355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Леонтьев » В своем краю » Текст книги (страница 14)
В своем краю
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:58

Текст книги "В своем краю"


Автор книги: Константин Леонтьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

– Ну, это довольно обыкновенно. Впрочем, к ее значительным чертам это должно идти... а Полина наша в чем?

– Полина – в малиновом тарлатановом с белым поясом, а в голову Катерина Николавна ей дала из зимнего сада две белые ammaryllis... Прекрасно!..

– Хороша, должно быть, была... Сколько же всех их танцевало?.. Две девочки – Маша и Оля, англичанка, Полина, Любаша... Варя – шесть пар всего.

– Нет, семь пар. Еще еврейка Дебора была... дочь винокура.

– Вот как! А в чем же это она была?

– В пестром бареже... Очень хорошенький бареж...

– Ишь ты, матушки! Ну, и та красива?

– Даже очень недурна.

Старуха вздохнула, покачала головой и усмехнулась.

– Потеха! – сказала она, – нашей сестре-старухе только и остается, что хохотать в углу... Жаль, что я поленилась, не поехала... Да весело ли было, по крайней мере?

– Так себе, – отвечал князь.

– Вы что-то не по себе... и бледны, дружок, сегодня!.. Князь не отвечал и, опустив глаза, поиграл пальцем по столу.

– Что с вами?..

– Я уж больше не буду ездить к вам, Авдотья Ан-древна.

– Как, что вы, что вы!..

– Признаюсь вам, я сделал сегодня предложение Любовь Максимовне... и она наотрез отказала мне.

Старуха помолчала, внимательно посмотрела на князя; лицо ее покрылось багровыми пятнами; она сбросила с колен кошку и встала.

– Что-с? – сказала она, и светлые глаза ее так блестели, по лицу разлилось столько злобы, что князь испугался.

– Да, – сказал он робко. – Любовь Максимовна отказала мне...

Авдотья Андреевна помолчала еще, встала, вышла вон и кликнула Любашу.

Князь, между тем, сконфуженный и огорченный, предугадывая семейную сцену и жалея Любашу, удалился поскорее, сел в сани и уехал. Любаша вошла.

– Что это значит, – сказала старуха, бледнея и краснея, – что у вас было с князем? Отчего ты отказала ему? Отчего? Что такое это значит... ты с ним по беседкам сиживала! Нехорош он? Красавец!.. князь, богат, добр, смирен... Чего тебе еще нужно?.. А! чего тебе еще нужно? Разве я век тебя буду кормить, – тебя и твоего безумного отца?..

– Я, бабушка, не хотела вас огорчить. Я думала, вам все равно, пойду я за князя или нет...

– Нет, это штуки! штуки... Ты повадилась с этой распутной бабой... с графиней водиться... Что она тебе за пример?.. У тебя там что-то в Троицком шашни завелись. У тебя есть страстишка там...

– У меня, бабушка, нет страстишки ни к кому.

– Ишь! Неколка упрямая!.. Отец, две капли отец... Ты лучше мне скажи – скажи прямо, кто твой предмет. Уж не Милькеев ли ваш кумир... О! матушка, выходи, выходи за него. Знай только, что не видать тебе от меня ни крошки на приданое, если ты выйдешь за кого-нибудь другого, кроме князя.

Любаша молчала, и старуха утихла.

– Позвольте же спросить, – продолжала она, приняв опять свой хитрый и спокойный вид, – кто сей предмет... Милькеев или Руднев?.. Верно, Милькеев!..

– Бабушка, – отвечала Любаша, – мне ни Милькеев, ни Руднев, ни князь и никто не нужен. Князь мне нравился прежде, только теперь я уж не об нем думаю.

Помолчала еще Авдотья Андреевна с минуту, села и взяла даже опять на руки Машку, которая давно мяукала из-под стола, глядя на нее.

– Как знаете, Любовь Максимовна, – заключила она. – У вас есть отец; а я вам бабка... больше ничего. Но знайте, что я вам не помошница, если вы выйдете за Милькеева или за Руднева; да и в дом вас с женихом вашим не пущу... Да, постойте, забыла.. Ваши поездки в Троицкое кончены... Сейчас напишу Полине, чтобы она вас туда не возила.

Любаша, оставшись одна, думала недолго; она пошла к отцу и рассказала ему все – Сегодня князь сватался? – спросил отец.

– Сегодня. Что мне делать?

– Что ж! прежде никак хотела за него, а теперь уж расхотела.

– Что ж делать! Кабы другой мне не нравился, я бы за него с удовольствием пошла.

– Кто ж тебе нравится?

– Сама не знаю; и князя жалко, и все это так противно!..

– Да ты мне скажи толком, Руднев тебе по душе, что ли, или нет?

– По душе.

– Так пошли Сергея за ним... я с ним поговорю – вот и все... Эка невидаль.

Максим Петрович лежал на диване, когда Сережа ввел к нему Руднева.

– А! медик! – сказал будто сухо старик, протягивая ему руку. – Устали? ..

-Нет, ничего, Максим Петрович. – А ваше здоровье как?

– Мое здоровье?.. Да что вам сказать! – Сережа! тебя тут спрашивали?.. Пошел к чорту, болван. Убирайся к шуту, – спокойно и с благодушным выражением лица сказал старик. В глазах его видна была даже ласка.

Сережа ушел не торопясь и вовсе не обиженный.

– Как вы находите, умен Сережка этот или глуп? – спросил отец.

– Он напустил на себя что-то, – отвечал Руднев.

– Вы находите... Да вы совсем не о том думаете, я вижу... Глаза у вас бродят... туда-сюда...

– Нет, нет... Я слушаю... Я говорю, ваш сын что-то напустил на себя... Небрежность, что ли, неуместную...

или просто скучает... А что же, Максим Петрович, ваш бок?

– Да что бок... Все хлопочу о том, как бы без мушки обойтись...

– А сильно болит?..

– Да, болит-таки! А вы вот послушайте... Вот... Ну, что там есть?..

– Позвольте, позвольте – вы помолчите... Дышите только...

– Ну, ну... дышу...

Старик покачал головой и радовался, думая, что Руднев будет уверять, что слышит шум или свист, когда у него вовсе и не болит бок.

Однако Руднев не нашел, разумеется, ничего и сказал: «Должно быть, это – наружная простуда... и просто вы потритесь чем-нибудь... или горчишник», – прибавил он, думая, согласится ли старик терпеть его задаром или нет...

– Хорошо, я ужо поставлю горчишник.

– Впрочем, зачем же?

– Нет, нет, поставлю ужо... Сергей, а Сергей, вели приготовить горчишник. Да небось озябли, выпьем пуншу?.. Пуншу, Сергей... Али уж Любашу подождать... Она лучше делает чай. Подождать Любашу, Сергей. . Слышишь, слышишь?

– Ну, слышу... слышу... Что пристали...

– Болван!

Выгнав сына, старик опять обратился к своему любимцу и, проницательно вглядываясь в его лицо, спросил: – Дядюшка-то ваш здоров?

– Здоров... благодарю.

– Не в благодарности дело. Я серьезно спрашиваю: каково вообще его здоровье... Постоянно ли он здоров или болеет когда? Я давным-давно его не видал... Э-э! еще когда! Когда жена-покойница была жива... Он всегда хилый был, а ведь препочтенный человек... и пребедовый делец. Много постарел?

– Не скажу... Кажется, у дяди такая наружность, что и в молодости не молод и в старости не стар.

– Не ослабел?

– Незаметно.

Максим Петрович еще помолчал, прошелся по комнате; повздыхал, побарабанил в окно, еще повздыхал, сел и вдруг так глубоко задумался, что Рудневу стало тяжело на него смотреть, и он вышел вон... Перешагнув за бездну порога, Руднев от людей узнал, что Авдотья Андреевна ушла с Анной Михайловной ко всенощной; что Сережа тоже куда-то пропал, а Богоявленский еще утром уехал к Шемахаевым.

Но мысль его не могла долго останавливаться ни на Богоявленском, ни на Максиме Петровиче, ни на Сереже. Глаза его не могли оторваться от окна и от грязного снега той дороги, которая, загибаясь за церковь, вела к Полине. Что чернеется, что белеется – все высматривал, все ждал с тревогой, но эта тревога казалась ему блаженством после тойтревоги, которую он только что перенес.

