всех по домам к женам и детям отпустят. Ребята сидят, обоймы, ленты патронами набивают, да в ответ ему слова ласковые выкрикивают. Развлекаются! А тот, помню, все «мужики» говорил, к нам обращаясь. Видимо, предательство даже у гнид язык отнимает, и они не могут выговорить «братья», «товарищи», «друзья» … Долго, впрочем, он не выступал. Немцы сообразили, что мы только сильнее звереем от этих концертов. Убрали нахрен агитатора. В Ростов ли, в расход, неизвестно. Взводного только жалко, который у них был. Пострадал пацан за гадов.
Взводный был разжалован в рядовые в течение десяти минут. Ровно столько потребовалось двум пыльным, злым, с красными от бессонницы глазами особистам, прибывшим по факту дезертирства, чтобы, вжимая головы в плечи от близких минометных разрывов, составить на планшете нужную бумагу. Потом они велели снять лейтенанту с петлиц кубики (у бедняги даже слезы навернулись от стыда и обиды) и ушли траншеями и ходами восвояси.
– Реагировали жестко, – согласился подполковник.
Он смотрел теперь на Ивана с внимательным прищуром, вертел в руках зажигалку, размышляя о чем-то, о чем надо принять решение.
– Еще одного, помню, тогда же, в сентябре, расстреляли, – продолжал, откинувшись на стуле, Иван, глядя в ответ подполковнику прямо в глаза. – Наш же ротный в расход и пустил. А знаешь за что? Человек лег. Как конь на борозде обессиленный. Ему очередь на передок выдвигаться, а он не шевелится. Дядьке, помню, лет под сорок было. Нам, молодым, стариком уже казался. Небритый, худющий. Не могу больше, говорит, как хотите, а мочи нету уже. Ротный – вроде мужик нормальный, а тут, как взбесился – пинками начал поднимать, орать по матушке, за кобуру хвататься. А тот даже не сопротивляется. Однако уперся. Что хочешь, говорит, делай, не пойду, хоть стреляй! Ну, ротный и дал команду, вывести его. Сам следом. Думали, отвесит для проформы пару оплеух и этим все кончится, ан нет, слышим – ТТ хлопает, раз, да другой. Потом ротный возвращается, пистолет в кобуру заправляет и смотрит на нас так, что мороз по коже! Обессиленных в роте вообще с тех пор не было! А дядьку того я еще утром видел – он как по стенке сполз, голову опустил на грудь, так и сидел на корточках, точно закемарил. И знаешь, что интересно? Мне было в тот момент ровно. Убили и убили. Жалости совсем не было, потому что через час-другой или на следующий день меня самого могла смерть ждать. Я просто мимо прошел!
– Какая тут может быть жалость? Прав твой ротный был на все двести! – в голосе подполковника скользнула чуть слышимая стальная нотка начальника.
– Нет, не прав, – с вызовом ответил вдруг Иван. – Я видел, как после 227-го приказа людей за трусость на месте стреляли. Когда по степи летом откатывались, у некоторых полков штабы на машинах на много километров вперед самих полков бежали! Ерунда творилась, и надо было в чувство приводить. Но тут другое дело. Просто ослаб человек, до предела дошел. И если мы, кони двадцатилетние, еще на здоровье вылезали, то…
– Чепуха! – перебил Ивана подполковник. Стальная нотка усилилась и зазвенела уже отчетливо. – И ты это знаешь. А забыл, я тебе напомню! Потому что сам людей поднимал на смерть. И они должны были подниматься без обсуждений и пререканий. А что оставалось твоему ротному? Дать два наряда? Отправить на гауптвахту? Да этому дядьке, как ты выразился, даже трибунал на тот момент был не страшен! И что? Дай ротный слабину, оставь его, с каким чувством другие бы пошли в бой? А так сам заметил, что хворых и уставших после этого не было!
– Сам-то стрелял своих? – прищурился Иван. К нему вернулась прежняя развязность. Ленивым движением он взял из коробки новую папиросу и демонстративно долго начал раскатывать ее между пальцев, постукивать, мять в гармошку гильзу.
– Нет, слава богу, – смягчил тон подполковник. – Но были случаи, приходилось пистолетом в зубы тыкать.
– Любите вы, тыкать! Чуть что… Один такой в меня раз решил тоже ткнуть. Я в расчете еще орудийном был. Несколько суток на марше шли без отдыха. Степи, солнце палит – воды в обрез! «Юнкерсы» скучать не дают – гостинцы подкидывают периодически. Сон и жратва – все по-собачьи. Кое-как и урывками. Где вставали на привал, там и ложились, и засыпали через секунду. И слышу как-то, боец мой «смирно» крикнул. А у меня уже глаза слиплись, шевельнуться не могу. Пошли вы все, думаю, мелкими шагами к такой-то матери! А над головой кто-то уже квакает: «Встать, товарищ сержант!». И лошадь фыркает. Глаза открываю – точно, боров на мерине нависает. Не понять, толи с приказом каким прибыл, толи с вопросом. Сам, гад, явно под градусом. Орать вдруг начинает на меня – распустились, мол, дисциплину забыли! И ручонку так, между делом, на кобуру кладет. Ну, я молча, не поднимаясь, ППШ и наведи на него в ответ. Полный ахтунг! Имя! Фамилия! Трибунал! Расстрел! Но руку с кобуры сдернул тут же, как ожегся. Пообещал закатать в штрафники и поцокал дальше.
– И что, были последствия?
– Какие нахер штрафники? Мы к Сталинграду отходили. Там с конца августа один сплошной штрафбат начинался.
– А ты еще тот, оказывается, тип был, – улыбнулся подполковник.
– Я и сейчас еще тот тип, – не ответил на улыбку Иван.
– Слушай, – явно решился с мыслью подполковник. – У нас тут в доме офицеров что-то вроде боевого братства организовалось. Человек двадцать. Только участники битвы. Собираемся на выходных, на праздники. Общаемся, списываемся с другими городами, ищем живых однополчан. Приходи! Ерунда, что не в звании. Мы все сейчас на равных. Может, меньше пьянствовать будешь, меньше драться. Доиграешься же! Недавно вот в Октябрьском районе такой же как ты буян по пьяни ножом пырнул товарища. Разошлись во мнениях, кому труднее было.
– Не, – протянул Иван, – мне на собрания лень ходить.
– И что? Дальше пить собираешься?
– Ты не пьешь?
– Пить можно по-разному.
– Пить надо досыта! – весело ответил Иван.
Они помолчали, разглядывая друг друга. Один с сожалением, другой с вызовом.
– Мда-а, – разочарованно протянул подполковник, – не получилось у нас разговора. Не поняли мы друг друга. Жаль.
– Да потому что разговор у тебя не тот! – вдруг твердым и злым голосом ответил Иван. – О чем ты хочешь говорить? Как правильно сражаться и умирать за Родину? Да только жизнь у каждого одна. И за Родину всего раз можно умереть! Нет живой и мертвой воды, как в сказке, чтобы ожить и умереть лучше, красивее, да с большей пользой! Зачем же тогда стрелять человека, как пса? Он, может быть, до этого каждый день в рукопашных психику себе сжигал и жилы тянул! Да пожалей ротный того дядьку, думаешь, мы бы колени подогнули и отказались воевать? Думаешь, он сам бы не очухался после? Пусть для смерти, но достойной!
– Постой, постой, – запротестовал подполковник. – Я совсем другое имел в виду. Наш боевой дух ничем нельзя было сломить!
– Любой дух можно сломить, пока человек живой. Навеки непобежденными только павшие остаются!
Вспышка злости прошла, и сонливая усталость, безразличие и полное нежелание продолжать этот разговор накатили на Ивана. Он махнул рукой и поднялся.
– Я пойду, или тут как-то с протоколом еще не ясно?
– Иди, – буркнул подполковник, тоже поднимаясь и пересаживаясь к себе за стол. – Проспишься, сопли высморкаешь, переменишь решение – приходи. Мы своим братьям всегда рады!
– Постой-ка! – окликнул он Ивана от дверей еще раз. – Ты этих мыслей насчет боевого духа больше нигде не повторяй! Просто совет. И буянить прекращай, иначе закрою!
5
С людьми он сходился туго. Знакомых было много, даже чересчур много, но тех, кто мог заступить за черту, на живую территорию его души, не было. Окружающие в основном сторонились его хмурости и раздражительности, опасались и часто осуждали Ивана.
Однако были и такие, которые, напротив, тянулись к нему. Удивительно, были это люди разные: от фронтовых циников, эдаких лихих тёркиных со случаями «из жизни» на любую ситуацию, до падких на сентиментальность идеалистов, не воевавших ни дня. Что-то в нем подчиняло их всех. Ему хотели угодить, ему боялись перечить. Он же воспринимал все как должное. Эта же хмурая властная черта влекла к нему и женщин, до которых Иван был весьма охоч, но от разговоров с которыми быстро и смертельно уставал.
Все переменилось, когда в его жизни появилась Нина. Появилась неожиданно даже для Ивана, еще не планирующего связывать себя отношениями с женщиной. Нет, мысли, конечно, такие были, но с какой-то отдаленной перспективой. Это должно было случиться, но не сейчас, а в неопределенном будущем. Однако судьба распорядилась по-своему.
В парке были танцы. Обнесенная разноцветными лампочками площадка погружалась в теплую темноту вечера. Молодежь, как мотыльки, набивалась в этот круг света, топталась и кружилась под бодрые звуки аккордеона.
Веселая девичья компания переглядывалась с ними, заводскими парнями. Осознавая свою малочисленность и ценность, они посылали им в ответ многозначительные взгляды, и девушки, заслоняясь ладонями, прыскали друг другу в уши смешками и замечаниями.
Одна, самая маленькая и ладная, ни с кем из подруг не перешептывалась, но особенно внимательно, неотрывным взглядом темных, чуть раскосых глаз изучала его, Ивана, улыбалась именно ему! И Иван, не откладывая дело в долгий ящик, поправив за лацканы пиджачок, вразвалочку, все еще чуть прихрамывая на раненую ногу, направился к ней, к легкой, как ему казалось, добыче.
Когда танец закончился, он девушку не отпустил. За те короткие волнительные минуты, пока Иван смотрел на ее лицо, на аккуратный пробор прически, на ситцевый узор сарафана, а мир размытой декорацией медленно вращался вокруг них, он почувствовал, что Нина совершенно не похожа на тех девушек, с которыми ему приходилось общаться прежде. Иван не мог разобраться в этом чувстве, не знал, что с ним делать. Он молчал, удивлялся подступившей робости, от волнения курил и боялся, что Нине станет скучно и она покинет его.
Но Нина не отошла, осталась с ним, мало того, заговорила сама, и не дежурными анкетными вопросами, а живой интересной беседой, вовлекая в нее Ивана. Танцевали еще. Нина показывала ему движения вальса, которые Иван от смущения поначалу исполнял нарочно неуклюже (хотя быстро сообразил, как правильно надо вести партнершу под эти «раз-два-три»), а потом в какой-то момент сам вошел в кураж, решил дать ответку – сунул аккордеонисту червонец, пошептал на ухо заказ и начал отбивать под «Яблочко» чечетку. На площадке сразу образовался круг, ему принялись хлопать, подбадривать, но Иван смотрел только на Нину и танцевал только для нее.
«Моряка сразу видно!» – услышал он одобрительный выкрик сквозь аплодисменты, когда закончил и стукнул подбитым железом каблуком одновременно с последним аккордом.
«Моряк, так моряк!» – улыбнулся сам себе Иван, снова обретая уверенность, подходя к Нине победителем, любуясь ее восхищенным взглядом и не обращая внимания на ноющую боль в колене. Как бить чечетку под «Яблочко», ему показывал еще отец, которого в свою очередь обучили этому танцу в Петрограде веселые клёшники с алыми лентами на бушлатах. И, бог знает, сколько часов провел Иван, тренируясь на паркете в отцовских заграничных туфлях, прежде чем ушла кособокость в движениях. Думал, сейчас не вспомнит, а ноги сами все сделали!
После танцев, разбившись по парам, шли темными аллеями, старались для безопасности держаться вместе как можно дольше. Дрянные вещи случались часто. Особенно с одинокими. Бандитья, как мелкого, так и опасного, в ту пору было особенно много, поэтому Иван на всякий случай носил в кармане самодельную копию ножа разведчика, но в дело, к счастью, ни разу его не пустил. Может потому, что урки еще на расстоянии своим особым чутьем различали в нем более сильного хищника, чем они сами, и пропускали, не рискуя связываться.
Проводив в тот вечер Нину до дома, Иван привычно, как само собой разумеющееся, привлек ее для поцелуя, взял нетерпеливой рукой за грудь, но Нина выскользнула из объятий. Не возмущаясь, не строя из себя недотрогу, как-то по-особенному улыбнулась, уже сильно волнуя Ивана этой улыбкой, и погрозила ему пальцем.
«Решила поиграть со мной, коза?» – нарочно грубо, чтобы побороть смущение, пробормотал Иван, возвращаясь в общежитие, и понял, что не может даже мысленно повторить о Нине пошлость или грубость.
Они начали встречаться. Встречи долгое время не имели того продолжения, на которое Иван рассчитывал, но, удивительно, это его не волновало! Было просто хорошо. Настолько, что хмурость Ивана, когда он видел Нину, начинала утихать, точно приятную прохладу прикладывали к ожогу, а зверь внутри него, умиротворенный этим новым чувством, укладывался, спокойный и послушный.
Иван и сам не заметил, как наступил момент, и в его жизни осталась одна Нина. Остальные девушки и женщины словно утратили свой блеск и привлекательность, ушли в серую область равнодушия. Он сам себе поставил на них запрет, и ни разу не нарушил его, потому что не искал более для себя что-то иное. И хотя за все годы супружества он и пяти раз не сказал жене «люблю», она, тихая, спокойная, совершенно бесконфликтная (а только такая и могла ужиться с ним), ни разу не упрекнула его за это, чувствуя в нем главное – надежность и честность, готовность защитить в любой ситуации, от всего враждебного.
Было и еще одно важное обстоятельство, которое Иван осознал чуть позже: появление Нины защитило его и от самого себя, спасло от падения в ту пропасть, по краю которой он гулял.
Первое время, впрочем, он еще катился по инерции своего разгула. После регистрации им дали в бараке комнату – узкую, с покатым сырым полом и мокрыми пятнами на потолке. Иван привел Нину в эту пахнущую плесенью конуру, оставил как часть необходимого интерьера, сам же по привычке ушел встречать с приятелями банную субботу.
Нина не возражала и не скандалила. Даже когда Иван возвращался в мертвецки пьяном состоянии и, едва переступив порог, рушился на пол, она не окатывала его потоком брани и упреков, как поголовно делали в бараке все бабы. Не имея сил затащить мужа на кровать, подсовывала ему под голову подушку, укрывала одеялом, а утром смеясь подносила в ответ на стонущую просьбу кружку холодной воды и предлагала на завтрак несъеденный ужин.
Порой случалось хуже и страшнее. Иван возвращался мятым, в порванной, закапанной кровью рубахе, с разбитым лицом. Это лицо, раздутое синим и красным, сильно пугало ее. Нине казалось, что оно принадлежит не мужу, а подменившему его чудовищу, и она долго не могла уснуть, вздрагивая всякий раз, когда чудовище начинало стонать и бормотать бессвязные фразы.
Но проходили дни, рубаха стиралась и зашивалась, лицо Ивана постепенно заживало, он хмуро каялся, обещая, что впредь будет стараться быть аккуратней, определит себе норму. Целовал жену в теплый нежный висок и несколько следующих недель действительно соблюдал меру.
Потом Нина забеременела, и Иван неожиданно притих. Перестал бузить, с выпивкой практически завязал. Весь смысл и интерес его жизни вдруг переменились и сосредоточились на ней – жене, вернее, на ее животе, рост и округление которого действовал на него завораживающе.
Каждый день после работы Иван шел с Ниной гулять в городской парк. На выходных в этом парке играл духовой оркестр, они ели мороженое и слушали плавные звуки вальсов. После не торопясь шли в кино, а потом, по дороге домой, делились впечатлениями от картины. И было странно и непривычно для Ивана идти вот так, по-семейному, под руку, и обсуждать не гибель десятков и сотен людей, а чью-то наивную любовь.
К концу лета Нина уже ходила чуть вразвалку. Когда уставала, виновато улыбаясь, искала глазами скамейку или лавочку. Отдыхала на ней, с нежным спокойствием глядя, как Иван, отступив, торопливо курит, стараясь пускать дым в сторону. Это было самое счастливое их время! Никогда более он не говорил с ней так много, так искренне и с такой заботой.
Особенно нравилось Нине, когда Иван беседовал с ее животом. На каком-то этапе он начал говорить с ним сначала шуткой, а потом и всерьез! Гладил упругую белую кожу со струящейся на боку, разветвляющейся веной, отчетливо синей, похожей на татуировку, и рассказывал, как прошел день, что они делали с мамой, добавлял в рассказ шуток, и заставлял Нину смеяться. Потом клал на живот руку и терпеливо ждал момент, когда под ладонью перекатится живая плоть ребенка. И надо было видеть, как он испугался этого движения в первый раз!
В начале октября Нина родила мертвую девочку. Иван долго не мог осознать, как это могло случиться, отчего? Даже после того, как вышел врач и, глядя в сторону, забормотал, что «произошла асфиксия, ребенка спасти не удалось», ему казалось, что это все не может быть правдой. Да и как это могло быть правдой, если еще утром, отводя Нину в роддом, он ощущал, как в радостном предвкушении начинает сильнее биться сердце! Но беда всегда ходит рядом…
«Примите соболезнования», – тронул врач Ивана за плечо и торопливо скрылся за белыми дверьми.
Два дня Иван ходил, как во сне. Кошмарном сне, который никак не может закончиться. После стольких смертей он ждал эту обещанную жизнь, ждал, как чудо! И не дождался…
Потом Нину выписали. Иван встретил ее, стараясь не смотреть на счастливых отцов, протягивающих руки за своими свертками тут же в приемной, поцеловал, помог одеться и повел домой. Шел мелкий моросящий дождь. Зонта, чтобы укрыться, не было. Дождь забирался Ивану за шиворот, капал с козырька кепки, пальто Нины потемнело на плечах, но они шли, не ускоряя шага, не обращая внимания на погоду.
Всю дорогу Нина плакала, говорила о тяжелых родах, что ребенок шел неправильно, что пуповина, питавшая его все эти месяцы, превратилась в итоге в удавку. Акушерка кричала на нее, точно она была в чем-то виновата, но никто ничего не смог сделать.
Иван отмалчивался. Дома он уложил Нину в кровать, накрыл одеялом, подкинул в печь дров и, когда жена, устав от долгих слез, уснула, ушел снова. Весь вечер караулил у больницы того врача. Дождался, пошел следом, выбрал удобный момент, по-рысьи накинулся, прижал одной рукой к дощатому забору, другую подчеркнуто сунул в карман.
– А теперь, лепила, рассказывай, как все на самом деле случилось!
Врач, волнуясь и запинаясь, снова повторил весь набор фраз и, дрогнув сильно голосом, косясь на его спрятанную в карман руку, попросил не делать глупостей.
– Все, что было в наших силах, мы сделали, уверяю Вас!
Чувство страшной, бесконечно сильной утраты, настолько сильной, что уже превращала гнев в отчаяние, заставило Ивана отступить.
– Вы молоды, у вас еще будут дети, это просто роковое стечение обстоятельств! – ободрился врач, когда Иван разжал кулак и отпустил ворот его плаща.
– Но этого-то не будет! Этого ребенка не будет! – крикнул Иван в ответ, уже уходя, уже из темноты.
Идти домой казалось немыслимо, хотя он понимал, что правильней быть с Ниной. Но не хотелось сейчас утешать, не было сил! Все под тем же мелким октябрьским дождем по дрожащему в лужах отражению фонарей он дошел до скользких ступенек полуподвальной рюмочной, откуда тянуло махоркой и кислым пивом, спустился внутрь, огляделся, выбирая, с кем можно будет закуситься после стакана.
Шапочный знакомый окликнул его, приглашая за столик, и компания, с которой сидел этот знакомый, сдвинулась, давая место, но приветствовала недружелюбно, подчеркнула неудовольствие новым собутыльником, расстроившим гладкую до этого момента беседу.
«А вот и вариант», – подумал Иван.
Однако полчаса спустя он рассказывал им, незнакомым мужикам, что у него умерла дочь, и пытался погасить рыдания, которые вдруг начали рождаться внутри, подниматься к самому горлу и рваться наружу. Мужики проявляли сочувствие, наливали ему, хлопали по плечу, пытались успокоить.
– Сонечкой назвал бы! – Иван уронил голову на выставленный локоть и уже не мог сопротивляться слезам, не мог остановиться, удивляясь, что первый раз в жизни плачет так сильно и свободно! И зарыдал еще сильнее, с новым надрывом, когда понял, что давно уже плачет не по дочери, а по сестре… по матери… по отцу…, первый раз за все время по-настоящему оплакивая их!