Текст книги "Северные рассказы"
Автор книги: Константин Носилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
ЗА САРАНКАМИ
Ранней весной, когда только что появлялась первая крупная мочка на березе, когда начинала распускаться ива и покрывался зеленью выгон, – наша деревня, где протекало мое счастливое детство, обыкновенно развлекалась бабками.
Бабки были у нас очень любимой игрою; в бабки играли и малые, и большие, и в праздники на улице можно было видеть не только нашего брата подростка с панком в руке, прицеливающегося в длинный кон белых и крашеных бабок, но и взрослых мужиков, которые становили козны[2]2
Бабки.
[Закрыть] громадной шеренгой и жестоко били железными плитками, бросая их на десятки сажен с такой силой, что бедные бабки скакали на сажень вверх, прыгали на стены и разлетались пополам, переставая от таких ударов быть даже бабками, и превращались в ничего не стоящую кость.
Я страшно любил играть в бабки. Агафья-стряпка не смела никому, кроме меня, дать бабки, когда вываривала на студень бычачьи ноги; я ее заставлял красить их, а работник Трофим нередко наливал их свинцом, чтобы битки, которые я бросал в кон, были тяжелее, чтобы бабки разлетались от них по сторонам, и мои карманы были бы полны чужими бабками.
Но как я ни старался, как ни красила Агафья бабки, как ни наливал полно панки Трофим свинцом, а я все-таки каждый раз, отправляясь на игру к соседним товарищам, неизбежно проигрывался впух и впрах, часто до последнего битка.
Но в этот день, весенний, ясный, теплый день, к которому относится этот рассказ из моих воспоминаний далекого детства, я, к удивлению своему, не нашел охотников со мной поиграть: соседи мои ребята были в лесу, даже не было маленьких девочек – их сестренок, и я нашел одного только знакомого парня, от которого узнал, что все мои приятели ушли за саранками.
Боже мой, как я мог прозевать такой случай – побывать в лесу и в поле в это время! „Ушли за саранками“, – да ведь это горе: они все саранки выкопают к поедят…
Парень говорил, что они взяли и бурачки для березовки.
Горе мое, казалось, с каждой минутой росло, и я с тоской посматривал в соседний березовый лес, что не бойся я его берез, что стояли группой за выгоном на кладбище, то я смело один отправился бы, чтобы догнать товарищей, которые предприняли без меня такой важный поход в поле.
Делать было нечего; пришлось покориться и ждать другого дня, когда товарищи мои снова отправятся за саранками и можно будет итти с ними…
„Но если будет дождь? Если не отпустит мама?“ – грустно думал я.
Но мама утешила меня, говоря, что она отпустит за саранками, если только пойдут в поле завтра деревенские ребята.
Вечером они воротились. Ни саранок, которые они поели в лесу, ни березовки, которую они выпили там, на месте, – у них не было; но у них были такие счастливые лица, так горели глаза, столько было рассказов про то, как они видели в лесу серого зайца, что я чуть не со слезами просил их взять завтра меня с собой в лес, чувствуя, что я не вынесу другого такого же горького для меня дня.
Они обещали взять меня. Один сверстник, с которым я был более всех дружен и еще не дрался ни разу, даже обещал зайти за мной, – я успокоился и стал ждать.
Ночью я десятки раз вскакивал, боясь проспать, десятки раз подбегал к окну и смотрел, не начинается ли день; но утром меня сморила усталость, и я вскочил тогда уж, когда в окно смотрело солнце. Я не стал пить чай, как меня ни удерживали; взял корзинку, в которую еще с вечера мне положила Агафья пару яиц и кусок хлеба, и прежде чем мать хватилась меня, как я уж был за воротами, и обернулся взглянуть на нее только тогда, когда она постучала мне в окно и что-то крикнула, – вероятно прося, по обыкновению, быть осторожнее.
На месте назначенного сборища была уже целая ватага ребятишек – мальчиков и девочек во всевозможнейших костюмах: кто в материной кофте и отцовской шапке, кто в пимах, кто босиком, кто в одной рубашонке, кто в дырявом армячишке с отцовского плеча, с подтыканными полами, – и все вооруженные: то боронным зубом, то сломанными железными вилами, то лопаткой, то старым ножом, то тупицей, – словно мы шли на какого-нибудь неприятеля, отправляясь в дальний поход. У более взрослых, которые были проводниками и брали нас, мальчуганов, под свое покровительство, были даже заткнуты за опояску настоящие топоры, у одного было даже какое-то короткое ружье, которым он клялся, что убьет зайца.
Девочки в белых и красненьких платочках, одни босиком, другие в ботинках и сапожках, стояли особняком, не смешиваясь с ребятами, с корзиночками в руках, на дне которых лежала провизия, а также деревянные ложки для березовки; некоторые захватили по бурачку, где было пока молоко.
Вся эта ватага ребят шумела, спорила, кого-то дожидалась; многие бегали за забытыми вещами и не могли еще тронуться, дожидаясь то товарища, то товарки.
Наконец, мы тронулись в путь, побежали по проулку, и хотя наши смелые вожаки и кричали нам; „Не торопитесь! не торопитесь!“ но мы не могли сдерживать своего страстного желания поскорее добраться до леса, и многие уже вытянулись по выгону и, казалось, готовы были бежать к ближайшим кладбищенским березам, которые нам казались настоящим страшным лесом.
Вот и кладбище со старыми крестами и свежими могильными насыпями из желтого песку. Сколько знакомых могил, крестов, могилок! Тут лежит брат Васи, там отец Петра, тут дедушка моего приятеля Кирилла… Но теперь не до них, и мы уже рассыпались около ближайших толстых корявых берез, перебегаем от одного ствола к другому, торопимся найти свежую засеку, в которой накопилась за ночь вкусная березовка – березовый сок.
Боже, какая вкусная березовка! Кажется, вкуснее ее нет ничего на свете!
Вот свежая засека в корявом толстом стволе березы, которая немного даже склонилась в эту сторону; сквозь свежий заруб просачивается белый сок, стекает в лунку, и в ней уж накопилось через край вкусного сока, и он тоненьким ручейком, струйкой, течет вниз по стволу, теряясь в расселинах ствола, словно слезы в старческих морщинах. Маленькие щепочки плавают в нем; тут же замокло белое бересто; но это ничего, мы сдуваем его осторожно; становимся на колени, припадаем и аппетитно пьем, прося друг друга оставить попить еще, жадно припадая разгоряченными губами к сладкому, словно сахаром напоенному, соку, который пахнет березой…
Кажется, ничего нет слаще, ароматнее этого напитка, ничего нет полезнее для груди, которая поднимается выше, дышит глубже, вольнее в этом свежем березовом лесу, уже отдавшем воздуху аромат своих почек и белых стволов.
И вся наша команда уж рассыпалась по лесу, шумит, дерется, стучит топором, даже не думая, что подрывает жизнь старым березам, которым нужно потом несколько лет, чтобы залечить эти раны, которые мы нанесем нашими топорами.
Дети на коленях пьют сок, на коленях подрубают дерево, на коленях сливают ложками сок в бурачки, чтобы унести домой и напоить там маленьких братьев и сестер, которых не пустили в лес.
Проходит добрый час или два, пока мы жадно пьем сладкий сок; шумная компания снова собирается на место; наступает продолжительный, говорливый отдых на зеленой траве; сообщаются разные новости, накопившиеся за это время, впечатления, разбираются ссоры, упреки, и наша орава снова поднимается на резвые ноги, чтобы пуститься дальше в путь к настоящему, уж березовому, большому лесу, что чуть виден за версту за пашней.
Там уж неизвестные земли, таинственность. Там Гришутка Козленков зимой, когда ездил с отцом за снопами, видел серого волка. Там пропасть, по словам Степки, зайцев. Там может быть и опасность, и мы молча, сбившись в толпу, пускаемся туда, оглядываясь назад, соображая тайком: далеко ли нам придется бежать, если мы увидим волка.
К этому невольному страху прибавилось и то, что вдруг стало сумрачно. Яркое солнце, горячо разливавшее лучи свои с раннего утра, теперь зашло за облако; подул сырой ветерок; деревья тихо зашептали; сухая прошлогодняя трава склонилась к северу.
Вот окончилась и большая пашня Савоськи с сжатой соломой прошлогодней ржи, вот и опушка березового леса дальше идет высокий осинник, там мы рассыплемся искать саранки, луковки, из которых летом в страду вырастают такие высокие дудки с фиолетовыми висячими цветами-колокольчиками, украшая этот лес вместе с другими разнообразными цветами.
Вот и березовый, местами вырубленный, лесок; сучья трещат; мы спотыкаемся от торопливости и невольного страха, вступая в этот неизвестный лес, где можно заблудиться; осторожно пробираемся по нему к осиннику, оглядываясь по сторонам, нет ли где в кустах черемухи волка, и, уж совсем замолкнув, вступаем в таинственный осиновый лес, где только одни старые желтые и красные листья осины нарушают покой, трепеща у сучков от пробегающего по лесу легкого ветерка.
В лесу – темно, страшно, таинственно; сквозь синеватые стволы ничего не видно; кругом – тишина; высокая, старая трава; земля завалена вся плотно широкими листьями осины, которые при каждом шаге шелестят, опутывают ноги, и они вязнут в топких сырых местах.
Вон горка муравейника; вот сломленная бурей осина с опрокинутым синим стволом и переломанными ветвями, которые обглодали зайцы; вон воронье гнездо в ветвях, из сухих сучьев; вон следы жировки зайцев, тропы, ложбища в сухих ветвях, – и лес, осиновый, толстый лес словно замолк, пропуская наше затихшее вдруг общество между своими высокими стволами, готовый напугать нас первым скрипом, первым натиском порыва ветра.
Становится жутко и страшно.
Но вот кто-то крикнул: „саранки, саранки!“ – и бросился в сторону; ватага сразу ожила; страх забыт, – все бросились на поиски, разбежались по лесу, зааукали, закликали, – и бороньи зубья, ножи, все острые инструменты, начиная с ломаных вил, пущены в ход, – сырая земля, листья полетели в стороны там, где должны быть саранки.
Мы долго с Степкой не можем найти саранок; все роют, все копают, вон уж едят, а у нас словно застлало что глаза, мы не видим, пробегая мимо. Кругом нас уж идут счеты: сколько кто нашел, кричат вновь и вновь: „саранки, саранки, еще, еще!“, а мы словно ослепли, ничего не видим и только бросаемся из стороны в сторону, смотря с недоумением, как роют, выцарапывают руками, вытаскивают черными уж от земли ручонками большие и маленькие луковки и, обтирая их той же грязной рукой, едят, едят, впиваясь в белые и желтые, вкусные, сочные перышки белыми зубами и оставляя там свои следы.
„Господи, неужели не найдем мы ни одной саранки?“
Но вот, наконец, Степка, с которым у нас компания на паях, бросился в сторону, вскрикнув от радости: – „саранка!“ Я бегу за ним и растягиваюсь, задев ногой за какую-то ветку, локти уходят в сырой, лист и мокры, коленки тоже, рука оцарапана, язык больно прикушен, но я встаю и подбегаю, когда он становится уж перед тоненькой дудочкой старого ствола саранки на колени и сильным взмахом тупицы начинает окапывать кругом его сырую землю, вонзая в нее глубже и глубже топор.
Я тоже становлюсь на колени; ствол саранки передо мной; „неужели там нет в земле саранки?“ – думаю, вздрагивая от каждого удара ржавого топора, который уходит глубже и глубже в сырую землю; я замираю, бросаюсь, чтобы помочь выцарапать из ямки землю руками, перепачкал уж их. Но как-то верится в опытность Степки, и вдруг он вытаскивает кругленький комочек земли; ствол падает, подорванный его руками, и, обтерев его о сырой лист, показывает мне луковицу, желтую, большую луковицу саранки с загнутыми сочными перышками, с острым хвостом, как у репы, которую я почти вырываю из его рук, чтобы в свою очередь полюбоваться ею. И мы, забыв все, садимся около свежей ямки на сырой лист, протягиваем ноги, разглядываем ее и начинаем пробовать, отламывая перышко за перышком, наконец, узнав ее прекрасный, несравненный ни с чем вкус, начинаем есть, добираемся до ее круглой пестиком сердцевинки, из которой должен был вырасти потом высокий ствол травки и распуститься из этих вкусных перышек в пышный цвет, фиолетовыми колокольчиками, которые так любят пчелы.
Какая вкусная саранка, как хороша она в этом лесу! „Вот показать бы маме!“
Но саранка живо съедена; хочется еще, еще, много, чтобы набить полные карманы, чтобы принести домой, дать сестрам, брату, показать маме, и мы бросаемся снова на поиски, пока не находим, не становимся на колени, не рубим тупицей землю, не роемся руками в сырой земле, не вытаскиваем саранок, чтобы наесться досыта и набить карманы…
Я сам уже отыскиваю саранки и, увидав, бегу, падаю на них и кричу Степке: – „саранка, большая саранка!“
Мы уж далеко забежали в лес; по временам становится страшно, когда стихают голоса; лес стал темнее, зашумел вершинами, потом затих, словно перед грозой; но саранки, как на грех, попадались чаще и чаще. Уж набиты ими карманы; уж у Степки набита пазуха, как вдруг – выстрел; мы бросаем топор, прислушиваемся, и страшный, нечеловеческий крик, крик зверя, но какого – неизвестно, доносится до слуха. Кто-то крикнул: „волк!“ Волосы зашевелились; мороз пошел по коже, и мы в ужасе бросились со Степкой бежать без оглядки, забыв и топор, и саранку.
„Волк! Волки!“ – кто-то крикнул еще и еще, и все ближайшие наши соседи по лесу бросились бежать с криком, визгом, пугая друг друга, сбивая с ног, падая через коло-дины, рассыпая саранки, бросая корзинки, кузовки, набегая на стволы деревьев, ломая сучья, забыв все, только стараясь как можно поскорее выбежать из этого страшного леса на пашню и улепетнуть поскорее в деревню, которая – увы! – так далека…
Я несся стремглав за Степкой, видя только его черные пяты. У меня не было в карманах уж ни одной саранки, все повыскакивали, и мы опамятовались только тогда, когда перебежали пашню и снова были на кладбище, откуда хорошо была видна наша деревня. Сбившись в кучу, мы заметили, что нас осталось немного. Кто-то еще бежал по пашне, высунув язык и раскрыв рот. Мы забираемся на высокую могилу; залезаем на крест и смотрим; но позади стоит одиноко осиновый лес, – там царит такая тишина, словно уж все кончено. Ясно, что волки поели всех наших товарищей и товарок.
При этой мысли мы в ужасе несемся тем же аллюром дальше, в деревню, с страшной вестью, что волки поели наших товарищей в осиновом лесу.
Вот и деревня, вот и гумна, вот и проулок, – и мы несемся по улице и разбегаемся по своим дворам с ужасной вестью, дрожа от страха.
Мать не верит мне, слушая бессвязный рассказ; сестра бледнеет при вести, что погибла ее подруга – Настя; брат с ужасным лицом раскрыл рот да так и застыл в недоумении; Агафья хлопает в десятый раз руками, слыша такие страшные вести; я не верю почти в свое спасение.
Посылают на выручку кучера Трофима на Карьке; я хочу с ним разделить отвагу, но меня не пускают. Проходит томительный час, и Трофим является с докладом к моей маме, с полными карманами саранок, говоря, что мы напрасно только всех перепугали, так как вместо волка наш охотник убил зайца, который и визжал так страшно, умирая. Настя жива; сестренка хлопает в ладоши от радости, и мы бросаемся на саранки, забывая весь испуг и только что пережитые волнения нашего первого путешествия в лес, в неизвестные страны.
МОИ ПЕРВЫЕ ПУТЕШЕСТВИЯ
Помню, нас с братом часто спрашивали в детстве отец с матерью, кем мы желаем быть, когда будем взрослыми.
Я, как только стал помнить себя, страшно любил свободу и старался пользоваться ею при каждом случае: выйдет мать в соседнюю комнату, я уже на дворе играю мячиком или бегаю взапуски с собаками; отлучится отец, я уже бросаю азбуку и бегаю по соломенной крыше. Эти путешествия по крышам, по чужим огородам, это вечное лазание куда-либо, как можно выше, было так мне приятно, что я даже завидовал воробьям.
„Воробьи – вот свободная, счастливая птица“, – думал я; – „им не нужно азбуки, их не ставят в угол, им не нужна хитрость, они всегда свободны“, – и смотря на них, если я и не хотел быть в полном смысле воробьем, то все же непременно желал обладать свободой всюду порхающих воробьев…
И раз, когда меня спросили за чаем, кем желаю быть в жизни, я, помню, смело ответил:
– Хочу быть странником.
– Странником? – удивленно переспросил отец.
Я молчал.
– Откуда пришла тебе такая мысль? – заинтересовался он.
Я не знал откуда и потому молчал и краснел, будучи твердо уверенным, что мой выбор мне, действительно, по сердцу.
– Ну, удружил… странником!.. Он хочет, слышали вы, быть странником! – повторял отец.
Он, видимо, был недоволен моим выбором и сразу поднял меня на смех. У меня невольно выступили слезы на глазах.
– Что же, мать, ему надо сшить котомку, вырубить хорошую палку… Пусть бродит по свету… Нам нечего и кормить его теперь, когда он не хочет кормить нас потом в старости… Что же? Нас прокормит Гино. Ты, Гино, прокормишь нас с матерью один?
Гино – брат мой, ответил, что он с радостью не только будет кормить, но даже будет посылать меду и сахару, и осетров и всякой рыбы.
Я настойчиво молчал; но мысль, что я оказался неблагодарным сыном, мне не понравилась, и, помню, я тоже заявил, что буду кормить их, что я совсем не хочу покидать их в старости и быть неблагодарным, и еще больше смутил отца, когда сказал ему, что я не пойду с котомочкой, а просто буду ходить и ездить по белу свету.
– Но что же ты будешь делать? – спросил смущенно отец.
– Буду ходить и ездить…
– Потом?
– Потом буду смотреть и учиться…
– Потом?
Я не знал, что будет потом, и потому был в большом затруднении, когда мама, все время молчавшая и не спускавшая с меня глаз, вдруг заметила с насмешливой улыбкой:
– Я догадываюсь, кем он хочет быть.
– Кем? – спросил ее отец, повернувшись к ней лицом.
– Бродягой.
И они так весело засмеялись, что мне еще больше стало обидно. И я ушел поскорее из-за стола, не высказав им вполне своей мысли.
Впрочем, я едва ли мог бы тогда и высказать что-нибудь, – мои желания выходили только из сердца, а оно тянуло меня на волю, и я мечтал о свободе путешествия.
С тех пор меня прозвали бродягою, но я этим нисколько не обижался: я чувствовал, что буду кем-то другим, и мысль, что я все-таки торжествую, меня так тешила и ободряла, что я даже не защищался. Кроме того, и бродяги мне совсем не казались такими ужасными, как говорили про них все в доме.
Я часто видал этих странников с грязными котомками за плечами. Мы жили на Сибирском тракте, и они часто появлялись у нашего кухонного окна. Зайдут тихонько со стороны выгона в деревню, подойдут к окну и просят милостыньки, и все такие усталые, в пыли, в поршнях, на босу ногу, все такие жалкие, измученные, с котелками, в которых они варят пищу, живя постоянно в поле и не выходя почти всю жизнь из лесу.
– Куда вы идете? – спросит, бывало, мать, подавая им кусок хлеба.
Они поклонятся ей учтиво и ответят:
– На родину, матушка, в свою Бессарабскую губернию.
– Откуда вы?
– Из Сибири, матушка, из самой Сибири. Сил не стало жить без родины, там жена, детки, вот и бежим… Не подадите ли копеечку бродяжкам?
И мама подавала им копеечку и хлеба, и странные люди, загорелые, осторожно, оглядываясь, так же тихонько отходили от окна, как и пришли, чтобы не заметило их сельское начальство. Они шли обыкновенно мимо тракта и жили в лесу в маленьких избушках, тянулись партиями и одиночкой по дорогам, были и в лесу такие смирные, жалкие, просящие милостыни, как и в деревне.
Когда мы ездили в город с матерью, то часто подвозили их на своей тележке. Они, сидя рядом с нами на козлах, рассказывали нам столько интересного про свою жизнь, что становилось жутко. Медведи, волки, преследование странников, ночи, дни и месяцы в темном лесу, в сибирской пустыне, быстрые реки, которые они переплывали со своими котомками, лесные пожары, от которых бежали, всюду опасности и смерть, всюду ужас, – и все это только ради одной своей милой, далекой родины. У меня всегда сжималось при виде их сердце.
Порою, бывало, мама им скажет:
– Ведь вас там схватят и снова пошлют в Сибирь и засадят…
– Что же, матушка, – ответят они ей, – пойдем опять по этапу в Сибирь, будем опять сидеть и работать, а против сердца не устоять человеку, все хочется посмотреть деток.
И эти люди уходили от нас, слезая под самым городом, и торопливо скрывались в лесу, чтобы обойти его кругом и снова следовать вдоль тракта к родной „Расее“. И мне нравилась эта настойчивость, меня восхищали эти люди, которые являлись для меня героями, которые шли прямо к своей цели. И когда меня называли бродягою, я только посмеивался, думая про себя:
„Пусть я буду бродягою, лишь бы только была у меня свобода“.
И я бился за свободу перед отцом и матерью. Я пользовался каждой минутой и убегал все чаще и чаще из дома, чтобы где-нибудь бродить или лазать по чужим огородам.
Эти чужие огороды и были местом моих первых путешествий.
И что за прелесть эти огороды и гумна! Репейник казался мне настоящим тропическим лесом, словно где-нибудь в далекой Африке, о которой я уже знал по учебникам, горы соломы – настоящими горами и возвышенностями какого-нибудь уральского хребта, овин с запыленными жердями и дремлющими летучими мышами – каким-то странным обиталищем неизвестной чуди, высокая конопля – настоящим лесом, и хотя мне доставалось там, и я не выходил цел из этих путешествий, но все же я приносил домой вечером столько интересных наблюдений.
С деревенскими ребятами у меня была большая дружба, и так как они тоже были свободными, то смело предпочитал их брату и сестрам, и настойчиво убегал с ними в ближайший лес, когда они туда отправлялись за ягодами, настойчиво делал с ними набеги на птичьи гнезда или в луга, где жили сороки, настойчиво с ними купался или ловил рыбу, когда они купались в реке и ловили штанишками мелкую рыбу, и одновременно шел с ними домой, весь перепачканный и ободранный, зная вперед, что за это мне достанется, меня накажут.
Но полчаса отстоять в углу за печкой – наказание не совсем большое, чтобы лишаться таких удовольствий, а потому на другое утро я снова скрывался на весь день, как это только было возможно, и пропадал где-нибудь до вечера, даже не думая о том, что меня ожидало дома.
Порою я даже не являлся домой обедать и ужинать, питаясь вместе с ребятами тем, что только попадало им в руки: сырая морковь и репа, – ел репу и морковь, дадут гороха или подсолнуха, – питаешься горохом и подсолнухом, посадят за стол в какой-нибудь семье, куда забежишь играя в избу, – садишься и ешь.
Иногда я возвращался и с разбитой физиономией и в растерзанной одежде, хотя и был вообще очень безобидного характера и совсем не забияка.
Это случалось тогда, когда нас партией выгоняли из какого-нибудь чужого огорода, заставая на бобах и горохе, и мы должны были принимать все меры к спасению, или тогда, когда на нас нападала чужая партия, с которой мы были почему-либо не в ладах.
Тогда происходило настоящее сражение.
Раз я хорошо помню одно такое сражение, которое было на другом конце нашей деревни.
На нас напали человек пятнадцать и, несмотря на то, что нас было всего, кажется, семеро, мы долго держались у овина, пока нас не доняли там комьями глины и земли… Пришлось сделать отступление, и вот тут-то, пробираясь через репейник, колючие травы и плетни, я не помню, как оставил половину своего костюма, не желая сдаться противникам.
Нас, разумеется, в конце концов разбили, и я постыдно бежал. Но это, вероятно, не было бы известно всей нашей деревне, если бы не пришла к нам на другой день какая-то особенно услужливая деревенская баба. Мы сидели все за столом, когда ее словно толкнуло что к нашему окошку. Мать подошла и спросила:
– Что тебе нужно?
Женщина поздоровалась и сказала:
– Вот это, матушка, не вашего ли сынка? Нашла сегодня в своем огороде…
И она подала половину моих плисовых черных шаровар, которую я накануне потерял в постыдном бегстве и о которой благоразумно умалчивал. Отказаться матери было невозможно, и она поблагодарила женщину за эту услугу.
Через несколько минут я уже был на своем месте – в углу, у печки, и подробно обдумывал прошлое, соображая, как бы отплатить деревенским ребятишкам за их преследование в бегстве.
Но отплатить им так и не удалось, потому что мне скоро строго было наказано дальше двора не удаляться и, помню, на этом и кончились мои первые путешествия по чужим огородам.
Но зато я скоро сделал настоящее путешествие, которое всполошило всю нашу семью и о котором долго говорило почти все село.
Дело в том, что недалеко от нас была интересная ярмарка, на которую из сибирских степей съезжались на верблюдах киргизы.
Собственно говоря, меня не так интересовали киргизы, сколько привлекали арбузы, которые они туда доставляли на арбах. Эти арбузы были величиной с мою голову и были так сочны и сладки, что решительно нельзя было устоять и не соблазниться ими.
Между тем, туда нас неохотно брали, и если иногда и привозили на ярмарку, то только на самое короткое время, опасаясь таких болезней, которых мы и не ведали, и я всегда поэтому завидовал своему отцу, который бывал на ярмарке.
Вдруг мне пришла мысль незаметно скрыться из дома и направиться на эту ярмарку. Направление мне было хорошо известно, потому что это был большой тракт, и хотя по этому тракту и был страшный бор, но я надеялся, что меня пощадят волки.
Я не любил откладывать и в детстве то, что было решено и обдумано, и помню, в то же утро, в которое мне пришла эта счастливая мысль, исчез из дома, захватив с собою только палку.
Обойти село так, чтобы меня не увидали, было делом знакомым; дальше шел тракт, большая дорога, и я смело направился по аллейке, где я еще ранее видел торную тропу. Малиновая гора была мною взята лихо, поля прошел я припеваючи, и только при входе в бор мне стало жутко, но меня вывели из этого затруднения обозы, с которыми я, помню, тихонько и прошел это опасное место, хотя меня всего занесло пылью.
Так, с обозом, крадучись от волков и разных неприятелей, я спокойно дошел до самого села, довольный, что так благополучно кончилось мое путешествие.
На ярмарке я нашел своего отца. Он, давно меня не видя, очень мне обрадовался. На вопрос его, – с кем я сюда попал я сказал, что с попутным. Мне дали денег, я отправился на ярмарку и так нагулялся там, что, казалось, совсем забыл про то, что все это должно скоро открыться.
Но открылось это только на другой день к вечеру, потому что меня искали всюду дома. Меня не досчитались вечером, когда было уже поздно. Меня звали, меня аукали, – но я не появлялся; меня искали по всему селу. Все говорили, что меня совсем не видали. Была послана повестка в волость; была послана целая экспедиция на розыски, но меня не нашли ни в реке, ни в колодце. Кто-то, сказывали, даже лазил нарочно ночью на колокольню, и, говорят, мама просила даже ударить в колокол…
Ночь прошла в полном беспокойстве: мама плакала; и всеми овладело полное отчаяние и ужас, когда кто-то сообщил, наконец, что меня видели в лесу…
На другой день, когда я уже позабыл про свое путешествие, явилась на ярмарку мамаша. Она мне очень, повидимому, обрадовалась, и только, помню, приняла единственную меру, чтобы я снова куда не скрылся, – окончательно лишила меня козловых сапог и оставила меня босым в комнате.
Я спокойно покорился такой суровой мере и вечером так и отправлен был под „конвоем“, на босу ногу, словно настоящий бродяга.
Но дома меня встретили довольно сурово: никто не хотел мне простить тех лакомств, которыми я насладился на ярмарке, и с тех пор прозвище „бродяга“ уже окончательно было укреплено за мною, против чего я нисколько, впрочем, не возражал.
Таковы были путешествия моего детства.