Наконец всадница выехала шагом из-за церкви, въехала и на двор... И что за счастье, что за невыразимая радость: старухи у всенощной, Сережи нет, Богоявленского тоже нет... Максим Петрович только... Недолго, однако, и это его тревожило. Любаша тотчас же сбегала к отцу, воротилась и сказала, указывая на часы: – На два часа мы одни, на два часа... Пойдемте на нашу ель смотреть...

– Вы будете амазонку еще снимать? – сказал с горестью Руднев.

– Очень нужно. А пуговицы на что? Помогите их кругом пристегнуть...

Устроили все: пуговицы пристегнули; положили развернутую книжку на окне – на всякий случай... и сели. Ель была на месте; только уже не в снегу или инее, как зимой, а кой-где бурая подсохлая, кой-где зеленее зимнего.

– Я все это так только баловалась; а люблю-то я вас, – сказала Любаша.

Руднев взял ее руки и, припавши к ним, умолял ее не играть его чувствами, не обмануть его, не измениться! Они просидели вдвоем больше часу, разговаривая и молча, и мучаясь страхом, чтобы им не помешали.

Наконец пришел Максим Петрович и позвал Руднева к себе. Старик был смущен.

– Вы – хороший доктор, – сказал он, – я вас дави-ча хотел обмануть; а вы сейчас узнали, что у меня внутри ничего нет. У вас будут деньги! Вы говорили с Любашей?

– Говорил, Максим Петрович.

– О! Боже, Боже! – прошептал старик и прошелся, опустив глаза в землю, несколько раз по комнате.

Потом постоял перед Рудневым, посмотрел на него и сказал: – Матушка Авдотья Андревна – женщина крутая... Она умная, способная старуха, да княгиню очень любит... Смолоду дружны. Княгиня и так, и сяк... И женила бы сына, и нет! А матушка уж из одного того, чтоб ее не огорчить, не пойдет против нее... И то сказать – княгиня раз, как у нас неурожай был, сто четвертей хлеба прислала; вот хвалят все Любу, что она одевается хорошо... а ведь это княгиня ее выучила: сама сколько ей шила и кроила. Ну, и матушка ей была не без пользы! Ротозей-то, соня, соперник ваш, еще в корпусе был, а у княгини люди забушевали, не слушаются; той где справиться! Истерика! Вот матушка приехала к ней; да кого сама за загривок, а кого на конюшне обработала без станового! Баба лихая! Теперь еще случаи были... Та ни леса не сумеет продать, ни сделки никакой сама сделать, а матушка со всяким гуртовщиком или с торгашом простым будет чай пить... Попьет-попьет и устроит все – и для себя, и для княгини... Видите сами, пойдет ли матушка против нее?.. А коли сын решился – значит, мать позволила и заодно с ним... У меня, милый мой, гроша нет... Приданое Любе – бабушка даст... Надо молчать и ждать, и практику заводить... Понемножку-понемножку попадем мы на дорожку! Да-с, сударь мой! Терпи казак! а уж мы с Любой – подождем, потерпим, я за это ручаюсь; а пока отправляйтесь-ка домой, пока не заметили ничего! Вы куда теперь – в Троицкое или в Деревягино?

– Нет, мне еще в округе дело есть, я не раньше недели вернусь домой.

– Ну, с Богом! Да, постойте! Милькеев-то приударял за Любой или нет? Она говорит – да...

– Как вам сказать, право, не знаю!.. Он – человек, впрочем, очень благородный.

– Чорт ли мне в его благородстве! – сказал старик, – не мудреное благородство, коли она любит не его, а вас. Я разве боюсь его, что ли?! Я рад только, что он на бобах будет.

– За что вы его не любите? Я давно это замечаю, – спросил с удивлением Руднев.

– Не люблю, вот и баста! А ну, отправляйтесь-ка подобру-поздорову...

Прощаясь, старик обнял Руднева и подставил ему для поцалуя свою розовую щоку и белую бороду.

Авдотья Андреевна вернулась из церкви и узнала от людей, что Руднев был тут и долго сидел в темноте с Любашей. Она тотчас же пришла к сыну и сказала ему: – Коли у тебя есть чем дочь снарядить и не жаль тебе, что она за прохвостом замужем будет., отдай хоть сейчас... Я ваши шашни вижу. Отдай ее не только за Руднева, пожалуй, хоть за Филатку-кучера... Только ни ты, ни она, ни женишок от меня тряпки старой не увидят, и Рудневу дверь моя заперта отныне! Имеющие уши – да слышат!

– Чего вы, чего вы, матушка! – отвечал Максим Петрович, – спросите хоть у Любы самой; Руднев ей ни слова не говорил любовного; а вот Милькеев – другое дело: этот точно волочится... Да спросите у Анны Михайловны, она на вечере разве не была?

Анна Михайловна сказала, что это правда, что Милькеев весь вечер был с Любашей, а тот только одну кадриль танцовал.

– Не разберешь их, Ашенька! – сказала Авдотья Андревна дочери, оставшись с нею одна. – Не беспокоить же мне княгинюшку из-за этих прощалыг... И князь такой милый, такой приятный человек... Что сталось с нашей девчонкой – непостижимо! Во всяком случае, вели Иринашке, чтобы когда Руднев или Милькеев приедут, для обоих нас нет дома...

– Особенно Милькеев, особенно Милькеев! это – такая звезда! – воскликнула Анна Михайловна, – я сама видела, как он Лихачеву на меня головой кивал. Так наглостью и пышет, так и пышет... А что он такое? Ничего, просто ничего!

– Бог с ними, Бог с ними! Лишь бы не ездили, да чтобы семинарист наш какие-нибудь записочки не стал бы передавать... Где он?

– Повадился к Варваре Ильинишне, к ней все льнет! – донесла Анна Михайловна.

– Час от часу не легче! – засмеявшись сказала старуха, – одну внуку за лекаря-мещанина отдать, а другую – за кутейника чахлого! Ну, да эта как знает; я люблю княгинюшку и князя моего милого; и кабы не они, я бы померла со смеху, глядя на людей. Без дураков да без глупостей – на свете тоска бы была смертная. Не правда ли, Аша?

– Oui, maman! хи, хи, хи! Правда, правда! Вы всегда правду говорите! Потеха, потеха! А я сейчас же побегу сказать Иринашке, чтобы не принимали ни Милькеева, ни Руднева. Сейчас же, сейчас!


XV

Пока Руднев странствовал по округу, сперва убитый горем, а потом вне себя от счастья, а Милькеев опять стал уединяться, читать и раздумывать, – Варвара Ильиниш-на принялась за дело. Богоявленский узнал, что в Троицком лекции расстроились и потому начал ездить через день к Варе и вместе с нею учить дворовых и крестьянских детей. Конечно, сразу дело не могло идти превосходно; дети слушали и смотрели с удивлением, боялись, смеялись некстати, затоптали, засморкали, заплевали весь пол; девочки закрывались руками, мальчики скорее ободрялись и затевали драки. Варя смущалась и говорила, что из этого не будет толку; топала, схватила даже одну девочку за ухо, когда та двадцать раз не могла сложить слово «тя-тя» и говорила «дя-дя». Но Алексей Семенович обращал все это в шутку, уговаривая ее быть спокойнее и не воображать, что все пойдет так плохо, как сначала.

– Подождите месяца два, и вы сами их не узнаете! прежде всего, чтобы они нас не боялись.

За порыв выдрать девочку за ухо он строго журил свою вспыльчивую невесту.

– Старый Адам, Варвара Ильинишна, старый Адам проглядывает; признайтесь, пристукивали иногда?

– Все случалось! – отвечала Варя, краснея. Богоявленский, может быть, не совсем выгодно для дисциплины, заставил ее покаяться при всех детях, что она поступила дурно, и скоро простил ей этот поступок, убеждаясь все больше и больше, что она хочет трудиться с честностью и рвением. Прежняя ученица Вари – Саша, помогала им и указывала самым отсталым детям большие и пестрые фигурные буквы на огромном листе, которые раскрасил в Чемоданове сам Богоявленский, пока господа занимались дальше с самыми способными.

– Не все помещичье надо бросать, – сказала однажды Варя, – вот у нас, у всех, знаете, привычка на масля-нице или на церковные праздники раздавать пряники и ленты девочкам; нехорошо только, что бросают как собакам, а они рвут друг у друга и дерутся за них. А я думаю, не будет ли практичнее по праздникам раздавать награды тем, кто хорошо учился.

Богоявленский покачал головой в раздумье.

– Видите что! Выходит, что они это для нас делают одолжение, а мы им за это платим; и потом надо от них требовать, чтоб они в самых занятиях приманку видели, а не в побочном. Скверная вещь эти награды – для награды учиться.

– Сначала только, – отвечала Варя. – Чтобы приманить, заохотить, пока скучноеще им; или вот что, не будет ли практичнее так: ленты – это точно награды, заметно очень; а пряники, постила и яблоки, так вроде десерта всякий раз, чтобы было веселее. Вот в Троицком мы еще до театра слушали раз целый вечер, все вместе, как Милькеев читал из истории Рима, а мы пили чай и даже мороженое ели – как-то бодрее слушали.

– Ну, это другое дело, это другое дело! – воскликнул Богоявленский, не сводя с нее радостного взгляда и думая: «Не ошибся я в ней!» – Правда, правда, – повторял он и, обнимая ее, долго цаловал и упивался неожиданным счастьем.

Катерина Николаевна звала еще раз Варю и, получивши ответ, в котором Варя отказывалась болезнью, подумала, что болезнь эта душевная и сама, объезжая всех благодарить за вечер, заехала к ней и приглашала опять; несколько раз хотелось ей навести Варю на откровенный разговор и приучить ее к себе, но страшно было так поступить с человеком, которого она считала раздражительным.

Варя отвечала ей, что она очень занята теперь, учит детей и что она вообще для света не создана.

– Отчего же? – сказала Катерина Николаевна. – И что за свет – Троицкое? Уж так просто! И я сама терпеть не могу всех этих стеснений и натяжек. И почему вы думаете, что вы не созданы для света?.. Вы скажите, что вы не привыкли к нему – это другое дело.

– О, нет-с! Я просто не создана! Во-первых, я по-французски не умею хорошо говорить, – с гордостью сказала Варя.

– Так это разве значит созданы, разве с французским языком родятся?.. Вы стройны, танцуете очень легко, легче Nelly и Любаши, – так говорили мне Милькеев и Лиха-чов-меньшой, и даже мой Федя... Федя находит, что даже слишком легко: «не слышно, говорит, ворочать нечего». Видите! лицо у вас такое, что везде заметно будет...

– Своим безобразием! – сказала Варя.

– Нет, оригинальностью, – ласково продолжала Но-восильская... – Полноте, вы сами знаете, что это так. Зачем вы от меня отдаляетесь? Наше Троицкое вроде болота: стоит только попасть в него, уж не выйдешь. Вот Руднев слишком год не ехал к нам, а теперь как с нами подружился. И Любаша, и Полина Протопопова стали часто ездить. Я вас уверяю, что Бог дал вам все, что нужно: рост, и талию, и развязность, и ум, и глаза выразительные, а это что вы говорите о французском языке, или вот еще уменье одеваться к лицу, эти вещи не -Богом даны от рождения, а приобретаются.

– Я не знаю, что Богом дается... Если Он и дает что-нибудь, так очень несправедливо: одним – много, другим – ничего. Вот Полине дано все – и красота, и богатство, и ловкость, и положение в обществе...

– Какое же общественное положение? Что ее муж был губернским предводителем и что она со всеми ревизорами и флигель-адъютантами танцевала в первой паре мазурку? Это ведь не всякому нужно... и по-моему, она не умна, и скучна, и суха... Да вот еще насчет французского языка я хочу вам сказать... Остроумие, находчивость, некоторые приемы, наружность и еще стройный стан – это везде и всегда будет годно; а язык этот скоро, поверьте, перестанут считать у нас необходимым для светской жизни... Что за вздор... Знает – хорошо, не знает, да все другое есть – не беда... Мало ли есть порядочных англичанок и итальянок, которые ни слова по-французски не знают... И русский язык теперь уж со времен Пушкина, Лермонтова и Тургенева приноровили так, что на нем и всякие эти легкомысленности очень мило могут выйти. Бросьте вы это недоверие и приезжайте к нам. После занятия с детьми еще лучше повеселиться... Наша молодежь тоже вся занята по утрам, и они могут вам много пользы сделать своими советами.

– Merci, – отвечала Варя, – мне не нужно – со мной Алексей Семеныч занимается... Впрочем, я подумаю и, если будет время, постараюсь... Я вам очень благодарна.

Новосильская уехала, упрашивая ее приехать не с церемонным визитом, а ночевать дня хоть на три, сначала, потому что деревни их за двадцать пять верст друг от друга; а Варя в тот же день виделась с Алексеем Семены-чем и рассказала ему, как она отклонялась от приглашений графини.

– Щемило сердце, ох как? – спросил он.

– О! нет, – отвечала Варя.

– Будто бы?

– Перестаньте, какой вы демон, – отвечала Варя. – У меня вот когда щемит, когда вы начнете через очки так пристально на меня смотреть.

– Так хочется?

– Да нет же, нет... Противный!

– Если хочется, – продолжал, спокойно наблюдая ее душевные конвульсии, Алексей Семеныч, – если хочется, – говорил он медленно, – то можно и съездить. Прятаться от людей, значит сознавать себя бессильным. Отречение – вздор, сидя в своей мурье, но отречение для высокой цели, на людях, при увлекающей обстановке – вот это дело. Умей, живя с людьми, презирать их пустые радости, бороться с ними – вот это дело: в Фиваиду удаляются только те люди, которые не могут вытерпеть, чтобы не скоромиться постом. Поезжайте... Поезжайте. – Развлечение и испытание.

– А если?.. А если?.. – спросила Варя.

– Ну, что ж? Что значит это «если»?

– Если? – повторила она, краснея. Богоявленский прошелся по комнате.

– Если? – повторил и он, – ну, что ж, тем лучше... Увидим, что делать дальше.

– А наше слово, – слово, которое мы друг другу дали?

– Что слово? Что такое слово, Варвара Ильинишна? Слово – пустой звук... Из-за слова надевать на себя цепи! Помилуйте... Кому же этим пользу сделаешь, посудите, Слово! Дело очень ясно: если еговы встретите, обсудите дело сами; теперь вы сблизились со мной, короче узнали меня и сравните, взвесьте, кто вам больше понутру...

– Как мило: понутру?разве можно так женщине говорить?

– Вот видите, хвостик Новосильской и остался... Ну, этак пусть будет – по душе, если нутро вам не понутру. Так, я говорю, разберите, взвесьте, оцените все, как знаете – к весне увидим, едем ли мы с вами в Петербург или я, бедняга, один уеду... А все-таки, сами согласитесь, что лучше нам разойтись, чем ненавидеть друг друга...

– Стоило поднимать все это!.. Что за любовь ваша, когда вам все равно: хочешь – любишь, хочешь – нет... Что это такое?., что это такое? Это разве любовь? это разве любовь?.. – настаивала она, кокетливо приступая к нему.

– Любовь-с, любовь-с... Значит, любовь-с, когда я вот вижу, как вы от радости, что можете ехать в Троицкое, сами не знаете, что говорите! А все-таки не сержусь.


XVI

«Простенькое платье к лицу, прекрасное пение, скромные игры с детьми, неглупые разговоры с Катериной Николаевной и Nelly – молодец Варя! На все руки! И как Катерина Николавна ко мне внимательна! Значит, я не так уж плоха! И за что я так себя презирала? Теперь, если бы и он меня увидел, я бы верно не была бы ему противна!» Вот как в трое суток, проведенных в Троицком, зазналась Варя!.. Сознание того, что она дома все это время трудилась с Алексеем Семенычем, а теперь имеет и здесь успех, вдруг подняло ее до той бодрости, при которой человеку кажется, что он все себе может позволить и что ему все сойдет с рук.

Как нарочно, Лихачев приехал на третий день. И она не совсем ошиблась в его чувствах. Неприятно пораженный сначала ее присутствием, молодой человек скоро ос – тался доволен ее скромностью и несколько томным и серьезным видом, который приобрела она после того, как у нее болели грудь и душа. Глядя мимоходом, как она, гладко причесанная, в чистом воротничке и темном толковом платье, смотрела с Машей большую книгу с старинными гравюрами и с участием расспрашивала ее о той или другой картине и делала сама разные замечания, Лихачев подумал: «Как приятно, однако, видеть, что женщина, которой страсть нас обременяет, может еще жить помимо нас и не утратила способности к тем умным наслаждениям, которым всякого научит этот удивительный дом!.. Когда бы она меня забыла!» Интересуясь знать, как об ней думают здесь, он спросил, нарочно, у Nelly: – Кажется, Варвара Ильинишна ночевала у вас две ночи?

– Да, две ночи, – отвечала Nelly, – y меня в комнате... Маша уходила спать к матери... а она была со мною; она мне нравится. Бедная! она, говорят, так одиноко живет!

– Этого нельзя сказать, – отвечал Лихачев, – разве недавно. А то ведь она безвыездно по неделям гостила то у Протопоповых, то у Авдотьи Андревны. Очень бойкая девушка, но с дурными манерами.

– Эти три дня она гораздо лучше была, чем на вечере. – Кажется, тогда она была чем-то огорчена, – сказала Nelly.

Катерина Николаевна выразилась про нее гораздо откровеннее и вместе с тем хитрее.

– Она ведь не глупенькая, Александр Николаич, только ужасно иногда кривляется, и я с ней все время на иголках... Того и гляди, чем-нибудь обидится; и еще вы заметили, как она плечами шевелит, когда смеется... Смеется совсем как горничная. Но она гораздо умнее Любаши, гораздо умнее! Вот бы вам заняться ею; воспитаем ее вместе, а вы женитесь; приятеля вашего сестра, и за ней пятнадцать тысяч серебром приданого. Годится все-таки... Мне кажется, что из самолюбивой и умной девушки можно все сделать... Она теперь детьми крестьянскими занимается. Как вы думаете?

– Мне кажется, что симпатичною женщину сделатьтак же невозможно, как самого умного и образованного человека сделатьтаким писателем, каков был Пушкин. Это – врожденное. Посмотрите, вот Nelly ничего почти не делает и, кажется, от нее особенной пользы не видать; да уж одна польза оттого, что она такая, а не иная... Не знаю, впрочем, как вы думаете... А я думаю, что я прав...

Катерина Николаевна на это не отвечала ничего, но глаза ее заблестели от двойной радости: слышать и правду, и похвалу своей Nelly.

Уезжая, Лихачев пожал руку Варваре Ильинишне и шепнул ей: – Прощайте; когда бы вы всегда так мало обращали на меня внимания, как бы я вас уважал... Вы здесь были очень милы!

Крайне довольный, что все это,кажется, кончилось, и Варя будет себе жить, как и все и еще гораздо лучше прежнего: учить детей с Богоявленским, будет ездить в Троицкое, в Чемоданово и к Полине – он встал на другой день, по обыкновению, рано и, севши со стаканом кофе у окна в большое кресло, взял Пушкина, которого знал почти наизусть и все-таки не мог никогда им вдоволь начитаться. Вспоминая о Варе и Nelly, напал он нечаянно на одно стихотворение, крайне свободное и ясное до того, что только Пушкин мог себе позволить такую вещь: Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем...

Прочитавши Пушкина, взял он другого своего любимца, Шекспира, и отыскал то место, где французский король, уводя с собою обиженую отцом Корделию, говорит, что «отвергнутая родными, она ему еще милее...» Мысль за мыслью, Nelly и Корделия, Варя и Nelly, Дюбаша, Nelly и Корделия, Любаша, Варя и Nelly, Nelly, Вакханка, Клеопатра, Варя и капризная Катерина в «Исправленной строптивой», гражданский труд и бодрость, освобождение крестьян, либеральная должность, новый домик и свой очаг – вдали путешествие изредка как будто одиноким холостяком, но таким одиноким холостяком, который знает, что ждет его дома в глубине русских полей и за родными рощами, не на песке построенное счастье, – а жена добрая, синеокая, румяная, с утра разодетая и всегда ровная, как водное зеркало того озера в зелени, на берегу которого они все веселились два года тому назад.

Мысль за мыслью, картина за картиною, дошел он до того, что задал себе вопрос: как на него смотрит Nelly, и любит ли она Милькеева или нет, и что этот чудак Милькеев, в самом деле, намерен заняться Любашей или это он хитрит, чтобы там чего-нибудь достичь? Ведь он откровенен иногда до наглости и бесстыдства; но чего он ищет, чего он хочет – иногда так же трудно узнать, как у самого таинственного скрытника; скрытник молчит не сложно, а этот чудак отыскивает тысячи новых рессурсов в своем изворотливом уме и так часто является в новой коже, что в него надо бы было бить вперед, как в птицу на лету, если бы только можно было уловить, куда он полетит завтра!

«Да, в этом и весь вопрос! Куда он полетит завтра?» С этими мыслями Лихачев, надев дубленку и шапку набекрень, как всегда, сходил покормить собак на псарню, посидел на конюшне с кучером, полюбовался на мартовские поля, с которых крупными пятнами уже начал сходить весенний снег, и хотел велеть давать себе обедать, не дожидаясь брата, который уехал надолго в город, как вдруг в воротах показался на беговых санках Милькеев.

Лихачев был ему всегда рад; он кликнул кучера, чтобы принять у него лошадь и распречь ее, но Милькеев распрягать не велел, и тогда Лихачев заметил, что у него и глаза невеселые, и выражение всего лица какое-то скучное и сухое.

– Что с тобой? – спросил он, введя его во флигель.

– Что со мной? – спросил Милькеев, сбросив с себя полушубок. – Скучно, вот что со мной... Душно, скучно... Тоска такая, что сил нет...

И он начал скорыми шагами ходить взад и вперед по комнате.

– Нет! Это отвратительно, весь век провести в этой скромной доле... Это невозможно... Я уеду! Душа моя! Дай мне взаймы пятьсот рублей.

– Постой, постой... ты мне скажи...

– Нет, ты мне скажи, дашь ты мне пятьсот рублей... или нет? А то поеду чорт знает к кому занимать... В Че-моданово поеду, к Рудневу, к Сарданапалу – осрамлюсь, но займу хоть по частям... а уеду...

– Да куда! Куда, скажи...

– Куда уеду? Что тебе до этого? Можешь ты мне дать пятьсот рублей или нет?

– Смотря по тому, скажешь ты или нет, куда едешь.

– Ты рутинер или нет? – спросил Милькеев, – дурак ты или нет? Настоящий приятель ты мне на дне души или злорадный друг? Ну, что ж ты не говоришь? Скажи прежде всего, дурак ты или нет?

– Дурак, – отвечал Лихачев, – потому что ничего не понимаю, что с тобой.

– К Гарибальди еду – вот что. Теперь понимаешь? Вот что! к Гарибальди хочу ехать... Но ты понимаешь, что значит на такую вещь решиться нашему брату, в глуши? Понимаешь ли ты весь риск смешного? Я измучусь, если это не удастся... До тех пор, пока не сяду на тройку, не выеду вовсе из Троицкого – не успокоюсь... Это уж кончено!.. Дашь ты мне пятьсот рублей или нет?

– Погоди, у меня теперь всего двести, спрошу у брата; у него всегда есть деньги.

– Я хотел с братом твоим посоветоваться насчет кой-чего по этому поводу... Так я заеду к нему, а теперь прощай. Я вижу, что ты веришь мне только на двести рублей серебром. Прощай!

– Постой, постой, – сказал Лихачов, – это вздор, дождись брата, я тебе слово даю, что я достану тебе или у него или у Сарданапала еще триста рублей. Будь только покоен... Садись, я велю твою лошадь отпречь и пообедаем, а к вечеру брат приедет... И чтоб тебя скорей утешить, подожди, я сейчас...

С этими словами он отпер ящик в письменном столе, отсчитал двести сорок рублей наличных денег, оставил себе двадцать, а двести двадцать отдал тут же Мильке-еву.

– И двадцать годятся, все меньше у других занимать! Милькеев обнял его и сказал: – Очень может быть, друг мой, что ты этих денег и не получишь. Потому что кто знает, что там будет... Но поверь мне, я, даже и умирая, раскаяваться уж не стану, что занял их у тебя.

– Очень приятно слышать, – отвечал Лихачов, – так уж я на всякий случай заранее их похерю... Выпьем-ка хересу да потолкуем, какие это соображения заставили тебя сделаться таким коммунистом не на словах, а на деле... Иван! давай-ка обедать...

Милькеев с жадностью пересчитал еще раз деньги, выпил одну за другой три рюмки и съел две тарелки супу, объясняя Лихачеву, как ему пришла мысль уехать в Италию.


XVII

Они спорили и рассуждали до тех пор, пока стало немного смеркаться.

– Любопытно было мне самому узнать, что это меня гонит, – говорил Милькеев, – спрашивал, спрашивал себя, и все не могу... Строго добирался, уж не желание ли новых успехов – какие еще успехи? Меня здесь все любят и – баста! Ну, да что там толковать; знаешь ли, что Руднев влюблен в Любашу не на шутку... Не знаю, как она... Они оба что-то перестали ездить... Руднев заглянул только в лазарет, а теперь в округе третью неделю пропадает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю