355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Носилов » Северные рассказы » Текст книги (страница 3)
Северные рассказы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:37

Текст книги "Северные рассказы"


Автор книги: Константин Носилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

НА ЛАБАЗЕ

Это было во дни моего юношества, когда я еще учился. На каникулах, вместо того чтобы ехать за шестьсот верст (часто обозом) к родителям, я предпочитал забраться куда-нибудь в глухую лесную деревушку Зауралья и там провести половину лета.

Наймешь в ней за бесценок горницу себе с окнами прямо в сосновый лес, устроишься с харчами самым дешевым образом и отдашься весь природе.

Благодать! Своего рода дачное помещение! Чувствуешь себя полным хозяином и взрослым человеком. Тоскливо порой только в праздники, когда вспомнишь родных, но зато в будни – покой и полное тебе раздолье!

И я действительно как-то весь погружался в окружающую природу.

Пойдешь ли с ружьем за рябчиками, за тетеревами, – шляешься весь день с краюхою хлеба в кармане и воротишься домой в квартиру свою такой усталый и счастливый. Отправишься ли по грибы, – не воротишься до самого вечера без того, чтобы не выбродить бора и не набрать полной „пестерюхи“ (корзины). Но больше всего забавляла меня рыбная ловля, и если пойдешь к реке, сядешь на челнок, затянешься куда под коряжину, то не выедешь оттуда до самого позднего вечера.

Даже рыболовы и те удивлялись моему терпению и только говорили:

– Ну, Митрич без рыбы никогда не воротится. Был бы крестьянином, славный бы из него наш брат – рыболов вышел.

И я в самом деле часто возвращался с ведром науженной рыбы и удил такими запоями, что после долго еще река мерещилась мне во сне, и я вздрагивал, просыпался даже, ясно чувствуя и видя поклевку.

Летом народ был занят в деревне. Никто мне не мешал в моих любимых занятиях, и если стеснял кто немного, так это бабы какие-то уже очень сердобольные, которые говорили:

– Не ходи ты, Митрич, далеко по лесу: долго ли нарваться на медведя!

И только этот медведь, зверь еще мною невиданный, немного смущал меня, когда я забирался далеко в чащу, и мысль о нем подчас бросала меня то в жар, то в холод.

Но скоро я нашел себе товарища, парня одних лет со мною, который – жаловались на него – „совсем отбился от семьи и домашних работ, как только спознался с ружьишком“.

Этот парень в вечной своей посконной рубахе с дорожками и в какой-то сермяге с оборванными рукавами и желтым поясом часто запросто заходил ко мне как к товарищу, то идя на охоту, то с охоты.

Он так же, как и я, не ходил попусту, и когда возвращался с своего промысла (он часто утягивался на охоту на самой заре, а я любил-таки понежиться в постели), то у него вечно за пазухою был или чирок, или нырок какой с косичкой нарядной, или селезень, или свиязь. И мы подолгу разглядывали этих красивых нарядных птиц утиной породы, на деле изучая орнитологию (науку о птицах). А сколько рассказов при этом об охоте! Передо мной раскрывалась целая книга природы.

Добавлю, что звали этого моего нового деревенского друга Христофором, и что он был высок ростом и собою приглядный.

Так жил я уже месяц-другой в этой лесной деревне, как случилось нечто в ней неожиданное: медведь задрал корову.

И когда весть об этом облетела деревушку, то все бросились к месту происшествия. Побежали и мы с Христофором, потому что не отставать же нам, ярым охотникам, от девок, ребят и народа.

Место было не за горами, всего в какой-нибудь версте расстояния, – и мы живо поспешили на опушку бора.

Действительно, пестрая соседская корова оказалась задранною, и вымя у ней выедено. Хозяйка причитывала над ней; хозяин посматривал, нельзя ли хоть воспользоваться ее драною шкурою, а ребята смотрели издали, не решаясь подойти поближе.

– Чего вы боитесь, желторотые! – крикнул на них Христофор, пользуясь случаем показать себя заправским охотником. – Ведь это не медведь, а корова.

Ребятишки при этих словах как будто стали смелее, но все же продолжали держаться от задавленной коровы на почтительном расстоянии.

