Текст книги "Дом на горе"
Автор книги: Константин Сергиенко
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Справа открывается яркий щит, на котором улыбающаяся девушка протягивает дымящуюся чашку кофе. Надпись: «Быстро, вкусно и дешево».
Я плавно торможу у маленького придорожного Кафе. Оно увито плющем и окружено большими гранитными глыбами. Выходит хозяин и, кланяясь, приглашает войти. Я спрашиваю:
– Далеко ли до замка Барона?
Он в недоумении.
– Какого Барона?
– Разве не знаете? Тут есть Гора, а на ней замок.
Хозяин в нерешительности.
– Да… кажется, есть. Но я никогда не бывал. Там частные владения. Нам не разрешают.
– Так я еду правильно?
Он пожимает плечами. Я вынимаю монету и кладу ему в руку.
– Налейте мне в термос кофе. Сдачи не надо.
Он быстро возвращается и вручает мне термос. Голос его становится доверчивым:
– Я вас хочу предупредить. Здесь были случаи, когда проезжали в замок. Но учтите, никто не возвращался. Никто! Я всех хорошо помню. Была даже девушка на красной машине. Очень красивая девушка. Но и она не проезжала обратно.
– Это меня не пугает, – говорю я. – Спасибо.
– Счастливый путь! – Он кланяется и уступает дорогу.
Я нажимаю педаль и выкатываю на дорогу, покрытую тонкой закатной фольгой.
Три темно-красные розы. Тяжелые плотные бутон с переливом то в черный, то бледно-карминовый цвет.
– Берите, мальчики, – говорила цветочница, – розы «Софи Лорен». Стоят долго, на ночь кладите в ванну. Берите, не пожалеете.
– Софи Лорен, надо же, – изумлялся Голубовский. – Значит, могут быть розы «Брижит Бардо», «Мерилин Монро» и «Алла Пугачева».
– А то еще, например, сорт «Александра Евсеенко» или «Санька Рыжая», – добавил я.
– Ну это еще та розочка, – ухмыльнулся Голубовский.
– Смотри, Лупатов тебе голову оторвет.
– Я всегда страдал из-за женщин, – изрек Голубовский.
– Что это? – с изумлением сказала Лялечка. – Зачем это? У меня ведь не день рождения. Кто это купил?
– Просили передать, – со значением произнес Голубовский.
– А кто? – взгляд у Лялечки был недоверчивый.
– Те, кто относится к вам с уважением, Леокадия Яковлевна!
Лялечка растерянно посмотрела на меня.
– Митя, что это такое? Откуда розы?
– Наверное, от доброжелателей, Леокадия Яковлевна.
– Нет, я не возьму, пока не скажете.
– Я и сам не знаю. Просто просили передать. И еще просили сказать, чтоб вы не обижались, не уходили.
– А на что я должна обижаться?
Я пожал плечами. Ее лицо внезапно покраснело.
– Это про то… Про крысу?
– Какую крысу, что вы, Леокадия Яковлевна, – вступил Голубовский.
На ее лице появилась нехорошая усмешка.
– А они настоящие, эти розы? Не бумажные? В бутоны ничего не подложено? Паучок какой-нибудь или гусеница? Нет, я не возьму. Отдайте назад этим людям и скажите, что нельзя одной рукой душить крысу и подносить розы. До свидания, ребята!
Меня поманила Санька и увела к дальним дубам. Смешливость ее пропала, Санька была тревожна.
– Сегодня ночью вам будут делать темную, – сказала она, – Мне Верка Максимова продала. Она с Калошей ходит.
Сердце мое упало.
– А где?
– Прямо в спальне. Ночью. Дежурному позвонят из дома, как будто ребенок заболел. А пока он сходит, вас будут бить.
– Ну это еще посмотрим, – сказал я, храбрясь.
– Они сильнее, их больше.
– Запремся.
– А чем? Нижний замок не работает, от верхнего у них есть ключ. Вставляется только снаружи.
Подбежал испуганный Голубовский.
– Слыхал, Царевич? Сегодня нас будут бить!
Нервничая, он выдернул из кармана какую-то железку.
– Вот! Пусть только сунутся…
– Митя, надо сказать дежурному, – сказала Санька.
– А кто дежурит?
– Сто Процентов.
Появился спокойный Лупатов.
– Испугались? В штаны наложили? Тоже мне союзнички. Ты, Рыжая, чего панику развела?
– Я-то… – Санька приняла независимый вид, подняла к небу свои ореховые глаза. – Я вас предупредила.
– Без тебя знаем. – Лупатов повернулся ко мне: – Боишься?
– Чего бояться, – буркнул я.
– Не бойтесь, – сказал Лупатов и, отвернув пальто, вытащил грозный предмет, сработанный из трубок и дощечек. – Знаете, что такое?
Голубовский оживился:
– Догадываемся!
– Поджигной пистолет системы «Хана Калоше», – проговорил Лупатов. – Без промаха на десять шагов. Прямо Калоше в лоб.
– С ума сошли! – воскликнула Санька. – В тюрьму захотел?
– Приговоренному к смерти нечего терять, – холодно сказал Лупатов.
Я не стал отпрашиваться на концерт, а просто взял куртку Голубовского и сбежал в город. Концерт начинается в пять часов, вряд ли меня хватятся до ужина. А если бы и хватились. В этот раз ничто не могло меня; остановить.
Я никогда не проникал дальше вестибюля училища и боялся запутаться. Вдруг меня остановят, спросят, кто я такой, выпроводят за двери.
Но все обошлось как нельзя лучше. На вешалке раздевалось много народа, все они спешили на концерт. Папы и мамы, соученики и соученицы.
Я поспешил вслед за ними, отбросив мысль, что с курткой Голубовского может произойти непредвиденное. Она и здесь, на вешалке, выделялась своими молниями и карманами.
В зале стоял легкий гул, хлопали откидные сиденья, передвигались сбитые намертво ряды. Я устроился с краю, недалеко от двери, то пытаясь сделаться незаметным, то распрямляясь и оглядывая зал с видом завсегдатая. Щеки мои пылали, я чувствовал лихорадочное волнение. До меня доносились обрывки фраз. Кто-то протискивался мимо, переговаривался через мою голову. Один раз ко мне обратились, и я не сразу понял, что меня просят передвинуться на одно место.
Наконец вышла ведущая, и концерт начался. Кажется, сначала играли Корелли, а потом Скарлатти. Поток живой музыки обрушился на мою голову. Это было не то что интернатский проигрыватель. Музыка охватывала со всех сторон, ее звук был полным и трепетным.
Мне кажется, они играли божественно. Тут были легкие, грациозные вещи, но были печальные, возвышенно скорбные. Я чувствовал, как внутри у меня все расслабилось, сделалось податливым, и музыка проникла в меня, легко подчиняя всю гамму чувств.
Но где же она? Где же?
И вот появилась ведущая. Дождавшись конца аплодисментов, она строго сказала:
– Жан-Мари Леклер. Соната для скрипки и фортепиано в четырех частях. Граве. Аллегро. Гавот. Аллегро. Исполняет учащаяся второго курса Мария Оленева. Класс преподавателя Атарова. Партия фортепиано концертмейстер Станицына.
Я ничего не видел. Воздух перед моими глазами расслоился на несколько прозрачных пластов. Я только понял, что на сцене она. Я увидел строгое темное платье с белым воротничком и остро блеснувшее тело скрипки. Вот оно успокоилось меж ее плечом и склонившимся подбородком. Вот кисть со смычком изогнулась над ним…
Первые же звуки, трагические, протяжные, поразили меня. Дальше произошло неожиданное. Внутри у меня все задрожало, и я почувствовал, что на глазах выступают слезы. Я растерялся, опустил голову, но слезы текли по моим щекам. С опущенной головой, прикусив нижнюю губу, я выбрался со своего места и выскочил в дверь, благо она была напротив.
Я быстро пошел по коридору, куда-то завернул и оказался в умывальнике. Тут я разрыдался, уткнувшись головой в холодный кафель стены.
Я не мог ничего с собой поделать. Рыдания сотрясали меня. Я сунул голову под струю холодной воды, и это немного успокоило. Но стоило мне выйти в коридор, как слезы потекли снова.
Я кое-как добрался до вешалки, схватил куртку и кинулся к дверям, не отвечая на вопрос удивленной гардеробщицы.
На улице я дал полную волю слезам и так шел по городу, еле нащупывая дорогу ослепшим взором…
Не плачь. Что ты плачешь, слабый младенец. Ты вовсе не одинок. С тобой музыка и природа. С тобой хорошие люди и верные товарищи. С тобой твоя юность и целая жизнь впереди. Зачем же ты плачешь на пустынной апрельской улице? Апрель. Месяц Травень у древних славян. Флореаль у французских республиканцев. Артемисиос у македонцев. Как необъятно время во все концы! Не было начала, и не будет конца. Так что же напрасно лить слезы? Они застилают глаза. А взгляд у тебя должен быть ясный и твердый…
Засыпали тревожно. Вся спальня знала о нашей войне. Но Лупатов показал поджигной, и это превратило комнату в неприступный бастион.
В спальне пятнадцать кроватей, несколько из них пустуют. Слава Панкратов в больнице с плевритом, а Гришу Белеса вызвали на важную встречу с отцом.
Слева от меня кровать Голубовского, справа Лупатова, Володя Вдовиченко занимает самую плохую кровать против двери.
Лупатов не собирался спать. Он спрятал поджигной под одеяло и молча смотрел в потолок. Голубовский вздыхал.
– Старик, я испытываю полный дезиллюженс. Жизнь прошла мимо. Если бы ты знал, какие я ел ананасы. Какой флэт я имел! У меня были горы кассет и пластов.
– Заткнись, – сказал Лупатов.
– Лайф потерял для меня цену, – не унимался Голубовский. – Я не привык влачить жалкое существование.
– Вот посчитают тебе сегодня ребра, сразу воспрянешь, – сказал Лупатов.
– Посмотрим, кто кому! – Голубовский показал железку.
Лупатов усмехнулся.
– Дурной ты, Голубь.
– Чем я дурной? – обиделся Голубовский.
– А так… – Лупатов зевнул и не стал объясняться.
– Вот я и говорю. Полный, старики, дезиллюженс…
Многие уже заснули. Посапывали то в одном углу, то в другом. Вскрикнул и бормотнул Кивилевич. Он спит неспокойно, а иногда вскакивает и порывается куда-то бежать.
Холодная ослепительная луна втиснула в комнату неразбериху бледных трапеций, ромбов и треугольников. Качнешь головой по подушке, взблескивает никель кровати.
Я вспоминал концерт. Отчего я так расстроился? Расстроился – мягкое слово. У меня была настоящая истерика. Я остро почувствовал свою неприкаянность. Снова ко мне придвинулись далекие детские годы, наполненные иной жизнью, от которой остались картинки сна да мимолетное щемящее чувство…
Я взглянул на Лупатова. Он по-прежнему смотрел остановившимся взглядом в потолок.
– Леш, – спросил я, – о чем думаешь?
Он не ответил.
– Мне так понравилось на концерте, – сказал я. – Одна девочка хорошо играла…
– Бурда это, – холодно отозвался он.
– Что?
– Музыка твоя… Все бурда.
– А что не бурда?
– Лошади. Верхом ездил? Вот это музыка. В ушах свистит. А скрипки твои бурда. Нытье.
Рядом зевнул Голубовский:
– Об чем спич, старики. Скрипки скрипками, а лошадь сама собой. По-немецки-то, знаешь, как лошадь? Пферд. То-то.
Перед внутренним взором появилась ее кисть, опустившая смычок на струны. Кисть рябины, виноградная кисть. Тяжелая кисть бархатной портьеры. Кисть художника… Но ее кисть, с движением которой в зал вторгся трагический голос сонаты… Композитор Леклер… Перед концертом я успел прочитать про эпоху барокко. Это первая половина XVIII века. Барокко – значит причудливый, странный. В музыке барокко переплетается новое и старое, в ней много яркого, артистичного. Она подготовила появление таких композиторов, как Гайдн, Моцарт, Бетховен.
Неужели Лупатову в самом деле ничего не говорит такая музыка? Хотя это неудивительно. Во всем интернате слушают классику несколько человек, в том числе Стеша Китаева. А я не то чтобы слушаю, вбираю ее в себя, она становится частью моего существа. Нет, нет, не может быть, чтобы Лупатов совсем был глухим. Просто он никогда толком не слушал. Я повернул к нему голову, чтобы сказать об этом, и увидел вдруг с удивлением, что Лупатов спит.
Я повернул голову в другую сторону. Спал и Голубовский. Спали все. Комнату наполнило дыхание спящих, а потом я увидел маленькие сны, невнятно скользящие меж лунной геометрии. В них было много безмолвных существ, красивых растений и всевозможных предметов. Все это перемешалось в параллелепипеде спальни, каждое мгновение меняя свои очертанья.
Но что же это? Я один не сплю, А страшный, огромный Калошин со своими дружками? Они придут, накинутся, передушат все наши сны.
Я скинул одеяло и сел на кровати. Луна вперила в меня блестящее око. Внутри ее ледяного блеска что-то холодно разгоралось. Я почувствовал волнение и дрожь.
– Лупатыч, – прошептал я тихо и тронул его за плечо.
Он полулежал на приподнятой подушке и ровно, глубоко дышал. Лицо его было сурово.
– Лупатыч! – Я толкнул настойчивей, но он не думал просыпаться.
Я подошел к Голубовскому. По обыкновению он зарылся с головой под одеяло и посвистывал носом.
– Голубок, Голубок…
Но и он не хотел просыпаться. Я пошел по холодному гладкому полу спальни. Ноги мои то бледно высветлялись в лунных прострелах, то ступали в сумрачную тень.
Свернувшись калачиком спит Миша Яковлев. Толик Бурков обнял подушку, а Михновский раскинулся широко, свесив с кровати руку. Вдовиченко весь сжался, плотно закутался в одеяло, погрузился в подушку, превратившись в пугливый безликий кокон.
Я застыл посредине спальни в окружении бесшумно порхающих снов. Что же делать? Надо их разбудить. Если появятся закутанные крадущиеся фигуры, я испугаюсь и закричу:
– Лупатыч, Лупатыч!
Я был в отчаянии. Лупатов спал как убитый. И почему так нестерпимо тревожно светит луна? Надо выглянуть в коридор, посмотреть, все ли в порядке. Я один теперь охраняю моих товарищей.
Осторожно приоткрыл дверь, выглянул. Тускло светит лампочка над уборной. Дальше смутный провал коридора, еще дальше темень лестничной клетки.
Я напряженно вглядывался. Что-то мелькнуло во тьме. Или мне показалось? Нет, все тихо. Или опять? Да, да, качнулось, взблеснуло. Но что же это такое? Сквозняк колеблет висящий предмет или в глазах меркнет от напряжения?
Слабый свет. Теперь я вижу отчетливо. Он растет, трепещет, приближаясь из глубины…
В несколько прыжков я домчался до своей кровати.
– Лупатов, проснись! Да вставай же, они идут! Голубок, Голубок! Просыпайся!
Но они были как ватные и только глубоко, тяжело дышали. А свет уже проник в полуоткрытую дверь и блестящим пятном расползался по линолеуму.
Цепенея от страха, я скользнул под одеяло, завернулся в него, оставив лишь щелку. Дверь бесшумно и медленно растворилась…
На пороге, подняв над головой трепещущий огонь, стояла фигура в белом. Я сразу увидел, что это женщина. Темные волосы падали на белое одеяние. Она стояла безмолвно, подняв светильник в руке, отчего вся комната наполнилась неверным, мерцающим светом, в котором растворились лунные трапеции и ромбы.
Она медленно приблизилась к ряду кроватей и двинулась вдоль, застывая у каждой. У кровати Вдовиченко, Яковлева, Буркова. Осветила Михновского, Ухова, Теряева. И вот она уже у кровати Лупатова. От никеля спинки отскакивают холодные капли света. Они ослепляют меня на мгновение, а потом я вижу, как фигура в белом бесшумно приближается ко мне…
Я замер, застыл, прикованный взглядом к странному мерцающему свету в поднятой обнаженной руке. Сверкнули ее глаза. Сквозь распавшийся ком одеяла они смотрели мне прямо в лицо. Я почувствовал, как сознание мое заливает ртутная тяжесть. Я закрыл глаза и погрузился в глубокий сон…
Передо мной обозначился угол дома, проступающий сквозь густую листву. По белому полю штукатурки маячили расплывчатые мячики тени. Они то густели до синевы, обретая плоть, то вновь становились водянистыми, еле видными. Я осторожно двинулся вперед, раздвигая стебли высокого папоротника, отводя в стороны широкие лапчатые листья. Иногда на спине моей возникало округлое тепло. Я знал, что это пробившийся столбик солнца. Мой путь преградили две огромных телесного цвета сосны. Стволы уходили в неведомую высь, а у подножия росли кусты можжевельника, увешанные крепкими сизыми ягодами. Я обошел можжевельник, и передо мной открылось свободное, залитое солнечным жаром пространство.
Теперь я увидел весь дом. Левое крыло светило распаренной белизной штукатурки. Остальная часть была срублена из темных сосновых бревен. Крутая высокая крыша вмещала второй этаж с выступающими мансардными окнами. Крыльцо раздавалось в широкую веранду с аркадой сосновых балок.
На ярком зеленом газоне, разделенном песком дорожки, млела ромбическая клумба, заросшая сонными от жары цветами. Рядом с клумбой стоял круглый; стол с белыми плетеными креслами, развернутыми то в одну, то в другую сторону. По столу рассеялись голубые чашки, стеклянная ваза с торчащей из нее белой розой, мелкие тарелки, остро взблескивающие вилки, ножи. Свесив со стола яркий лаковый разворот, валялся журнал, а на нем книга.
Полуденный зной, безмолвие… Только стрекот насекомых, жужжание мух… Дверь растворилась, кто-то вышел из глубины веранды. Мягкий сумрак, царивший в соседстве с солнечным ослепленьем, не давал разглядеть. Но я увидел в руках большое блюдо густо-красной вишни, и я услышал голос:
– Митя, Митя! Обедать!..
– Ты больной! – твердил Лупатов, прижав меня в угол и схватив за плечи. – Что ты врешь? Лунатик…
– Нет, было, – бормотал я. – Было…
– Как же я мог проспать? А все? – Все спали.
– А ты не спал? Да тебе просто приснилось!
Подбежала встревоженная Санька.
– Мальчики, что вы?
Лупатов оттолкнул меня и засунул в карманы руки.
– Он привидение видел.
– Да не привидение… – сказал я.
– Больной! Тебе в дурдом надо. Все твои музыки, бурда всякая. Когда я заснул?
Лупатов нервничал. Он не мог понять, почему заснул вчера ночью с поджигным пистолетом под одеялом Ему было стыдно. Он злился. Вожак не должен засыпать, когда другим грозит опасность.
– Может, ты мне в компот подсыпал? – спрашивал он подозрительно. – Взял у Вдовы таблеток и кинул.
– А у Калоши тоже базар, – оживилась Санька. – Верка только что рассказала. Хотели ночью на вас идти, но проспали. Все как один проспали!
Голубовский нашел свое объяснение:
– Это от лунных пятен, ребятки. Всеобщее одурение. Я тоже отрубился в секунду.
– Тогда почему он не спал? – яростно спросил Лупатов. – Зачем врет?
– Обыкновенное сновидение, – успокаивал Голубовский. – Дрим, так сказать. Природа сна далеко не изучена. Читал я одну книжицу…
– Ладно! – прервал Лупатов. – Жалко, я не влепил Калоше. Но ничего, он у меня еще попляшет…
На следующий день Лупатов подошел к Калошину после обеда.
Стоял ясный апрельский денек. Подсох асфальт. Между столовой и третьим корпусом. Девчонки расчерчивали мелом свои круги и, клетки, мальчишки гоняли в футбол. Озабоченный Петр Васильевич прошел сквозь гомонящую детвору с унылым завхозом Краюшкиным. Сто Процентов, заложив руки за спину, наблюдал за полетом птиц. Двое малышей дрались портфелями. Стеша Китаева давала поручение Конфете и Уховертке. На скамейке сидела задумчивая Лялечка. Через несколько дней она покидала наш интернат. Просеменил физик Крупин со своей вечной рассеянной улыбкой. Восьмиклассник торговался с семиклассником. Из рук в руки переходили пачка сигарет, наклейка, фломастер. Стеклянный шар солнца, наполненный бледным теплом, висел в белом дымчатом небе.
Калошин, как всегда, возвышался в кругу своих приспешников. Лупатов подошел медленно и бесстрашно, остановился в трех шагах.
– Калоша, на переговоры.
– Ась? – Калошин приложил руку к уху.
– Отойдем к беседке.
– А кого стесняться?
– Свидетелей не хочу.
– Ого-го! – Калошин сделал губы колечком и кивнул дружкам.
Компания медленно двинулась в сторону беседки.
– Ну? – сказал Калошин, – Какие мирные пункты?
– Ты меня приговорил? – спросил Лупатов.
– Я? – Калошин дурашливо улыбнулся. – Что ты, Лупатыч. Это суд истории.
– А ты знаешь про последнюю волю осужденного?
Калошин захохотал:
– Ну, Лупатыч, ты меня уморил! Что я тебе, судья?
– Последняя воля – закон, – твердо сказал Лупатов.
– Пошел в… – коротко и злобно сказал Калошин.
– Калоша! – громко произнес Лупатов. – Я вызываю тебя на дуэль. Это моя последняя воля!
Он распахнул куртку и вытащил два одинаковых поджигных пистолета.
– Стреляться с десяти шагов. До смерти!
Калошин в онемении смотрел на Лупатова. Он знал, что такое поджигной пистолет, сам мастерил его в прошлом году и стрелял галок. Тогда целая эпидемия поджигных прошла по интернату. Собирали трубки, проволоку. Доделать остальное в слесарке было делом несложным. Появились даже пистолеты-красавцы. С резными ручками, никелированными стволами. После того как шестикласснику Мешкову оторвало палец и опалило лицо при взрыве, прошла облава с обыском. Все поджигные отняли, наказали умельцев, к тому же мода на самоделки угасла сама собой.
– Стреляться, и прямо сейчас! – повторил Лупатов. – До смерти!
– Да пошел ты! – сказал Калошин. – Чтоб из-за тебя погнали?
– А не придется, – Лупатов медленно приблизился к Калошину. – Я сказал: до смерти.
Калошин качнулся назад.
– Если не будешь, – тихо сказал Лупатов, – так пристрелю, – и достал спички.
Калошин побелел.
– Сволочь… – пробормотал он, отступая назад. – Сволочь…
Лупатов шел на него. Он сунул один поджигной под мышку, другой сжал в руке вместе с коробком и чиркнул спичкой. Она сломалась. Он вытянул вторую.
– Сволочь! – взвизгнул Калошин и вдруг кинулся в мелкий бег, смешно тряся своим грузным, неуклюжим телом. – Сволочь! – вопил он. – Сволочь!
– Куда ты, Калоша! – насмешливо крикнул Лупатов и кинул пистолеты в кусты. – Это же покупка! Они не стреляют!
Он сунул руки в карманы и, насвистывая, пошел к третьему корпусу, не подарив нам с Голубовским даже взгляда.
Через две недели в дымчато-зеленой тоге явился на нашу Гору месяц Майус, названный так в Древнем Риме в честь богини земли Майи. Месяц Майус достал деревянную дудочку со множеством отверстий, сел на склоне Горы под изменившим цвет дубом и заиграл свою нежную тихую песню, слова которой едва различались в переливах мелодий:
Под майским солнцем
майский жук золотист.
Как нежен и доверчив лист!
Возьми его трепещущей рукой…
Рядом с тихо играющим Майусом присели и мы с Раей Кротовой. Комбинат стыдливо прятал свои дымы в прозрачных воздушных сосудах. Он не хотел отравлять майского благоухания.
– Мама хорошая, – рассказывала Рая. – Она красивая. Знаешь, почему она стала пить? Ее папа бросил. Я его никогда не видела, только фотографию. Он тоже красивый. Ты не смотри, что я дурная. Они у меня красивые.
– Ты тоже красивая, – сказал я. – Подрастешь, и будешь красивой.
– Нет, я не буду. Я хромая. Левая нога короче. Я никому не нужна.
– Все мы никому не нужны. Но станем взрослыми, и все переменится. Ты в кого-нибудь влюбишься.
– Любви нет. Есть только привычка.
– А как же твоя мама? Она ведь любила отца.
– Не знаю. Какая это любовь, если бросают…
Под майским небом
жизнь прозрачна и легка.
Как стрекоза, летящая под облака,
мани ее трепещущей рукой…
– Я тоже не нравлюсь девочкам. Я маленький ростом.
– Что ты, Митя! Ты очень хороший. Ты многим нравишься.
– Интересно, кому.
– Есть такая игра. Называется «Иней». Там говорится: «Перепиши это письмо три раза и отдай трем девочкам. Напиши имя мальчика и зачеркни его. Через 13 дней он предложит тебе свою дружбу или признается в любви»… – Она помолчала. – Я знаю одну девочку, которая написала твое имя… Митя…
Я засмеялся.
– Это был другой Митя. Повыше ростом и посильнее.
– Нет, это был ты…
А месяц Майус все играл свою тихую песню.
Под майской сенью
Нет усталых и больных.
Цветы в руках любимых и родных,
Возьми цветы трепещущей рукой…
Саня Евсеенко совсем другая. Она меня спросила:
– Царевич, ты умеешь целоваться?
– Вот еще!
– Хоть раз целовался?
– Очень мне нужно.
– Хочешь научу?
Она сорвала стебелек с беленьким майским цветком и стала жевать. На ярких губах блуждала улыбка.
– Кислый. Хочешь попробовать? – Она протянула изжеванный стебель.
Я взял его и понюхал цветок. Он пах свежей травой и еще чем-то сухим, слегка горьковатым.
– Глупый ты, Суханов, – сказала Санька.
– А зачем тебе? – спросил я.
– Что зачем?
– Со мной целоваться?
Она засмеялась, упала на траву и раскинула руки.
– Какой же ты дурачок!
– Почему это дурачок? – Я придвинулся ближе. Она смотрела на меня серьезным взором ореховых глаз. Рядом с рыжей ее головой прополз жучок, такой же рыжий. Он деловито раздвинул мешавшие пряди и исчез в путанице зеленых травинок.
– Ну ладно. – Санька приподнялась и мягким движением руки поправила волосы на затылке. – Учись, Суханов. Будешь еще умнее.
Она вскочила и легко побежала по склону Горы, напевая мотив своей любимой песни о полевых цветах.
В этот день Петр Васильевич был необычайно оживлен. Он потирал руки и весело расхаживал по кабинету.
– Дело на мази, дело на мази, ребятки!
Посреди директорского ковра была расставлена новая аппаратура, подаренная шефами. Мощные динамики, усилитель и дорогая вертушка с импортной головкой. Бормоча несвязные речи, счастливый Голубовский ползал среди невиданной техники и поспешно листал инструкции.
– А какой спортзал! – воскликнул Петр Васильевич. – Не то что наш сарай с глухими стенами!
Вчера Петр Васильевич ездил смотреть новое здание для интерната. Его обещали закончить к осени. Осенью мы будем жить в новом доме. Вдали от комбината, посреди березовой рощи с маленьким прудом.
– Пруд почистим, – говорил Петр Васильевич, – устроим бассейн. Будем плавать, соревноваться. Вы понимаете, что такое вода под боком? Это не загаженный ручей.
– Выходная мощность… тембры звучания… – бормотал Голубовский.
– У тебя будет целая аппаратная, – говорил Петр Васильевич. – Я мечтаю сделать радиогазету.
– А танцы? – спросил Голубовский.
– Одни танцы у вас на уме. Актовый зал на четыреста мест, киноустановка. Можно приглашать в гости артистов.
Петр Васильевич взял гитару и заиграл громкую радостную музыку. Мы с Голубовским потащили колонку на склад.
– Двести ватт! – гордо сказал Голубовский.
На улице подбежал Вдовиченко и пытался помочь, хватая то с одной, то с другой стороны.
– Ну что, переходишь? – спросил я.
– Да, – ответил он.
Вдовиченко переводили в другой интернат. То ли это было место для особо нервных детей, то ли еще что. Во всяком случае, он не хотел оставаться рядом с Калошиным. Все это понимали, но обсуждать не хотелось.
– Музон с такой мощностью рубанет по ушам, оглохнешь, – радовался Голубовский.
– А тебе не жалко уезжать? – спросил я.
– Чего жалеть? Там потолок не придавит, А в Дубовом зале, видал, под лестницей даже пол оседает. Не ровен час рухнешь в преисподнюю.
Но мне не хотелось расставаться с Горой. Значит, остался всего лишь месяц? На лето нас раскидают в разные стороны, а в сентябре мы окажемся в новом доме.
Но как же старый? Что будет с ним? Заброшенный, необитаемый, он быстро придет в негодность. Рухнут балки дубового зала, провалится пол. Надломится тело подкосившейся башни, и тонкая струна оси мира, взлетающая от ее вершины, напряжется и вздрогнет перед тем, как лопнуть, свернуться в клубок и лишить нас надежды хоть взглядом достичь надзвездной звезды «stella maria maris».
Лупатов отнесся к новости равнодушно.
– Где бы ни учиться, лишь бы не учиться, – сказал он.
Я решил польстить своему суровому другу:
– А ведь ты способный. Ты мог бы получать пятерки и четверки.
– Зачем? – Он поднял на меня глаза. – Много вас развелось, ученых, а толку.
– Ученье свет, а неученье тьма, – сказал я наставительно.
– Вот ты ученый, – он усмехнулся, – а в привидение веришь. А привидений ведь нет. По науке.
– Кто говорит, что есть…
– Чего же ты врешь?
– Не вру.
– А видел?
– Это было не привидение. – А кто же?
– Не знаю… – Лупатов сплюнул.
– Учиться, говоришь? А зачем учиться, когда кругом привидения бродят. Ты знаешь, что у меня не бывает снов?
– Знаю. Но это неправильно. Сны бывают у всех. Я читал. Только ты их не помнишь. Крепко спишь.
– Помню, не помню. Не бывает – и все. А этой ночью я видел. И Голубок видел, и Вдовиченко. Все видели райские сны. Я спрашивал. Для интереса. И Кулачок видел сон, а он дефективный. И Санька видела про родителей. Все скопом смотрели картину. Я думаю, потому Калоша и проспал. Это что, по науке? Учись, Царевич, один, а я кино буду смотреть…
Я плавно затормозил у литых чугунных ворот. Но фоне тревожно красного заката замок возвышался мрачным черным утесом. В темнеющее небо уходили шпили башен. Ворох галок снялся с огромного дуба и с раскатистым шумом пронесся над моей головой.
Я нажал сигнал. В тишине вечера он прозвучал резко и необычно. Замок ответил безмолвием. На плоской зубчатой башне чернел силуэт старинной пушки.
Я снова нажал сигнал. В замке вспыхнуло окно, образовав сквозную дыру в закат. Кто-то медленно шел по аллее, Громыхнул засов, из ворот вышел большой, неопрятно одетый человек. Он остановился в нескольких шагах и мрачно спросил:
– Что нужно?
– Я хотел видеть господина Барона.
– А кто вы такой?
– Я по частному делу.
Человек помедлил и неохотно ответил:
– Господина Барона нет дома. Он в отъезде.
– А когда вернется?
– Это не наше дело. Он далеко.
– В таком случае я хотел бы видеть госпожу Баронессу.
Человек сразу напрягся. – Какую еще Баронессу?
– Я друг Баронессы Стеллы. Мне нужно ее повидать.
Человек молчал, пристально разглядывал меня сквозь открытую дверь кабины.
– Я знаю, что Баронесса здесь. Она просила меня приехать. Вот письмо. – Я показал конверт.
Человек не притронулся к конверту и продолжал молчать.
– Проваливай отсюда, – внезапно хрипло сказал он. – Нет тут никакой Баронессы.
– Она тут, – сказал я твердо. – Откройте ворота.
Человек вынул из кармана черный предмет и направил его на меня.
– Проваливай, пока не сделал лишнюю дырку.
– Это вам не удастся, – сказал я.
– Проваливай, – повторил человек.
– Не удастся потому, что на заднем сиденье лежит ваш хозяин. Он вернулся из дальних краев в моей машине. Правда, он несколько не в себе. Пришлось мне его связать.
Человек молчал, размышляя.
– Вы можете взглянуть, – сказал я.
Он молча приблизился, чуть присел, пытаясь рассмотреть, что в машине. Я усмехнулся:
– Ближе, ближе, трусливый болван.
Он крякнул и пошел на меня. В то мгновение, когда он хотел заглянуть в машину, я выбросил ногу и ударил ребром ботинка под колено. Одновременно напряженной ладонью я выбил у него пистолет.
Толстяк вскрикнул от боли и осел на землю, схватившись за поврежденную ногу.
– Надо быть гостеприимней, милейший, – сказал я и направил ему в голову пистолет. – Я несколько ошибся. На заднем сиденье должен лежать не хозяин, а ты. Маленькая репетиция. Веревка и кляп у меня наготове. А ну-ка ложись вниз лицом. Надеюсь, ты не хочешь иметь лишнюю дырку?..
Через несколько минут я шел по аллее на тлевший огромной жаровней закат. Где ее прячут и тут ли она? Быть может, Барон увез ее с собой, а может быть, она угасает, как это небо? Я поднял голову и увидел, как в черно-голубом зените появилась ледяная крупинка звезды…
Петр Васильевич отпустил меня в «Синикуб». Этот магазин на самом деле кубически синий. Снаружи он выкрашен ультрамарином. Краска отваливается и висит на фасаде лохмотьями. Вывеска гласит «Букинис». Буква «т», сорванная ураганным ветром, покоится на ближайшем дереве, но никто не хочет туда лезть. Я предложил Продавцу совершить эту несложную операцию, но он только пожал плечами, давая понять, что ущербная вывеска не ущемляет его достоинства. Тогда я решил именовать его Цевадором, отбросив начальную букву звания и перевернув его наоборот.