Текст книги "Волшебная гайка"
Автор книги: Константин Курбатов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Домашнее сочинение
По квартире плыл запах жареных котлет. Я разделся в прихожей. Двери во все комнаты оказались закрытыми. Раскрасневшаяся жена стояла в кухне у плиты. Котлеты ловко переворачивались под ее ножом и, шипя, кувыркались со сковороды в миску.
Я включил радио. Но жена оторвалась от котлет и повернула ручку обратно.
– Не надо, – сказала она. – Наташенька спит. А Миша с Вадиком занимаются. У Вадика какое-то трудное сочинение. Злющий сидит…
Когда-то, вроде совсем недавно, у меня был свой дом, целая квартира из четырех комнат. Я возвращался домой с работы, переодевался, не стучась в закрытые двери, ходил по комнатам, включал радио и телевизор, ставил свои любимые пластинки и сколько угодно валялся на диване. Теперь кое-что изменилось. Четыре комнаты, правда, остались на месте. Но старшая дочь, Люба, вышла замуж, и у них с Геннадием родилась Наташенька. Это – комната раз. Геннадий вечерами готовится к сдаче кандидатского минимума. Это – комната два. Наш средний сын, Миша, – студент второго курса университета. Это – комната три. Младший, Вадик, учится в седьмом классе и иногда по вечерам пишет сочинения. Это – комната четыре.
– Что у Вадика за сочинение? – спросил я.
– Не знаю, – сказала жена, не отрываясь от котлет. – Про дружбу что-то. Устала я сегодня – страх. Мало – план жмут к концу месяца, так еще и собрание сообразили устроить.
Сочинения у Вадика по вечерам вообще-то не каждый день. Что ж, пусть пишет. Я согласен посидеть и на кухне. Будем надеяться, что после ужина обстановка несколько разрядится. Например, Люба с Геннадием, подбросив Наташку жене, могут уйти в кино. Или кто-нибудь позвонит Мише, и он мгновенно улетучится. Особенно, если позвонит один милый девичий голос. Наконец, и сочинения сочиняют не целую вечность.
Только я развернул газету, в прихожей загудел звонок. Он у нас не звонит, а басовито рычит, даже как-то гавкает, словно вконец простуженный.
Дверь я открыл дворничихе тете Вере.
– Здрасте, – сказала она. – Добрый вечер. Вернее сказать, не очень добрый. Я снова относительно вашего Вадика. Лампочку они сегодня с Петькой Зверевым разбили. В подворотне. Да что же это за беда такая! Неужто нельзя приструнить мальчишку. Ведь у нас в конторе лампочки сами собой не плодятся. Да и ввинчивать их… Видал, там высотища какая.
Голос у тети Веры уличный, поставленный, как у хорошей оперной певицы. Только немного с хрипотцой, словно у нашего звонка. На зычный тети-Верин голос первой в прихожую вышла жена. Она обычно к месту происшествия не запаздывает. За ней явилась Люба с Наташенькой на руках. Дальше – Геннадий и Миша. Все молча столпились в прихожей. Все, кроме Вадима. Он так увлекся сочинением, что, естественно, шума в прихожей не слышал.
– Не примете мер, – объясняла тетя Вера, – обращусь в милицию. То он у вас с тем же бандитом Петькой колеса у детской коляски открутит, то канализационный люк заткнет, и вода по всему двору плавает, то химическую лабораторию на чердаке соорудит. Теперь вот лампочки сообразил щелкать.
– Но, может, это не он, – робко высказала предположение жена.
– Не он! – иронически откликнулась тетя Вера. – Я что, первый день дворником работаю. Глаза-то мне зачем дадены?
– Вадим! – крикнул я.
Приоткрылась дверь. Сын боком выдавился в прихожую. Взъерошенный, колючий. Неприязненно кинув взгляд на тетю Веру, спросил:
– Чего?
– А того! – накинулась на него дворничиха. – Кто сегодня лампочку в подъезде кокнул? Еще один из вас после того на улицу побег, в сторону газетного ларька, а другой сразу в подъезд. Я ж в окно видела. Вы меня не видели, а я видела. Где я этих лампочек наберусь? Если каждый начнет камнями в лампочки пулять… Дома ты небось не пуляешь.
– Ну! – говорю я Вадиму.
– Не бил я никаких лампочек, – сопит он, опустив голову. – Врет она.
– Что значит – врет? – вспыхивает жена. – Как ты можешь так говорить?
– А если она действительно врет, – настаивает Вадим. Кто из них врет, я не знаю. Но препираться тут можно до бесконечности.
– Вырастили любимчика, – ворчит Миша. – Я вас предупреждал. Погодите, он вам еще и не такую свинью подложит.
Старшая, Люба, молчит. Но я знаю: в душе она на стороне Михаила. Вместе, разумеется, со своим мужем. В семье, как правило, не любят, когда выделяют кого-то одного, ставят его в особые условия. А что я могу поделать? Я всеми силами стараюсь быть ровным и с Любой, и с Мишей, и с Вадимом. Стараюсь. Но, к сожалению, у нас не все получается так, как нам хочется. Все-таки Вадька самый младший. И потом… Потом у меня в Москве живет друг.
Товарищей у меня много. А настоящий друг всего один. Мы вместе с ним кончали истребительное училище, вместе воевали. Меня в конце войны списали по ранению. А он, Вадим Коростылев, стал Героем Советского Союза, генерал-лейтенантом. В честь друга я и назвал своего последнего сына Вадимом. Мне очень хотелось, чтобы он вырос таким же смелым, прямым и чистым, как Вадим Коростылев.
– Это я-то вру?! – возмущается тетя Вера. – Совести у тебя, милый, нету, вот чего.
Кончается тем, что я приношу три лампочки и с извинениями даю их тете Вере. Я обещаю приструнить сына и принять меры. Тетя Вера говорит, что она вовсе не из-за лампочек, что тут совсем другое. Но лампочки все же берет и с ворчанием удаляется.
– Что ж, – говорю я Вадиму, проходя за ним в комнату и прикрывая за собой дверь, – в тринадцать лет многим кажется, что лампочки только затем и подвешиваются подальше от земли, чтобы вернее тренировать глаз и руку. Когда в них попадаешь камнем, они весьма выразительно оповещают об этом. Какой звук! Точно выстрел! Правда?
– Не бил я ничего, – упрямо стоит на своем Вадим.
– А я бил, – говорю я. – Не эту, конечно, которая в подворотне. Те, что светили на улице в моем детстве. Бил и, к великому сожалению, если меня хватали за руку, тоже держался насмерть. К великому сожалению – потому, что иначе сегодня я был бы несколько иным человеком.
– Каким же? – недоверчиво поднимает голову Вадим. Ничего, кроме подвоха, он в моих словах, кажется, не слышит. И он не таков, чтобы купиться на столь дешевеньком приеме.
– Каким? – говорю я. – Наверное, я был бы сегодня более прямым и смелым.
– Ты хочешь сказать… – хмыкает Вадим.
– Да, представь себе, – говорю я. – Именно это я и хочу сказать. Ты меня абсолютно правильно понял. Так что там у тебя за такое сложное сочинение?
– А! – отмахивается Вадим. – Наша Зинаида вечно придумает.
– Но все-таки.
– Темку она нам для домашнего сочинения подкинула!
– Ну?
– Неужели она не понимает, что существуют какие-то границы?! – горячится Вадим. – Что, в конце концов, попросту безнравственно лезть к нам в душу, заставлять нас хором исповедоваться в своих чувствах.
Что, что, а сформулировать свою мысль с помощью необычных, совершенно взрослых слов Вадим умеет прекрасно. «Безнравственно», «исповедоваться» – насколько я помню, мы таких слов в седьмом классе не употребляли. Откровенно говоря, я и сейчас-то ими не пользуюсь.
– А поконкретнее можно? – говорю я. – Что за тема домашнего сочинения? И уж не эта ли возмутительная тема привела тебя с Петей Зверевым к той лампочке?
– Нет! – заорал Вадим. – Не бил я ее! Неужели трудно понять, когда говорят «нет»?!
– Нетрудно, – соглашаюсь я. – Кончим с этим. Меня интересует безнравственная тема, которую предлагают ученикам седьмого класса для сочинения.
– А ты считаешь нравственно заставлять писать, за что я люблю своего друга? – штурмует меня Вадик. – Я даже наедине с другом не решусь ему сказать, за что я его люблю. Об этом не говорят! Тем более – во всеуслышанье. Это нужно чувствовать. А она… Вот ты, ты сам скажи: за что ты любишь дядю Вадима? Ведь не за то, что он генерал и Герой?
– Понятно, не за то, – соглашаюсь я не без какой-то странной доли смущения. – А вообще-то о твоем взгляде на заданную учительницей тему нужно подумать. Это любопытно.
– Что думать?! – шумит он. – Будто и так не ясно.
– А ты сказал об этом Зинаиде Михайловне?
– Что сказал?
– Ну, высказал свое отношение к теме, которую она вам дала?
– Как это? Станет она меня слушать!
– Почему же не станет. У тебя любопытная точка зрения. Поспорили бы.
– Поспорили бы, – кривит губы сын. – Наивняк ты, папа!
– Да, поспорили бы! – начинаю злиться я. – Собственное мнение – это вовсе не то, что носит каждый из нас в своей голове. Или в крайнем случае выкладывает папе с мамой, что не очень опасно. Собственное мнение – это открытое высказывание своего отношения к тому или иному предмету. Открытое! В Риме стоит памятник одному из величайших людей всемирной истории, Джордано Бруно. Знаешь, за что ему поставлен памятник? За то, что Джордано Бруно не побоялся вслух сказать, что он думает о вращении Земли. Его сожгли, но он не побоялся. Поступок чаще всего начинается с открытого выражения своих мыслей. Без поступка не бывает человека. Если ты побоялся высказать свое отношение к теме на уроке, так хоть сформулируй его в сочинении, которое сейчас пишешь. Смелый не тот, кто бьет в подворотне лампочки. Смелый тот, кто не боится открыто признаться в этом.
Стукнув в сердцах дверью, я отправился ужинать. Последнее время мне все труднее нащупывать общий язык с сыном. Что-то сын вырастал не очень похожим на Вадима Коростылева.
Сколько же нам было тогда лет, когда мы подружились с Коростылевым? Всего года на три – четыре больше, чем сейчас Вадику. Всего. А уже летали, готовились в бой. И главное, не боялись ни черта, ни дьявола. Особенно Вадим. Частенько со стороны кажется, что летчики – это какие-то особые люди, необыкновенно храбрые. Нет, среди летчиков встречаются всякие. И в воздухе подчас быть смелым куда легче, чем на земле. Вон хотя бы, когда Вадим разбил в училище машину…
Помню, в тот день сразу после завтрака мы отрабатывали посадку со скольжением. И неожиданно случилось такое, страшнее чего в авиации не бывает. Это страшное именуют двумя буквами – ЧП. Чрезвычайное происшествие.
И случилось то в начале войны, когда авиационные училища, особенно истребительные, готовили летчиков ускоренными темпами. Разные душевные тонкости были тогда не очень в ходу. Небольшая промашка, срыв, неудача – и считай, ты больше не летчик. Потому что легче подготовить другого курсанта, чем возиться с тобой, неудачником. Тем более, что психологическая травма в летном деле обычно залечивается не скоро. А фронт непрерывно требовал и требовал летчиков.
В тот день наш инструктор лейтенант Норкин, как всегда, скорбно закатывая глаза, объяснял нам на аэродроме задачу:
– Отрабатываем посадку со скольжением. Заходим с небольшим перелетом, скользим и приземляемся точно у «Т».
Не помню, как в других летных группах, но мы со своим инструктором занимались в основном только посадками. И у Коростылева с лейтенантом Норкиным происходили на этой почве трения. Хотя каждому понятно: какие могут быть трения между подчиненным и командиром, в училище да еще в военную пору? Но они все-таки были, эти трения. Едва заметные, ничем не выраженные в открытую. Впрочем, ворчания Вадима по поводу того, что из нас хотят сделать не летчиков-истребителей, а каких-то почтарей-посадочников, до Норкина явно доходили. И еще – Вадим не хотел подражать лейтенанту в управлении самолетом, летал по-своему. Норкин летал, вообще-то, превосходно. Особенно на мой тогдашний взгляд. Все у него отличалось академичностью и точностью, каждая фигура. Вадим же каждую фигуру высшего пилотажа делал с перегибом, допуская абсолютно ненужный, по мнению Норкина, риск.
Посадка со скольжением – это когда самолет планирует боком. При нормальной посадке прицеливаешься на полосу носом. А тут идешь боком, нос отвернут в сторону. Все равно что на санях с горы, когда хочешь быстрей затормозить. На таком планировании истребитель будто проваливается.
У меня неплохо получилось это проваливание. Я полетел сразу за Норкиным. Сначала полетел он сам, чтобы показать, как нужно скользить. А за ним – я. За мной Норкин выпустил еще двух курсантов и следом – Вадима.
Солнце, помню, уже давно зависло над горами и нещадно жарило землю. В кабине «Яка» пекло, как в духовке. И даже казалось, что пахнет не бензином, а пирогами. До обшивки фюзеляжа было не дотронуться рукой.
Отлетав свое, я сидел на краю летного поля в тени развесистого платана. Кора у него отливала телесным, розовато-желтым цветом. Она висела на голом стволе дерева сухими перекрученными лентами. За обнаженный ствол курсанты звали наше единственное на аэродроме дерево «бесстыдницей».
От гор заходил на посадку Вадим. Наш ястребенок с двенадцатым бортовым номером шел с таким перелетом, словно Вадим собирался приземлиться не у «Т», а где-то на пляже за железной дорогой. Я думал, он даст по газам и уйдет на второй круг. Но Вадим отвернул нос и стал падать к «Т». Стал падать почти отвесно, камнем.
Он падал, а я медленно поднимался. Я встал во весь рост. Вадим проваливался до самой земли. В последний момент он хотел выровнять самолет, но не успел. А может, просто не справился с управлением. «Як» ткнулся боком. Жалобно хрустнула стойка шасси. Я сквозь гул моторов других самолетов услышал, как она хрустнула. Машину резко развернуло и понесло к стоянке. Она бежала по кривой, опустив крыло, как подбитая птица.
Что произошло дальше, я не увидел. Между мной и «Яком» оказалась каптерка мотористов. К месту происшествия с другого края аэродрома стремительно рванула пожарная машина. И мне показалось, что Вадим сыграл в ящик. В летном деле и меньшая оплошность частенько приводит к печальным результатам.
Однако Вадим уцелел. Он лишь сильно покалечил ястребенка. На одном колесе Вадим довольно долго сумел продержать машину. А когда скорость погасла, «Як» упал на правое крыло, и ткнувшийся в землю винт загнулся бараньими рогами. Здорово помялось и крыло. Его тоже было нужно менять целиком.
Полеты отставили. О ЧП доложили, как в подобных случаях и положено, по начальству. И вскоре прошел слух, что к нам едет сам начальник училища генерал Разин. А что это такое – яснее ясного. Обычно, когда у места происшествия появляется самый большой начальник, виновному одним лишь легким испугом или даже хорошей взбучкой, как правило, не отделаться.
Первыми у разбитого самолета, естественно, оказались мы – вся наша летная группа во главе с лейтенантом Норкиным.
– Сколько раз, Коростылев, я предупреждал вас, – с ходу начал Норкин, закатывая глаза. – Я чувствовал, что кончится именно этим. Вот к чему приводят излишняя самоуверенность и непослушание. Мне остается одно: писать рапорт с просьбой отчислить вас из училища. У меня больше нет ни сил, ни желания валандаться с вами.
Мы молча волокли к стоянке осевшую на правый бок машину. А Норкин все говорил и говорил. О заносчивости, о гоноре, о том, что из таких курсантов, как Коростылев, никогда не получалось хороших истребителей. А Вадим молчал. Нажимал на крыло самолета и смотрел себе под ноги.
Никто так и не услышал от Вадима ни одного слова. Мы понимали его состояние. Норкин не пугал. Дело могло кончиться даже хуже, чем предсказывал лейтенант. Тут пахло не только исключением из училища. Впрочем, для Вадима страшнее исключения не существовало ничего, никакие штрафбаты. Он с первых полетов понял, что рожден быть только летчиком.
Все так же не поднимая глаз, Вадим молча ушел за Норкиным к «Т», где собралось начальство. Туда же, оставляя за собой облако пыли, вскоре примчалась и черная генеральская «эмка». ЧП разбиралось на месте происшествия, в самом центре аэродрома, под палящим солнцем.
Мы следили за разбором со стоянки. У «Т» двигались фигурки, безмолвно жестикулировали. И было не понять, который там Вадим, а который генерал Разин.
Кто из них кто, выяснилось, когда группа двинулась к штабу. Генерал, как и положено, зашагал впереди всех. Вадим, естественно, поплелся последним. И по тому, как он плелся, по его опущенной голове и плечам сразу стало понятно, что дела наши плохи.
Потом на линейке перед палатками, в которых мы жили, построили нашу эскадрилью. Вадима привезли в открытом, без брезентового верха, «газике». К нам прикатили сразу три «газика» и генеральская «эмка». Вадим вылез из машины и встал в строй. Я так и не успел переброситься с ним хотя бы двумя словами. Наши места в строю находились далековато одно от другого.
Генерал Разин прошелся вдоль строя и тихо сказал:
– Долетались. На ровном месте уже сесть не можете. Истребители! Как же вы завтра в бой пойдете? Да вам и никакой противник не нужен, сами на посадке гробанетесь.
Сзади генерала сбилось в кучку начальство. Оно тихо переговаривалось между собой и посматривало на Разина.
– Как поступить с курсантом Коростылевым, – сказал генерал, – мы еще решим. Инструктор считает, что Коростылеву не место в училище. И я думаю, он прав. Летает Коростылев плохо, к советам и замечаниям не прислушивается. Я прошу каждого из вас, если вы хотите стать истребителями, сделать для себя соответствующие выводы. Боевые самолеты позарез нужны фронту. Тот, кто калечит их тут, в тылу, наносит ущерб нашему общему делу. Станете ли вы летчиками, я еще не знаю. А самолет уже готов, и он должен летать, а не списываться по нерадивости курсанта в металлолом. Вопросы есть?
Какие у нас могли быть вопросы? В подобных случаях начальству вопросов не задают. Строй угрюмо молчал. И вдруг со шкентеля раздался голос Вадима:
– Есть вопрос, товарищ генерал. Курсант Коростылев. Разрешите.
– Да, – нахмурился Разин. – Всем все ясно, у одного вас, Коростылев, до сих пор сомнения.
– Так точно, сомнения, – подтвердил Вадим. – Я сомневаюсь в том, что плохо летаю. Это лейтенанту Норкину кажется, что я летаю плохо. Но мне кажется, он ошибается.
– А вы, курсант Коростылев, еще и наглец! – удивился генерал. – Разложили машину и пытаетесь доказать мне, что хорошо летаете.
– Я хочу доказать другое, – сказал Вадим. – Посадка – весьма важный элемент. Садиться нужно хорошо. Однако вряд ли успехи нашей истребительной авиации на фронте определяются тем, как летчики, вернувшись с задания, садятся у себя на аэродроме.
У генерала раздулись ноздри. Он набрал в грудь воздуха и замер. Мы замерли тоже. Всем показалось, что если еще минуту назад судьба Вадима висела на каком-то волоске, то сейчас этот волосок лопнул. Тем более, что от группы офицеров торопливо отделился лейтенант Норкин, козырнул начальнику училища и нагнулся к его уху.
– Вот и ваш инструктор докладывает, что вы вообще ярый нарушитель и демагог, – выслушав Норкина, спустил пары генерал. – Да я и без инструктора вижу, что вы из себя представляете. Вас щадили, на что-то надеялись… Как видно, вы не умеете ценить доброго отношения.
– Иметь свое собственное мнение, – возразил Вадим, – еще не нарушение воинской дисциплины. Я летчик и буду летать. А посадку со скольжением, я и у «Т» об этом говорил, да, мне еще придется отработать.
– Неужели?! – будто даже обрадовался генерал. – А вам не кажется, что вам придется отрабатывать несколько иные приемы? И не здесь, а в других местах.
– Я должен летать, – сказал Вадим.
– Хорошо, – неожиданно отрезал генерал. – Завтра полетите со мной. Посмотрю, какой вы виртуоз. Но если у вас, курсант Коростылев, столь виртуозен только язык, не взыщите. В училище вы останетесь только в том случае, если у вас и впрямь окажутся какие-то особые летные данные.
Что такое особые летные данные? Как их определить? Да и можно ли их вообще разглядеть за один небольшой полет? И потом, сегодня ты летаешь лучше, завтра хуже. Сегодня твой проверяющий встал с правой ноги, завтра с левой. Кроме того, поломка самолета и вызывающее после этого поведение курсанта наверняка оставили у начальника училища отнюдь не лучшее мнение о Коростылеве. Какие же после всего этого у Вадима должны были оказаться летные качества, чтобы остаться в училище? Я, например, подобных качеств тогда у Вадима, по-честному, не видел. Да и все наши курсанты их не видели тоже. Летает и летает. Может, чуть лучше других, может, и чуть хуже.
На другой день вся наша эскадрилья с нетерпением ждала окончания того полета. Чем-то он кончится? Кто с какой ноги встал сегодня утром?
Летали они, генерал с курсантом, долго. Даже, пожалуй, слишком долго. Но вот наконец и вернулись. Приземлился Вадим, нужно сказать, классически. Я никогда и не видал, чтобы он так садился. Точнехонько у «Т» и так гладко, словно прилип к взлетно-посадочной полосе.
Подрулили. Генерал отстегнул парашютные ремни, спрыгнул с крыла и очень громко, чтобы слышали все, поблагодарил подбежавшего лейтенанта Норкина за отличную подготовку курсантов.
– Правильно делаете, лейтенант, – сказал генерал Разин, – что прививаете курсантам инициативу и самостоятельность. Летчику-истребителю без этого нельзя. А посадку с Коростылевым действительно еще немного поотточите.
Сказал, сел в свою «эмку» и умчался. А мы качали Вадима. И радовались, по-моему, даже больше, чем он. По крайней мере, внешне.
– Тебе с подливой или без? – спросила жена.
– Все равно, – сказал я.
Что мне была подлива? Я витал в самой прекрасной поре своей жизни. Училище, фронт, воздушные бои… Каждый бой – целый огромный мир, в сравнении с которым абсолютно все остальное кажется будничным и приземленным. Почему так? Ведь война, как известно, далеко не сахар. Наверно, потому, что жизнь – это прежде всего бой, борьба. Если ты за что-то дерешься, – значит, живешь. Нет – прозябаешь. И самое страшное в том, что, прозябая, ты очень часто даже не подозреваешь об этом.
Обстановка в квартире, как я и предполагал, несколько разрядилась. Мише кто-то позвонил, и он даже не успел поужинать. Люба с Геннадием закрылись в своей комнате.
Кажется, будущий кандидат наук решил немного времени уделить и жене с ребенком. А на кухне появился угрюмый Вадик.
– Ма, чего на ужин?
– Сочинение написал? – спросил я.
– Написал, – буркнул он.
– Прочесть дашь?
– Пожалуйста.
– Так неси.
Он принес. Ткнул мне тетрадку и пристроился на табуретке к столу. Пока сын ел, я читал. Дочитав, поднял на Вадьку глаза. Что ж, молодец. С одной стороны. Но с другой… Как он, любопытно, собирается после таких слов общаться с Зинаидой Михайловной? И вообще, имеет ли право ученик седьмого класса… Нужно, наверное, и слова подбирать… Не такие, по крайней мере. «Писать сочинение на тему «За что я люблю своего друга» мне кажется безнравственным. Подобные публичные признания в любви характерны для лицемеров и карьеристов. Я думаю…» Видали, он думает! Ничего себе! А что должен в такой ситуации я, отец? Впрочем, не я ли собственными руками подтолкнул его… А теперь начну…
Черт подери! О чем я думаю! Чего хочу? Сумел бы я сам сегодня сказать своему начальнику некоторые вещи словами, похожими на те, что отыскались у моего сына? Ведь у меня есть, что сказать своему начальнику. А говорил я вообще когда-нибудь и кому-нибудь что-либо похожее? В письменном виде или в устном?
И тут будто вспышка молнии высветлила всю мою жизнь. Всю! Ведь моего друга Коростылева поцарапало в боях ничуть не меньше, чем меня. Но его оставили летать. А меня списали. Найдя приличную формулировку: «К дальнейшей летно-подъемной работе не пригоден по состоянию здоровья». Коростылев оказался пригодным. А я – нет. По здоровью.
Так вот почему я никогда не встречал ни одного бывшего летчика, списанного из авиации по какой-либо иной причине, кроме здоровья! Там, в авиации, служат чрезвычайно тактичные люди.