Когда схлынул народ, мы с Христофором только переглянулись, затем отошли в сторону и завели, как настоящие охотники, тихий разговор:

– Ты что, Митрич, думаешь? Ведь надо будет промышлять медведя-то.

– Надо бы… – ответил я, озираясь по сторонам, нет ли поблизости медведя.

– Ты пойдешь со мною вечером? – вдруг спросил Христофор, пытливо заглядывая мне в глаза.

Я отвернулся и ответил:

– Чтож… я бы ничего, да знаешь…

– Ты не бойся, Митрич, мы устроим лабаз с тобой.

Я сделался податливее.

– Такой лабазище устроим, что он не достанет нас, а если полезет на дерево раненый, то мы обрубим лапы ему топорами.

Я окончательно сдался на эти доводы, и мы уславливаемся сегодня же сделать лабаз, а вечером засесть в нем караулить с ружьями медведя.

– А придет ли он опять сюда? – выражаю я сомнение.

– А как он не придет? К чему тогда он драл ее, эту пестрену Сазановых? Ты видишь, только крови напился он да закусил вымем. Беспременно должен притти опять: он ни в жисть не будет есть свежую, ему нужно стерво!..

Это „стерво“ окончательно убедило меня, и мы решили с Христофором сегодня же днем устроить надежный лабаз между сосенками, на опушке, вблизи этого, уже пахнувшего, „стерва“.

– Только ты, Митрич, молчок, – говорит мне Христофор, – чтобы никому ни слова. Это такое дело важное. Боже сохрани, если узнают в деревне! Живо сглазят тебя, – не видать нам и медведя!

Действительно, днем мы сделали маленький лабаз между тремя тонкими соснами и отправились как будто в луга за чирками в ближнее болото, но на самом деле проверить, пристрелять там наши пистонные ружьишки, заряжая их на этот раз здоровыми зарядами и пулями.

Мы раз десять пальнули там в пень и достигли того, что наши пули вонзились в него и глубоко в нем засели. Мы даже смерили палочкой, глубоко ли они вошли в это дерево, и решили, что одной пули вполне достаточно, чтобы свалить лесного великана наповал.

Перед самым вечером, когда мы еще советовались с Христофором относительно разных случайностей предстоявшей охоты, ко мне в горницу вошел Игнашка. Игнашка тоже был охотником, но так как ружье у него было кремневое, то он не особенно часто приглашался нами в компанию, тем более что и стрелял незавидно, с левой руки, будучи с малолетства кривым на правый глаз после оспы.

Сверх обыкновения, Игнашка на этот раз не заискивал, а как только вошел в мою горницу, тотчас же заявил решительным голосом:

– Чего скрываете? Думаете, Игнашка не догадается? Кто сделал лабаз на стерве сегодня на опушечке?

И он рассмеялся.

– Да ты разве был на опушке, Игнашка? – спросил опешивший Христофор.

Но тот ответил как-то уклончиво:

– Был ли, не был ли, а от товарищей нечего скрывать: корова еще не ваша.

– А чья? Твоя, что ли? – процедил Христофор.

– Вестимо, моя! – твердо ответил Игнашка. – Ведь Сазанов дядей мне приходится, а Сазаниха – теткою! Еще пущу ли я вас теперь на это стерво?

Охота как будто расстраивалась самым неожиданным образом; но дело уладилось: Игнашка только пугал нас своею отвагою, видимо, не желая уступать нам шкуры медведя. Он даже уже вымерил каким-то образом эту шкуру неубитого медведя и оценил ее не менее как рублей в восемнадцать.

– Уж и восемнадцать! – заметил ему на это Христофор.

– Убавь хоть на десять, пока ты не убил медведя! Не видел разве я следов-то? Так, немудряшный медвежишко.

Я только подивился хитрости Христофора. Еще за полчаса он уверял меня, склоняя на охоту и видя мою нерешительность, что придет громаднейший медведь пудов не менее как на двадцать, если не больше, при чем прибавлял:

– Чур, убьем пополам! Верных в городе возьмем с тобою 20 рублей.

Дело кончилось тем, что мы впустили в пай будущей шкуры медведя Игнашку и условились, захвативши топоры и ружья, этим же вечером сойтись за последним гумном.

Я не буду описывать мои душевные волнения, когда я собирался в это опасное предприятие.

Однако, как ни билось мое сердце, я никогда не мог бы изменить товарищам. Я вышел из дому, и у меня на сердце сразу стало как-то тихо.

„Только решиться“, – думал я, – „только набраться бы храбрости… Если полезет, – топором его по лапам!“ И я сжимал в руках и ружье, и топор, почему-то более доверяя последнему, чем моей пистонной дробовочке.

На гумне меня дожидали уже мои товарищи, и как только я показался из-за угла последней избы, Христофор, не говоря ни слова, тронулся вперед большими шагами.

Добежать до опушки было делом нескольких минут; от нее мы тихонько, с разными предосторожностями, тронулись вглубь, чтобы обойти немного „стерво“.

– Смотри, ребята, в оба: не тут ли зверина-то! Мы запоздали, надо быть, и как бы на него невзначай до лабаза не нарваться, – сказал таинственно Христофор.

При этих словах у меня мороз пошел по коже.

Но в лесу была мертвая тишина, и мы только вспугнули какую-то уже заснувшую пташку; она жалобно запикала и шарахнулась в сторону из-под ближнего куста.

– Нет еще, – ответил тихонько, уже спокойным голосом Христофор, когда птичка затихла.

– Лезь, ребята, на лабаз скорее!

Игнашка первый полез вверх по сосне, по ее обломанным нарочно нами сучьям. За ним поскорее полез и я, чтобы не оставаться одному внизу. Не спеша, вслед за нами, подавши нам предварительно топоры и ружья, взобрался и Христофор, и полати наши, сделанные из сосновых тонких жердочек, между сучечками тонких сосен, как-то подозрительно согнулись.

Но и тут нашелся храбрый Христофор, тотчас же распорядившийся сердитым голосом:

– Чего лепитесь все на жердочки? Ты облапь сосенку ножищами, не бойся, медведь тебя за них снизу не ухватит: высоко. А ты, Митрич, ложись по середке на брюхо и клади рядом свое оружие. Я тоже облаплю сосну.

И через минуту осторожного облапливания и усаживания мы были уже на месте.

Я лежал на каких-то тонких жердочках, животом вниз, положив свое ружьишко, Христофор поместился слева от меня, у ствола сосны, а Игнашка – по правую руку, усевшись на сучке дерева, ровно сыч какой.

Мы затихли на время, словно изучая свое положение, высмотрели еще раз корову, которая видна была в виде темной туши саженях так в семи от нас, на площадочке, между высокими деревьями, и Христофор закурил свою цыгарку.

– Кажется, на лабазах не курят, – заметил я ему, вспомнив описание подобной охоты в каком-то журнале.

– Ничего, – ответил он, – еще рано теперь, пронесет ветерком. Медведь придет разве только к полночи, а теперь только что зашло солнце.

Действительно, в лесу еще только были сумерки, но сумерки какие-то неприятные; с каким-то туманом по земле, сыростью, с запахом уже порядочно разложившегося мяса.

Лежим. Тихо кругом, и нет-нет в дрожь кинет тебя от одной мысли о медведе, уже приближающемся к корове, – и зашевелятся под шапкой волосы, а тут еще где-нибудь свалится старая шишка, пробежит где какой зверек, прошуршав подозрительно травою, – и невольно хватаешься уже за топор и ружье, не зная, что делать. А тут еще комары проклятые, которые нет-нет да зажужжат тебе под самое ухо, когда трудно пошевелиться на лабазе, и больно так укусят в лицо, или ходят по твоему затылку.

А ночь медленно надвигается; сумерки становятся темнее, ближайшие деревья стоят уже темные, слившиеся с мраком. Вместе с этим мраком на сердце спускается тревога, и слез бы даже с лабаза, признался бы в своей трусости, но теперь сделать это уже невозможно.

Быть может, у коровьей туши тебя давно уже, притаившись, поджидает медведь… И рука уже не выпускает оружия, курок взведен, топор ощупан, – тут ли под боком, на месте.

Но вот становится как будто светлее в лесу, и Христофор шепчет тихонько:

– Луна выкатывается! Смотри теперь в оба, ребята, не плошай, – живо медведь на стерво нагрянет.

И мы снова затихаем на своих местах.

Но взошла луна, светло стало между высокими соснами, засеребрилась покрытая росою травка внизу; загорелось-заискрилось что-то, как будто играя брызгами, и на сердце стало гораздо легче.

Вдруг что-то между сосновыми стволами хрустнуло и как бы мелькнуло искоркой. У меня даже остановилось сердце на секунду. Смотрю – огонь, маленький, неподвижный огонечек.

„Медведь, думаю, заслышал нас и остановился неподвижно… смотрит… Но почему один у него огонек в глазах?.. Не понимаю…“

Толкаю потихоньку Христофора ногою и, когда он нагибается ко мне, шепчу ему:

– Смотри, между стволами медведь… глаза у него огоньком горят, он смотрит!

Я чувствую, как Христофор дрожит, – не знаю, от страсти охотничьей или от страха, – направляет туда, между стволов, свою дробовку.

– Постой, не стреляй! – загорается во мне, в свою очередь, охотничья страсть; – пусть придет он на самое стерво.

Христофор утягивает обратно ствол ружья, и мы затихаем.

– Гнилушка, должно быть, теплится, – шепчет он через минуту.

И странное дело: после этого пережитого волнения страх во мне совершенно пропадает.

„Совсем не страшно на лабазе“, – думаю я. – „Непременно напишу об этом моей мамаше. Вот бы убить медведища, – непременно бы привез его и показал сестренкам“.

Гнилушка, действительно, оказалась гнилушкою: рядом затеплилась другая, около нее третья, немного погодя, когда лунный свет положил на них тень от высоких громадных стволов.

А луна была уже высоко, над самыми вершинами, и лес, трава и белый мох словно загорелись при свете ее разными отблесками, рядом с темными и длинными тенями деревьев. И при этом полная тишина, как бы заснуло все.

Меня стало клонить ко сну, и я задремал, лежа на лабазе, как-то незаметно.

Просыпаюсь от неловкого лежания, – онемела нога. Всматриваюсь испуганно по направлению „стерва“: пока ничего не видно. Но слышен храп и посвистывание носом моих обоих отважных приятелей, и я решаюсь разбудить одного, дотрагиваясь до него тихонько сзади ногою.

– Ух! – ухает во все горло Христофор, забывший, что он на лабазе, и, схватив впопыхах ружье, готов уже стрелять, полагая, что я увидал на корове медведя.

Когда дело разъяснилось, он вздохнул и сказал:

– А я думал медведь меня уже тянет за ногу, – так испугался.

Решили прекратить посвистывание и Игнашки, но он только спросонка ругался:

– Отстань… ну, тебя!.. Да разве я сплю? – и, видимо, думал, что он спит на полатях.

Так мы и не могли разбудить его, решивши ожидать медведя уже вдвоем, что было нам теперь, пожалуй, и на руку.

Но медведь не приходил. Ночь перевалила уже далеко за полночь, судя по месяцу, который обошел нас почти кругом, теперь закрыв нас густою от дерева тенью.

Казалось, этой ночи не будет конца, время тянулось страшно медленно; с ближайшего болота понесло на нас холодною сыростью; но в сосновом бору было тихо. Только порою прокричит где сова, или завозится птичка какая со сна, быть может, встревоженная ночными хищными зверьками.

Ожидать становилось все труднее: чувства притуплялись как-то с приближением свежего утра; я стал равнодушным ко всему окружающему и скоро заснул.

Мы проспали на лабазе все втроем благополучнейшим образом до самого утра. Я проснулся с Христофором только при словах Игнашки, который довольным голосом закричал нам под самое ухо:

– Чего спите, охотники?.. Проспали ведь, ребята, мы медведя-то: корову-то ведь он съел уж всю!

Мы живо воспрянули и действительно увидали только рога да шею несчастной коровы. Все было съедено медведищем. А мы и не слыхали!

Мы с Игнашкой не особенно были огорчены таким открытием, но Христофор ворчал:

– Кто его знает, что нашло на меня – заснул! Ведь всю ночь не смыкал глаз, все глядел на стерво это, когда вы спали. Должно быть, он слышал нас и пришел уже под утро, когда мы крепко заснули.

Мы спустились с лабаза и побежали домой.

Днем опять меня звал Христофор караулить медведища, говоря, что он непременно застрелит его сегодня ночью, но я отказывался, говоря, что зверь не придет в эту ночь, потому что вдоволь, когда мы спали, наелся и сыт.

Охота расстроилась. В деревне на другой же день узнали про нашу охоту и про то, что мы проспали медведя на нашем лабазе, и нам нельзя было глаз показать на улицу, чтобы над нами не смеялись девки. Но ребятишки прониклись к нам уважением и, встречая нас затем с ружьями, говорили:

– Должно, опять на медведя отправляются, скоро притащат его в деревню!

Через неделю, примерно, медведя, действительно, притащили в деревню мертвого; но только он достался не нам, охотникам, а Федоту из соседней деревни, который, прознав про нашу участь горькую, поставил на „стерво“ капкан и попавшего в него зверя добил винтовкой.

Когда я увидел шкуру медведя, действительно громадную, то только поблагодарил судьбу, что он не заслышал нас тогда на лабазе.

ЗА КАРАСЯМИ

Я только что тогда начал путешествовать и, помню, жил один-одинешенек с своею лайкою, с своими инструментами и планами в маленькой зимовке, – скромном деревянном домике на берегу быстрой и многоводной реки Сылвы, которая быстро катила свои светлые воды под самым окном моего кабинета.

Случалось, встанешь ранним утром, подойдешь к окну, а под окном в воде, как ни в чем не бывало, плещется стадо серебристых язей, что-то добывая своим толстым носом у самого берега, или плавают, ныряют утки-нырки, нисколько не думая о присутствии человека. Так и застынешь пред такою картиною, прижмешься к косяку и долго сидишь, наблюдая жизнь этой привольной природы. Ни звука часами со стороны реки, ни движения около одинокого домика, только белый туман медленно поднимается клочьями, только ярко-ярко светит солнце… Поднимется туман, умоется лес мелкими брызгами, и за рекой, саженях в ста расстояния, словно выплывает из-за тумана белый, берестяной чум вогула. Это – летнее жилище моего проводника, вогула Саввы, маленького добродушного старичка, который тоже одиноко живет там за рекой в своем берестяном жилище вместе со своею бойкою внучкою Соломеей. Соломея эта и стряпает, и кормит меня, а старик доставляет мне провизию: то жирных громадных темных карасей, то разную ягоду, грибов и уток.

Бывало, проснешься ранним утром, а на окне моем уж ягода черника к чаю. Чья добрая рука набрала ее, поставила тихонько, чтобы не разбудить меня, не знаешь; но стоит заглянуть за окно на мокрый песок на берегу, а там – или толстые следы старика, или тонкий остренький, маленький след его внучки.

Она редко бывала у меня; но зато, когда приезжала с отцом, то в домике моем пахло настоящими гостями. Сейчас же чаепитие, тотчас же чарка для бедного старичка, страдающего вечно поясницею, и лакомства для внучки.

Но уедут мои веселые гости, отчалит, скроется их лодочка, – и мы снова одни с нашим Лыском.

Это мой телохранитель, верный пес, стоячие уши которого вечно в каком-то прислушивающемся движении, по которому можно сразу угадывать, о чем думает пес и что слышит он подозрительного. Чутье у него было поразительное: стоило только сесть где тетере поблизости на дерево, как Лыско уже поднимался, тихо выскальзывал из комнаты и минуты через две уже лаял, лаял звонким тонким голосом, по которому тоже безошибочно можно было узнать, лает ли он на рябчика, пролетевшего глухаря, или просто подлаивает серую белку. И раз подлаивал, – нужно было обязательно снимать двухстволку и отправляться на охоту, иначе он извел бы вас, пролаяв у дерева весь день, пока не улетит заслушавшаяся его тетеря.

Он был также незаменимым сторожем ночью. Дело в том, что около самого моего домика была тропа медведя. Куда он ходил каждую ночь, я не знаю до настоящего времени, но я ясно слышал его потрескивания по сучкам. Частенько он на минуту останавливался в пути и чуть ли не перед самым нашим крыльцом, которое выходило прямо в лес. Словно зверь раздумывал каждый раз: зайти-ли проведать нас, или лучше оставить еще до времени… Когда он шел, потрескивая, Лыско только вылезал из-под кровати моей с тревогою; но, когда тот останавливался, пес начинал ворчать и с таким выражением, что я брался за ружье и посматривал на окна. Но медведь проходил, и мы снова укладывались, как ни в чем не бывало. В конце концов мы так привыкли к этим посещениям, что уже не обращали на них внимания. Да и некогда было особенно думать о них: летом дни такие долгие на севере, притом было столько работы, что рад добраться до кровати.

Однажды является ко мне Савва с внучкою, чем-то озабоченный. Я угощаю его водкой, но он отказывается; угощаю чаем – не пьет.

– Что такое, старик, – спрашиваю я его, – что у тебя за горе?

– Горе и есть, – отвечает он задумчиво, – надо бы вот карасей ловить на озере, – теперь самый ход, – а один не смею. Тоскливо как-то одному ночью на озере да и работы много.

– Возьми меня, – говорю ему, давно уж сам подумывая назваться к нему на рыбную ловлю.

Старик даже встрепенулся от радости.

– Только, – говорит, – возьми с собой на случай свою винтовку.

– Зачем? – спрашиваю; но старик не ответил мне при внучке.

– И Лыска, собаку свою, оставь в комнате: какая уж ловля с собакой!

Мне не хотелось Лыска оставлять в доме, чтобы он без меня как-нибудь не поссорился с ночным посетителем, но старик утешил меня, говоря, что собака и одна прекрасно ночует.

Я послушался старика и к этому же вечеру стал собираться в ночную поездку.

Внучка нам настряпала брусничных пирожков; я захватил с собою фляжку крепкой водки, свой дорожный чайник, сковородку для карася; старик наложил полный нос своего челнока сетей, и мы отправились в дорогу.

С грустью провожала нас девушка с Лыском, который даже повизгивал, видя, что я отправляюсь с ружьем на охоту. Но промелькнул мыс один, – и ни домика, ни белого чума с знакомою детскою фигуркою; мы одни на просторе тихой реки, обрамленной темным хвойным лесом.

Люблю я северные реки, тихие, молчаливые, неизвестные в своем просторе, что ни плесо, то открытие, что ни изгиб реки, заворот, – островок какой, все новой таинственно словно тут не бывал еще человек, не оставил еще следа по себе, даже старого забытого кострища. Вода и лес, темный молчаливый лес с громадными кедрами, соснами и елями, которые кое-где нависли над рекой и готовы упасть в ее воды. И вдруг за поворотом веселый желтый бережок, возвышенный, с веселым чистым, ясным сосновым лесом. Сосна к сосне, как свечи восковые; желтые вершины высоко, высоко и шумят, как будто вечно шепчутся, а внизу на земле не трава, не земля, а белый мох, как ковер какой, одевший землю; и кажется, нет тут только человека для поселения, чтобы в воду эту тихую гляделась деревушка…

Так бы и поселился здесь с кем-нибудь, так бы и жил, ни о чем не думая… Проедешь этот лес, как будто нарочно выглянувший из темного необозримого пространства, и снова темная ель, кедры пушистые, поваленные уродливые деревья. Только рябчик разве запоет где близко, сидя на дереве, запоет песню свою короткую, как будто обрадовавшись, что слышит человека. И снова тишина и покой, снова река и берега ее лесистые, безмолвные, и так на сотни, на тысячи верст.

Но мы не долго плыли этой рекой, верховья которой еще неизвестны географу: старик неожиданно пристал к низкому берегу, где я заметил следы человека. Это был маленький березовый балаган с кольями, воткнутыми в песчаный каменистый берег; рядом с ним следы огня и срубленное дерево, которое, как срубил его несколько лет назад старик, так и лежало тут обугленное немного от места разруба.

– Тут мы поедим, – заметил старик и стал настругивать палочку, чтобы зажечь дерево и приготовить пищу.

Скоро показался дымок, вспыхнул огонь, и дерево загорелось весело, ярко, как горело уже не один раз в минуты посещения деда.

Этот берег, река и огонь представляли красивейшее зрелище, и я залюбовался на минуту; но старик не обращал ни на что внимания, мерно продолжал свою работу, то расстилая для сиденья ветки, то приготовляя немудрое кушанье из вяленой на солнце рыбы.

Молча мы поужинали на этом памятном берегу с дедушкой, молча напились чаю; затем, когда все излишнее попрятали в берестяном березовом шалашике, старик заметил:

– Теперь пора на озеро, – солнце уже садится.

Действительно, с реки потянуло уже сыростью, и темный лес стал еще печальнее и сумрачнее. Мы вытащили челнок, сложили в него рыболовные сети и потащили его по узкой просеке к озеру, с которого доносился уже голос гагары.

– Далеко озеро, дедушка? – спрашиваю я, запыхавшись от работы.

– Рукой подать! – отвечал старик.

В поту дотащились мы до озера, которое глянуло на нас сквозь темные ветви.

Какое дикое, мрачное таинственное показалось мне оно даже после этого мрачного болотного леса! Берегов нет, лес вошел вместе с своими голыми корнями в самую воду; мох, лишаи, камыши какие-то, темные, высокие и через них просвечивающие тихие, сонные воды. Над камышами лес, позади лес, впереди та же лесная чаща, что около, и кажется, она расступилась только затем, чтобы образовать это длинное, печальное озеро, где темная гладь воды так сочеталась с темнотой вокруг. И только мы вынырнули из этих камышей на лодочке, как тут же, возле, раздался вдруг пронзительный крик большой гагары. Я даже вздрогнул от неожиданности. Вслед за этим оглушительным сигналом, отдавшимся эхом в лесу, послышались сотни голосов других таких же гагар, которые все забили тревогу.

– Фу, пропасть вас возьми! – выругался я; но старик сосредоточенно как-то молчал, словно ничего не слыша.

Мы выехали на плесо, темное, чернеющееся, и поплыли вдоль камыша дальше. На каждом шагу попадались гагары. Одни из них быстро спешили от нас в камыши, другие неожиданно показывались оттуда, ныряли, испустив предварительно резкий крик, или появлялись под самым бортом нашей лодки, чтобы высунуть длинную свою шею и тут же нырнуть.

– Что их много тут? – спрашиваю я Савву, удивленный таким множеством гагар.

– Рыбное озеро… Рыбы тут заходит много в половодье, – вот они тут и питаются, – отвечает старик.

Какое количество рыбы нужно для этой плавающей армии, которой буквально кишит это длинное озеро с темными камышами! Мы проплываем его все, заезжаем в самую его куть и оттуда начинаем ставить свои сети. Оказывается, это совсем не трудно: поплавная тонкая сеть легка, как перышко; воткнуть в камыш конец, привязать его к тонкой камышинке – пустое дело, и сеть ровно спускается на воду, тонет в этой темной воде, намокая сразу, и сажен через десять – уже конец, который часто хватает до противоположного берега; там же, где озеро широко – соединяют две, три сети вместе. Через час можно уже осматривать, так как рыба во время нереста движется беспрерывно по плесу.

Хорошо ставить такие сети; но еще приятнее их осматривать темными ночами! Человек словно крадется в этом полусумраке, словно хочет украсть у природы. Кругом мертвая тишина, гагары все попрятались, и вы тихонько, осторожно причаливаете свой долбленый челнок к виднеющимся поплавкам и неслышно, тихо начинаете работу. Нужно перебрать тонкую мокрую тетиву от берега до берега. Вы ставите боком свою лодочку, беретесь за тетиву и начинаете тихо двигаться, подтягивая ее понемногу. Вот что-то как будто потянуло тихонько из рук тетиву; чувствуется колыхание рыбы; вы нагибаетесь, всматриваетесь; что-то всплеснуло вдруг на поверхности и снова погрузилось в воду, и что-то заходило потом, забилось под самой рукою, производя волнение. Миг один, – и вы с замиранием сердца выхватываете сеть.

В лодке, на дне что-то темное, грузное, шлепающееся по воде, и вы шарите его руками, – карась, крупный, темный карась, который, как шел в этой воде и встретил сеть, так и запутался в ней, понадеявшись порвать это препятствие из тонкой, незаметной сети. Приятно вытащить его; но не особенно приятно выпутывать из сети! Он крепко засел в нее своею головой, еще крепче закусил своей громадной пастью и вдобавок обвил ее вокруг своего толстого туловища, пока в силах бороться. А рядом с ним уже другой, третий, порою целая брачная компания. А лодка все бесшумно подвигается вперед, и под ногами у вас темные чавкающие рыбы, которые плавают тут же в челноке, хлещутся плавнями, щекотят ваши босые мокрые ноги и суются всюду, пока не выбьются из сил и не лягут бессильно набок.

Иной раз что-то страшно тянет вашу сеть, чуть не вырывая ее из ваших рук; кажется, попалась чудовищная рыба, как вдруг оглушительный крик, – и целый фонтан брызг у самой вашей лодки. Это запутавшаяся гагара, которую так и не вытащит старик, если не поспешит обрезать сети. Даже в жар бросит от этой неожиданности, сделается жутко вдруг от этого противного, жалобного крика. Так бы, кажется, и пришиб ее веслом; но старик относится к ней с опаской, словно это божество какое-то, сторожащее эти воды.

– Не надо трогать гагары: злая она и недобрая. – говорит он, и мы едем дальше.

А дальше прежняя история с жирными, толстыми карасями. Попадаются такие караси, которые весят фунтов восемь. С такими гигантами трудно даже справиться: они сильно тащат сеть еще в воде, глубоко с нею уходят под самую лодку, и только то, что они устали, запутавшись, позволяет с ними справиться.

– Тихонько, барин, потише вынимай карася, – шепчет старик, видя, как я едва не опрокидываю лодочку, вытаскивая сеть с карасями.

Сыро, холодно от нависшего тумана; руки уже закоченели, плохо слушаются, а карась идет все больше и больше к полуночи. Кажется, весь он вышел сегодня из камышей на прогулку по этому длинному озеру и гуляет по нему, наслаждается своим весельем. И мы не успеваем смотреть, не успеваем оглядеть свои сети: только что закончили конец, возвращаемся, как снова уже не видны поплавки: утонула от тяжести сеть с грузом. Карась как будто силой лезет в сети.

Раза два или три мы переполняли уж лодочку грузом, лодка глубоко садилась на воде, и тогда старик бережно, старательно направлял ее к берегу, у которого был его садок. Это было, как бы нарочно для него созданное, маленькое озерко, только отделенное узким, низким перешейком. Мы подъезжали к последнему и, даже не выходя из лодочки, выгружали, просто перебрасывая через него рыбу. Видно было только, как карась летел в воздухе, падал на воду и тут же скрывался в родной стихии.

– Как же мы словим их тут? – спросил я старика, когда мы выбросали первую лодку.

– А вот погоди, – отловимся, выспимся на солнышке и будем их неводить тут мережкой. Будет потеха с этим карасем, как мы вытащим его сразу в мережке маленькой. Один раз со старухой они и мережку у меня унесли, – такая была их прорва. И мы руками их долавливали, чтобы не попуститься, и рубахой.

– А бывает больше?

– Хо! – только ответил старик. – Бывает так, что не рад уж карасю, как он навалит на тебя в сети. Много его тут, недаром бьется птица, все ведь кормятся тут карасем. Сколько ест его выдра и рыба!

Так ночью, в тумане озера, мы ловили со стариком почти до самой полночи. Ночь спустилась такая сумрачная, невеселая. Плотный туман совсем закутывал и лес, и берега, так что не видно было даже ближайшего берега. Выгрузив в садок уже четвертую лодочку, мы отправились ловить на пятую, и я было уже призадумался, как будем мы таскать за версту жирных карасей, как вдруг что-то случилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю