355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Тарасов » Три жизни княгини Рогнеды » Текст книги (страница 7)
Три жизни княгини Рогнеды
  • Текст добавлен: 28 сентября 2017, 22:00

Текст книги "Три жизни княгини Рогнеды"


Автор книги: Константин Тарасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

В избе ожидал ее отец Симон. Против обыкновения он грелся у печи; Анастасия не сразу его и разглядела, скрытого тенью.

– Ты что, заболел, поп Симон? – спросила она участливо.

– Зябко что-то. А ты грустишь, мать Анастасия?

В черных глазах отца Симона промельклуло недоверие.

– Радуюсь, поп Симон, – повторила Анастасия. – Это ты грустишь. А чего грустишь?

– Что ж в церковь не вошла, коли радуешься?

– Разве в церкви одной бог? Сам говорил – на небе.

– Бог в сердце, – сказал отец Симон. – А престол его в небесах.

– Вот в сердце и глядела, поп Симон.

– Почитать, мать Анастасия? – спросил поп.

– Почитай, поп Симон.

– А что почитать?

– Что хочешь, поп Симон.

Отец Симон перешел на лавку, накрылся кожухом прижался к стене, и память его коснулась пергаментных листов. В наступившей тишине послышался за стеной скрип легких шагов. Оба одновременно встрепенулись.

Но то был не Сыч. Дверь отворилась, и в избу вошли Прасковья и Ефросинья.

– Можно, мать Анастасия?

– Чего же нет. Садитесь.

Монашки сели в углу. Поп Симон вновь сосредоточился, взгляд его ушел в загадочность древности, когда пыль на дорогах хранила следы Христа, а живым словом его возжигалась вера. Анастасия глядела на своих, радостных в эту минуту, церковных сестер. Ефросинью она любила, Просковью терпела, чувствуя в ней скрываемое злорадство. Ефросинья пришла в монашки после одновременной смерти троих деток и мужа, убитых молнией. Вера попа Симона покорила ее надеждой увидеть своих после смерти. Смирением Ефросинья мечтала заслужить право на блаженную жизнь с детьми в раю. Просковья же стала черницей в тот же год, что и мать Анастасия, когда по женитьбе Владимира чистили княжий двор в Берестове и выгнали вон собранных там девок. Некоторых с наградой вернули по домам, большинство было роздано замуж, старых или бездомных насильно остригли и рассеяли по городам. О своих годах в Берестове Прасковья никогда не рассказывала – не по своему желанию приходили туда девки, не каждую туда брали. А что и как в этом гнездовье творилось, мать Анастасия никогда не расспрашивала – и без расспросов легко было вообразить лихое берестовское веселье: жрали, пили до чертей в глазах, тогда кликали девок, и начинались Содом и Гоморра. Но Берестово бог не испепелил. Теперь Прасковья обречена до конца дней молиться – можно ее пожалеть. Мысль, что эта женщина могла ласкать ее мужа или Добрыню, когда те приезжали бражничать, что тогда они столь разные – великая княгиня и непотребная девка – ныне уравнены черными платками и черными рясами, обжигала память матери Анастасии. Иногда она остро чувствовала, что это равенство новых обстоятельств утешает Прасковью. Вот и ты, княгиня Горислава, помираешь здесь подобно мне, читала она в глазах Прасковьи, и ничем ты не выше, тоже выброшена из жизни и всего лишена; так я и женой не была, ничто – дворовая девка, а теперь мы обе – две черные тихие мыши. Но я не мышь, думала Анастасия. Я и в черном платье княгиня, догола меня разденут и выставят на мороз – все равно княгиня. Зарежут, распнут, отравят – все равно княгиня. И никто не сравняется со мной. Как не сравнились с Христом разбойники, подобно ему распятые на кресте. Где он, и где они – а страдали вместе. Кто может сравниваться? Кто потерял столько, чтобы сравняться? Вот мать Ефросинья потеряла детей, думала Анастасия. Так их Перун убил, он вон где сидит, ему не видно, куда стрелы бросает! Как равнять божью руку и людское зло? Как равняться: один живет, чтобы терпеть, другой терпит, чтобы ожить…

«Пришла Пасха, – читал поп Симон, – и пошел Христос в город». Слушая отца Симона краем уха, мать Анастасия одновременно со своими думами оценивала то, о чем он говорил. Поп Симон говорил: «И вошел в храм божий». Мать Анастасия замечала про себя: «Ну и что?» – «И множество народу толпилось в храме», – говорил поп Симон. «Ну и что? – мелькало у Анастасии. – Всегда на пасху и у нас толпятся». – «Но мало стояло верующих, а стояли менялы, и торговцы привели скот и принесли птицу для продажи». – «У нас не так», – подумала Анастасия. «И вознегодовал Иисус, и сделал бич, и стал бить менял и торговцев.»

– Что, что? – удивилась Анастасия.

– Что, мать Анастасия? – повернулся к ней поп Симон.

– Христос бил? Неужто бил?

– Бил Иисус, бил нещадно, говоря: «Бегите, святотатцы! Ибо дом Божий превратили в рынок и скота ввели в обитель Духа Святого».

– Значит, надо бить грешных? – спросила Анастасия.

– Кто святыни оскверняет – надо, – сказал поп Симон. – А грешных нельзя – кто не грешен? Все мы грешники; если кто не грешит явно, то в мыслях грешит, ибо что злое подумал – то уже и есть зло.

– Ага, ага, значит, можно, – задумчиво говорила Анастасия, не слушая попа Симона. – Значит, кто кощунствует – надо. Не щеки подставлять, как ты раньше читал, поп Симон, а бичом бить.

– А кто кощунствует? – по-лисьи спросила Прасковья.

– А что, нет кощунов?

– Не бил Иисус, – одумался наконец отец Симон, – а изгнал из места своего. А щеку подставить – это иное. Сила на силу – война. А любовь на силу – мир.

– Значит, смирись, да, отец Симон? – прищурилась Анастасия.

– Не смирись, а возвысься!

– Ползи червем и скажи: возвысилась! Да?

Стали спорить и забыли о Прасковье и Ефросинье. Сестры недовольно сидели в своем углу, глядя, как мечутся по стенам кривые тени. Прасковья, когда догорала лучина, как-то робко поднималась поставить новую. Сорвав голос, отец Симон замолчал. Монашки, оглушенные криками, тут же поднялись: «Мы пойдем, отец Симон?» – «Идите, идите, помолитесь, сестры», – равнодушно отвечал поп.

Оставшись вдвоем, Анастасия и отец Симон долго сидели в немоте.

– Что молчишь, поп Симон, – усмехнулась Анастасия. – Или язык откусил в криках?

– Думаю: отчего бранимся?

– А что думать. Себя одного слушаешь, отец Симон, как соловей. Гневен ты к другим голосам.

– Гневен, гневен, – сказал поп Симон, – не поэтому.

– Почему ж?

– Нравится грешить спором – вот и спорим.

– Жить хочется – вот и спорим, – сказала Анастасия. – Тебе хорошо жить, поп Симон?

– Отец Симон поглядел на нее внимательно и промолчал.

– Ну, что молчишь, скажи.

– Хорошо, мать Анастасия.

– А мне плохо, поп Симон. Вот и спорим.

– Если споришь со мной – будет лучше?

– Разве я с тобой спорю, поп Симон? – ответила Анастасия. – Разве ты от себя говоришь? Ты его словами говоришь. И они его словами говорят. Умный ты, поп Симон, знаешь, ведь знаешь – кто они, а глядишь на меня, ровно не знаешь. Вы хоть и врозь, да одного ждете. Так они не свое говорят, а свое делают. А где твое – не знаю. Вот ты жалеешь меня, а что с твоей жалости – кроткой хочешь увидеть, как Прасковью. Попрошу утешения – утешишь: «Бог увидит, зачтет твои слезы». Попрошу помощи – что сделаешь? Воду подашь, хлеба, печь затопишь – и все.

– А что тебе надо, мать Анастасия? – страдальчески спросил Симон. – Ты не просила. Скажи – сделаю.

Анастасия хотела сказать: «Угадай – и сделай!» – и осилила себя – зачем?

– Поздно уже, поп Симон, – сказала Анастасия. – А я устала… Не обидься.

Отец Симон ушел с чувством одиночества.

Вот так, опечалясь, он останется здесь, когда она уйдет, подумала Анастасия. Будет жалеть ее, молиться о прощении ее грехов. «Прости ее грешную!» О наказании Добрыни и князя Владимира молиться не станет. Разве они грешные? Они за новую веру. Им все простилось. Она напротив – не возлюбила, не смирилась, не возвысилась через кротость – значит, грешница. Для нее они – душегубы и палачи. Для него – «свет прозревшие». Он через них не страдал, она мучилась. Кто не страдал – не поймет. Разные правды.

Мать Анастасия задула лучину, уголек быстро дотлел, погасла последняя искра, и наставший мрак мгновенно стер недавние мысли, лик попа Симона, рожи врагов, а увиделся зимний день в Полоцке, лед на Двине и мчавшийся по льду всадник. Всадника звали Жижа, он был кметом отца, и он привез долгожданную весть.

Мать Анастасия легла на лавку, накрылась кожухом и вспомнила свою радость, испытанную, когда услышала весть о сватах от Ярополка… Вот так всегда мои воспоминания, подумала Анастасия, начинаются за здравие, кончаются за упокой. Сватовство вспомнилось. Где те сваты, где Ярополк, где отец, мать, браться – а я помню, как вчерашнее, нет мне сна, ворошу давние дни. И отец Симон сейчас не спит, подумала Анастасия. Она не спит, он не спит, да еще стража. А не спит – почему же не придет? Пришел бы, стукнул в окно: «Мать Анастасия! Что делаешь, мать Анастасия?» И почитал бы о свое Боге, чтобы звук живого голоса разрушил эти неотвязные и страшные в ночной темноте видения. Или возложил руки ей на лицо, провел пальцами по вискам: «Крепись, мать Анастасия!» Или взял бы, прижал к своей худой груди, где живет душа и стучит сердце, чтобы хоть на миг далось ей почувствовать себя под защитой, в жалости и сострадании. Сестра твоя, так пожалей, как сестру жалеют, по сердцу, без подсказки. Приди, когда тебя зовут негласно, а не днем – спорить и склонять к своей правде. Не божьего слова хочется – человеческого, ласкового. Отняли у нее ласку: недолго поласкала она своих дочек, мало посмеялись ей детские глаза. Ее Прямислава! Двухлетняя светлая пташка! По утрам любила забираться за спину и водить гребнем по волосам. Гладит волосы слабая ее ручка, лепечет нежный ее голосок: «Мама красивая!» А теперь эта крошка – королева венгерская. А Предслава – королева в Польше. И никогда им не встретиться на этом свете. К ним она не пойдет – они не помнят ее, они могут ее лишь пожалеть. Но зачем ей жалость? Теперь хочется увидеть внуков от Изяслава, ходить с ними вдоль Полоты, по тому лугу, где сама гуляла вечность назад с бабкой Предславой. Далекие сыны Изяслава показались матери Анастасии в ясности детских лиц, и она лежала, бережно держа перед глазами это виденье, с обидой на свое одиночество на земле…

Вдруг проник к ней тихий, сквозь окно посланный шепот: «Мать Анастасия! Ты не спишь, мать Анастасия?» Сердце сжалось, замерло, стукнуло, и кровяными толчками пошли от него по телу горячие круги. Анастасия вскочила, метнулась к окну: «Входи, поп Симон» – и прижалась к стене унять пугающую дрожь тела. Проскрипела дверь, Симон вошел и, чувствуя поблизости ее дыхание, сказал, разом оправдываясь и признаваясь: «Не спится, мать Анастасия. И не могу. Не обидься, мать Анастасия, знай – люблю тебя!» Желанной защитой окружили Анастасию эти возженные в темноте слова. Двадцать лет никто ее не любил, не нашептал такого волнения сердцу!.. Мать Анастасия придвинулась к Симону, оплела руками его шею и уткнулась лицом в холодную с мороза рясу.

«Поп Симон, поп Симон… Нет у меня родной души, поп Симон… Горечь была на душе. Снимают ее твои слова, говори, отец Симон. Оживает мое сердце от твоих слов. Как свет они для меня, Симон. Симон мой бедный!..»

Отец Симон обнял ее; спасенные, вынесенные внезапной волной на счастливую твердь, шептали они друг другу простые слова своей радости. О Господи! Через двадцать лет совершилась ее мечта, исполнилось навеянное Марой виденье счастья. Светлое сердце – вот истинный белый всадник, все прочие – ложь. Седой, с перебитыми ребрами, бескорыстный отец Симон – вот ее всадник, он приней ей любовь, и ничего ему не надо от нее, он пришел к ней нищей, изъятой из жизни, потому что любит. Пуржило, свистело за стеной, плыла зимняя ночь, первая счастливая ночь Анастасии в ее третьей жизни, пока не оборвал ее прибитый метелью крик петуха. Мать Анастасия, вдруг забоявшись некоего сглаза, отправила Симона… Он вышел; она глядела, как исчезает в снегу темная его фигура и колким снегом закрываются следы его ног. О Мара, Мара! Как поздно! О Господи…

Глава четырнадцатая

Как-то приснился Анастасии короткий сон; прост и горек он был, как смертная минута. Приснились мать и отец на пороге давнего, Владимиром сожженного дома. Стоят они, изнуренные разлукой, и тянутся к ней умоляюще их слабые руки, и пройти в дом, избежав их объятий, невозможно. Но если обнимут – уведут к себе, в могильную темноту. И она отступает от родителей, говорит им – нельзя, милые, нельзя вас пожалеть и обнять, у меня дело неисполненное. Растаяли их образы, и осталась перед нею чернеющим проемом открытая дверь в избу. И страшно ей переступить порог, потому что там, чувствует она, затаились и ждут ее другие людки, тесно набиты ими покои дома. Не видит она никого, но словно видит, как в немом терпенье сидят там братья, и рядами вдоль всех стен побитые полочане, и старая бабка Предслава, и с укоряющим взглядом заславский волхв. Ждут ее, что-то должны сказать ей – у них обида.

Анастасия рассказала сон Симону. Тот загрустил, понимая ее желание.

– Пойми, мать Анастасия, – сказал он жалостливо. – Силен князь Владимир. Нет никого, кто может с ним воевать. Вот он ввел десятину для церкви; каждая десятая гривна, каждый десятый сноп пойдут церкви. Восславит его церковь. Скоро везде станут большие храмы, и вера сведет воедино разные земли. И сейчас церковь славит князя – так должно. Он и крещение принял для крепости власти. Ибо власть кесаря – власть от бога. В Византии кесарь не только в миру, но и в церкви главный. Вот и князь Владимир решил, что и у вас должно стать, как у ромеев. Раньше он был князь, но пред вашими старыми богами стоял наравне с народом, сейчас он выделен. И не потерпит… Новгород его к власти привел, а взбунтовался – и порубил Добрыня новгородцев.

Неужто думаешь тебе удастся? Тебе и расстричься не дадут – надо, чтобы церковь разрешила… У Христа все чисто, в церкви – не все. Отец Кирилл грех взял на душу, когда насильно постригал тебя. Его за это спросит господь, но тебе митрополит не вернет волю. Сама расстрижешься – тебя отыщут и вновь в схиму.

– Не те, не те слова говоришь, – нахмурилась Анастасия. – Вот гляди! – и поп Симон последовал взглядом за ее перстом, нацеленным в потолок. Висели там пучками травы.

– Вот аир, полынь, зверобой, девясил, – называла мать Анастасия, – а этот пук, знаешь что? – и зная, что поп Симон не может знать, сказала, наклоняясь к нему и глядя в глаза: – Это, отец Симон, цикута. Если корни ее истолочь, и настоять в вине, и выпить ковшик – тогда скоро и легко окажешься в той избе, где сидят и ждут живых людки. Давно висит эта травка. А почему не испита? В самый худший день тлела во мне надежда, что переменится судьба. А сейчас, отец Симон, мои лучшие дни, я счастлива, и приснился этот сон, чтобы я не забылась о том, чего ждала двадцать лет.

– Недолго побудешь там, мать Анастасия, – сказал Симон. – Сама знаешь почему.

– Хоть день, – улыбнулась Анастасия. – Мне слово твоей любви искуплением за годы бедствий стало, одно слово годы перевесило. А один день в Полоцке всю мою жизнь искупит, вина снимается с сердца. Разве мало, отец Симон?

– Не знаю, мать Анастасия.

Прозвучало это как просьба: «Не надо, мать Анастасия!» Он хотел удержать ее возле себя.

– Не хочу бояться, отец Симон, – ответила она.

В закатный час, под гулкий удар била мать Анастасия вошла в башню, где стоял запахнутый в кожух Рудый, кивнула ему и взобралась на обзорную вышку. Вокруг детинца теснились дворы, и сейчас, выползая из волоковых окон, поднимались над хатами дымы вечерней топки. Впереди над снежной равниной болота тяжело тянула к роще на городских могилках стая ворон. Резко хлопали в морозном воздухе крылья, изредка раздирало тишину злое карканье вожака. Черный пласт стаи рассекал надвое круг закатного солнца – остылый малиновый круг, уносивший с собой еще один день жизни. Кружа над рощей, разбираясь парами на сиденье в померзлых гнездах, стая заграяла, и хриплые крики разлетелись над заславским жильем, возвестив близость ночи, время нечисти, волчьей охоты, лихой татьбы.

Солнце закатывалось слева от матери Анастасии, и глаза ее глядели на север, куда вела улица, и заметный еще в розовом свете санный путь в поле, сходивший вдали на лед Свислочи. А Свислочь плывет в Березину… Там, где жизнь закончилась, там она и возродится. Только бы прийти на холмы над Двиной, испить воды из Полоты, вдохнуть запах полыни на забытых могилах, на знакомых тропах вокруг сожженного детинца. Двадцать лет рассасывает земля убитых, держит их память жесткой, невыкашиваемой травой, густой порослью сосны и березы. Вот отец Симон говорит что земля скоро забывает, а бог все помнит во веки веков, каждую кровинку тысячелетие в памяти бережет, чтобы спросить в день суда, воздать по мере содеянного и страданий. А она отвечает ему: «Бог, бог, тысячеление… не долежать, отец Симон!» У земли другие сроки терпения – на одну жизнь. Не успел – не воздаст. Забудешь, отложишь, не решишься – возрастет на могилах папоротник, и запах его, сырой и тяжелый, навеет забвение…

Мать Анастасия вспомнила давний лес, опушенный непролазным для нее малинником. Лица братьев мелькали в кустах; с задетых веток опадали и терялись в траве перезрелые ягоды. Дятел стучал на сосне, сеялась вниз кора, братья показывали пальцами, где он долбит. Потом ей вспомнился берег Полоты и кусты, покрытые красными кистями поречек. Потом она услышала шум ледохода на Двине и вспомнила крошение наползавших одна на другую льдин. Потом ей вспомнился осенний вечер, когда за стенами шептал бесконечный дождь; они сидели в избе, брат держал ее на коленях, горели лучины, мать и ключница пряли нить, мягко журчали веретена, отец рассказывал – что он рассказывал, память не сохранила, помнился неспешный убаюкивающий говор, ей уютно и радостно, она начинает дремать, кто– то шепчет – спи, спи, а она хочет сказать, что не спит и не хочет спать, и молчит, видит над собой добрые глаза отца и засыпает, унося в сон этот взгляд. Потом она услышала плеск воды – ее и бабушку перевозят в лодке через Двину. Она увидала лица гребцов, взмахи тяжелых весел, с которых радужной россыпью падала вода. Лодка уткнулась в отмель, гребцы попрыгали в воду, вынесли бабушку на берег, а она идет по мелководью и глядит через Двину. там, за широким простором воды, два холма – устье Полоты, а на холме защищенный городнями детинец.

Она впервые видит его издали, ей страшно и радостно, а по реке гуляют слепящие блики, воздух светится, бабушка, подняв глаза, глядит в синее небо, и теплая вода ласкает белый песок.

И все это забыть?

– Рудый! – позвала она, наклоняясь над лазом.

– Что, княгиня Горислава? – откликнулся страж.

– Иди сюда.

Только он один называл ее по-старому. Тиун, когда выпадало встречаться, говорил «княгиня», но без имени. Сыч умудрялся никак не называть. Заславские бабы в разговорах с нею говорили «княгинька», мужики за глаза говорили «черница», в глаза – обращались безлично, как Сыч. Для попа Симона она всегда была «мать Анастасия». И две другие монашки Прасковья и Ефросинья обращались «мать Анастасия». Только Рудый называл ее прежним именем. Мать Анастасия и доверяла ему, потому что он говорил «княгиня Горислава», словно она могла повелевать, а он соглашался повиноваться. Вот он стоял рядом, надо было сказать вслух слова решения, но мать Анастасия медлила, упиваясь счастьем минуты, ломавшей могильную третью жизнь.

Скрывая волнение, она повела рукой на равнину, далеко голубевшую в лунном свете.

– Красиво, Рудый?

– Ага, княгиня, – кивнул кмет, вопросительно глядя на мать Анастасию, – смотреть на снег и луну княгиня Горислава могла без него.

– Рудый! – мать Анастасия придвинулась к нему вплотную, и голос ее зазвучал жестко: – Поскачешь в Менск, скажешь передать князю Изяславу, чтобы прибыл. Скажи так: «Княгиня Горислава хочет видеть князя Изяслава».

– Сделаю, княгиня, – ответил кмет.

– Слово в слово, и ничего более! – сказала Анастасия.

– Исполню, княгиня.

– И никому, Рудый. Понял?

Кмет кивнул.

В башне послышались шаги, заскрипела лестница, ведшая на вышку. Мать Анастасия махнула Рудому спускаться, тот, не медля, полез в лаз. Только он скрылся под настилом, как внизу раздался злобный вскрик Сыча:

– Куда на руку! Медведь!

– Не подставляй, – огрызнулся Рудый. – Что я, вижу лапы твои?

– «Не подставляй!» Отдавил пальцы – не сжать!

– Я что, нарочно?

– А чего слазить, если человек лезет?

– А чего лезть, если другой слазит?

Мать Анастсия поняла, что стражи готовы биться, и начала сходить в башню. Сыч и Рудый притихли. Мать Анастасия прошла мимо, сдерживая смех. Ей было весело, она чувствовала себя свободной. Радостный стук сердца слышался Анастасии, как ход сильного коня, который помчит ее по гатям, лугам, полянам на потерянную родину. Она видела конный отряд, и себя посреди смелых всадников в белом княжеском платье. Отряд взносится на холмы, трещит под копытами коней высохший вереск, и все ближе, ближе Двина, и она, Рогнеда, заново рожденная, войдет в святую воду смыть пепел своих сгоревших дней.

«О, Симон, добрый мой Симон, – шептала она ночью, – ты спас меня! Как прожила бы я эти годы, не будь здесь тебя! Твой голос удерживал меня от безумья. Теперь мне радостно, отец Симон. Трепетно бьется мое сердце – как в детстве. Оно много настрадалось, поп Симон, а сейчас не страдает и не хочет страдать. Меня не любили – и мне не было удачи, а теперь я любимая – и мне удача. Люби, отец Симон, люби мою душу, она мучилась, но не почернела…» – «Ах, мать Анастасия, нн сжигай себя под ветром жизни.» Анастасия знала, что не послушает, но ласкали ее эти слова заботливого предостережения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю