355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Бальмонт » Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки » Текст книги (страница 37)
Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:17

Текст книги "Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки"


Автор книги: Константин Бальмонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)

Символизм народных поверий
(Заметка)

Положительный разум-рассудок так называемого образованного общества можно сравнить с плоской скучной равниной, по которой тянутся монотонные проезжие дороги, правильными линиями идут железнодорожные рельсы, а там и сям на приличном расстоянии красуются дымящиеся фабрики и докучные заводы, на которых в духоте и тесноте отупевшие человеки производят для эфемерного бытия фальшиво-реальные ценности, элементарные полезности тусклых существований.

Народный разум-воображение, фантазия простолюдина, не порвавшего священных уз, соединяющих человека с Землей, представляет из себя не равнину, где все очевидно, а запутанный смутный красивый лес, где деревья могучи, где в кустарниках слышатся шепоты, где змеится под ветром и солнцем болотная осока, и протекают освежительные реки, и серебрятся озера, и цветут цветы, и блуждают стихийные духи.

Этим свежим дыханием богатой народной фантазии очаровательно веет со страниц недавно вышедшей превосходной книги С. В. Максимова «Нечистая, неведомая и крестная сила» (СПб., 1903). Царь-Огонь, Вода-Царица, Мать-Сыра-Земля – как первобытно-радостно звучат эти слова, как сразу здесь чувствуется что-то пышное, живое, царственное, ритуальное, поэзия мировых стихий, поэзия двойственных намеков, заключающихся во всем, что относится к миру Природы, играющей нашими душами и телами и дающей нам чрез посредство нашего всевоспринимающего мозга играть ею, так что вместе мы составляем великую вселенскую поэму, окруженную лучами и мраками, лесами и перекличками эха.

В красочных существенных строках Максимова, владевшего как никто великорусской народной речью, перед нами встает наша «лесная и деревянная Русь, представляющая собою как бы неугасимый костер», эта страна, взлелеянная пожарами и освященная огнем. «По междуречьям, в дремучих непочатых лесах врубился топор… проложил дороги и отвоевал места… на срубленном и спаленном лесе объявились огнища или пожоги, они же новины, или кулиги – места, пригодные для распашки». Русский человек выжигал дремучие леса, чтобы можно было выточить о землю соху и сложить золотые колосья в снопы. Он выжигал ранней весной или осенью все пастбища и покосы, чтобы старая умершая трава, «ветошь», не смела мешать расти молодой и чтоб сгорали вместе с ветошью зародыши прожорливых насекомых, вплоть до плебейски многолюдной и мещански неразборчивой саранчи.

 
Огонь очистительный,
Огонь роковой,
Красивый, властительный,
Блестящий, живой.
 

Этот многоликий Змей становится эпически-безмерным и экстатически-страшным, когда ему вздумается развернуться во всю многоцветную ширину своих звеньев. Летописи истории хранят воспоминание об одном из таких зловещих праздников Огня, разыгравшемся в 1839 году в знаменитых костромских лесах. Написавший книгу о Неведомой Силе видел этот праздник сам. Солнце потускнело на безоблачном небе – это в знойную пору июля, называемую «верхушкою лета». Воздух превратился в закопченное стекло, сквозь которое светил кружок из красной фольги. Лучи не преломлялись. В ста верстах от пожарища носились перегорелые листья, затлевший мох и хвойные иглы. Пляска пепла на версты и версты. Цвета предметов изменились. Трава была зеленовато-голубой. Красные гвоздики стали желтыми. Все, что было перед этим ликующе-красным, покрылось желтизной. Дождевые капли, пролетая по воздуху, полному пепла, принимали кровавый оттенок. «Кровавый дождь», говорил народ. По лесным деревням проходил ужас. Женщины шили себе саваны, мужчины надевали белые рубахи, при звуках молитв и при шепотах страха исступленным глазам чудился лик Антихриста. Вой урагана. Движенье раскаленных огненных стен, плотная рать с метким огненным боем. Скрученные жаром пылающие лапы, оторванные бурей от вспыхнувших елей. Синие, красные, мглистые волны дыма. Завыванье волков, рокотанье грома, перекличка захмелевшего Огня, воспламененный диалог Неба и Земли. А после, когда пир этот кончился? Залпы и взрывы, зубчатые строи лесных великанов крутимыми жаром ветвями, мгновенно исчезающие смерчи пламени, которое взметется – и нет его, – все это явило свою многокрасочность, и новую картину создает творческая безжалостность Природы. Пламя садится, и смрад, несжигаемый им, гадит, ест глаза, стелется, ластится низом во мраке. Только еще пламенеют, долго и чадно горят исполинские груды ветроломных костров, вероломных костров, что были такими сейчас еще светлыми, а теперь сседаются, рушатся, выбрасывают вверх искряные снопы и, умирая, опрокидываются.

Русские крестьяне издавна привыкли почитать «небесный огонь», снисшедший на землю не раз в виде молнии. Но они почитают также и земной «живой огонь», «из дерева вытертый, свободный, чистый и природный». На севере, там, где часты падежи скота, этот огонь добывают всем миром, среди всеобщего упорного молчания, пока не вспыхнет пламя. Всякий огонь таинственен, он возбуждает благоговение, и при наступлении сумерек огонь зажигают с молитвой. Черта, заставляющая вспомнить о парсах-огнепоклонниках, ясно ощущавших мировую связь земного огня с огнем многозвездных небесных светильников. «Освященный огонь» воплощается в свечах. Венчальная свеча, пасхальная, богоявленская, четверговая, даже всякая свеча, побывавшая в храме и там купленная, обладают магической силой: они уменьшают муки страдающих, убивают силу недугов, они – врачующие и спасающие.

Многосложно и благоговейно отношение народа и к другой мировой стихии, парной с Огнем, Воде. Много рассеяно по широкой Руси целебных родников и святых колодцев, порученных особому покровительству таинственной святой Пятницы. Вода целебна и очистительна. В этом славяне сходятся с индийцами, христиане сходятся с магометанами. Вода притягивает к себе тела и души своею освежающею глубиной. Первый дождь весны обладает особыми чарами, и целой толпою, с непокрытыми головами, с босыми ногами, выбегает деревенский люд под свежие потоки, когда впервые после зимнего сна и зимней мглы небо прольет светоносную влагу. Есть чары и в речной воде, только что освободившейся ото льда. Старики, и дети, и взрослые спешат соприкоснуться с ней. Вода помогает при домашних несчастьях: нужно только просить «прощения у воды». Вода является магическим зеркалом на Святках, и девушка может увидать в ней свое будущее. Через воду колдуны могут послать на недруга порчу. Стихии властны, многообразны, многосложны и многоцветны. Поговорка гласит: «воде и огню Бог волю дал».

Что наиболее возбуждает народную фантазию из всего, находящегося на земле, на Матери-Земле, это, конечно, таинственный лес, как бы символизирующий все наше земное существование сложной своей запутанностью. Крайне любопытна эта способность народного воображения индивидуализировать растения, усматривать в них совершенно разнородные лики. Как есть священные деревья, исполненные целительной силы, есть также деревья, прозванные «буйными». Они исполнены силы разрушительной. С корня срубленное и попавшее между другими бревнами в стены избы, такое дерево беспричинно рушит все строение и обломками давит насмерть хозяев. Как не вспомнить слова одного из героев Ибсена: «Есть месть в лесах». «Стоят леса темные от земли и до неба», – поют слепые старцы по ярмаркам. Да, от земли и до неба мы видим сплошной дремучий лес, и что мы иное, мы, сознающие и постигающие, как не слепцы на людском базаре. «Только птицам подстать и под силу трущобы еловых и сосновых боров. А человеку, если и удастся сюда войти, то не удастся выйти».

Все странно, все страшно здесь. Рядом с молодою жизнью – деревья, «приговоренные к смерти», и уже гниющие в сердцевине, и уже сгнившие сплошь, в моховом своем саване. Здесь вечный мрак, здесь влажная погребная прохлада среди лета, здесь движения нет, здесь крики и звуки пугают сознание и чувство, здесь деревья трутся стволами одно о другое, и стонут, скрипят, стареют и становятся дуплистыми, растут, умножая лесную тьму. Здесь живет, путающий следы и сбивающий с дороги, гений чащи Леший. Но Леший все же не Дьявол, он кружит, но не губит, и в местах иных его просто именуют «Лес», прибавляя поговорку: «Лес праведен – не то что черт».

Странный дух этот Леший, в глазах его зеленый огонь, глаза его страшны, но в них свет жизни, в них угли живого костра и в них изумруд травы. Обувь у него перепутана, левая пола кафтана запахнута на правую, рукавицы наденет – и тут начудит, правую наденет на левую руку, а левую на правую. Правое и левое перепутано у Духа Жизни, любящего сплетенные ветви и пахучие лесные цветы. И во всем он путаник: не то что другие. Домовой всегда домовой, и русалка – не больше как русалка. А он любит и большое и малое, и низкое и высокое. Лесом идет – он ростом равняется с самыми высокими деревьями. Выйдет для забавы на лесную опушку – ходит там малой былинкой, тонким стебельком, под любым ягодным листочком укрывается. Лик у него отливает синеватым цветом: ибо кровь у него синяя, и у заклятых на лицах всегда румянец, так как живая кровь не переставая играет в них и поет цветовые песни. Он и сам, как его кровь, умеет петь как бы безгласно: у него могучий голос, но немотствующий, и он умеет петь без слов. Так он проходит по чаще, не имея тени, зачарует человека, зашедшего в лес, околдует, обойдет, заведет, напустит в глаза тумана и заставит слушать хохот, и свист, и ауканье, затащит в болото и без конца, без конца заставит крутиться на одном и том же месте.

Любопытно, что у леших есть заповедный день, 4 октября, когда «лешие бесятся», в этот день они «замирают». Перед этим в экстазе неистового буйства они ломают деревья, учиняют драки, гоняют зверей и в конце концов проваливаются сквозь землю, сквозь которую суждено проваливаться всякой нечистой силе, но, когда земля весной отойдет и оттает, Дух Жизни тут как тут, чтобы снова начать свои проделки, «все в одном и том же роде». Любопытно также, что Лешему дана одна минута в сутки, когда он может сманить человека. Но как властны чары одного мгновенья, быстрой смены шестидесяти секунд и того даже менее. Человек после этого ходит одичалым, испытывая глубочайшее равнодушие ко всему людскому, не видит, не слышит, не помнит, живет – окруженный лесною тайной.

В лесных чащах великой России разбросаны небольшие, но глубокие озера, наполненные темной зачарованной водой, окрашенной железистой закисью. Там подземные ключи, которые пробиваются, уходят и переходят. Углубления озерного дна имеют форму воронки и говорят о Мальстреме. В других озерах видны подземные церкви и подводные города. На зыбких берегах, поросших пахучими цветами с сочно-клейкими стеблями, веет что-то сокровенное, слышен звон подземных колоколов, достойные видят огни зажженных свеч, на лугах восходящего солнца – отраженные тени церковных крестов. Там и сям ясно чувствуются подземные реки, следы их ощущаешь через провалы, носящие название «глазников» или «окон». Меж земляных пустот опять выступают небольшие озера. И большие озера. И глубокие. И озера – моря. И морские пространства. Там в хрустальных палатах сидят водяные. Светит им серебро и золото. Светит им камень-самоцвет, что ярче солнца. И они никогда не умирают, а только изменяются с переменами Луны. И они пируют. Сзывают на пир и ближних и дальних родичей, собирают жителей омутов и ведут азартные игры.

А кругом леса шумят, растут, густые, поднимают весенний гул, бросают в воздух многослитность голосов, звериных, и дьявольских, и безымянных, существующих одно лишь мгновенье, но единым всплеском звуковым касающихся сразу до всех отзывных струн души, леса говорят, лес растет от земли до неба, и звучно поют о нем слепцы.

Флейты из человеческих костей
(Славянская душа текущего мгновенья)

Dwie sa bowiem melancholie: jednajest z mocy, druga ze slabosci; pierwsza jest skrzydlami ludzi wysokich, druga kamieniem ludzi topiacych sie.

Slowacki. Anhelli[27]27
  Существует два вида меланхолии: одна высокая, а другая принижающая: первая дает человеку крылья, а вторая тянет его на дно. Словацкий. Ангелли (польск.).


[Закрыть]

1

На одном из островов Тихого океана – Великого океана – в закатный час вечера я слушал музыку флейт. Надо мною были высокие четкие пальмы, с веерами раскидистых листьев, трепетавших от ветра, который налетал и улетал. Кругом было много сплетенных, цепких, друг друга душащих растений, возникающих друг из друга, оттеняющих друг друга, умерщвляющих друг друга. В Небе было то расплавленное воздушное золото, которое возникает лишь на несколько мгновений перед смертью дня, те морские изумруды, которые можно видеть в Небе лишь на линиях пресечения между половиной и половиной Земли. Шар Солнца не был виден, но мне казалось, что, уходя за воды Океана, он должен был походить в те минуты на огромный странно-измененный, печальный Месяц, на светило двойственных Небес, подобно тому, как царевна Мексиканского неба, Вечерняя Звезда, загораясь огромным серебряным ликом, одновременно углубляет день и ночь и, будучи вечерним светилом, звалась у Ацтеков – отшедшее Солнце.

Волны Моря равномерно ударялись о пески, золотые пески перед тем, как стать серыми. Волны Моря точили пески и рождали стоустый гул, кончавшийся шипением и шепотом. Но над этими звуками и мгновенным Безмолвием, легче и выше, как пена легче волн, печалилась светлая музыка флейт. В этих звуковых рыданьях упорно повторялся один и тот же напев. Он начинался с самых нежных красок чувства, с полупрозрачных намеков чего-то убегающего; он возрастал, умножаясь в журчаньях; пел, говорил, упрекал, убеждал, из ручья, из ручьев становился потоком; делался громким, звенящим, грозящим; водопадно шумел; доходил до крика, и, дойдя до кричащих угроз, вдруг упадал с звуковых высот; и музыка на время прерывалась; только последними жалобами, то тут, то там, погасали брызги мелодии, точно разорвалось ожерелье – и все еще падали последние жемчужины.

Печальные люди с бронзовыми лицами, на которых тускло светилось воспоминание, – память, перемешанная с отчаянием надежды, – люди в белых одеяниях, подобных саванам, сидели вокруг костра, и это они создавали напев, исторгая звуки из флейт. Во всем этом, во всем, что их окружало, была странность противоречия. В Небе было воздушное золото и расплавленные изумруды, а люди с бронзовыми лицами смотрели не на них, но на красное пламя костра, с его дымной неверностью. На острове флейт Природа являла всю роскошь возможностей, но среди высоких деревьев и среди цветов, раскрытых как губы, ютились жалкие шалаши, где было тесно и скудно. Только одна высокая башня, круговая башня на холме, казалась бы прекрасной, если б она не походила так на призрак тюрьмы, и если бы не так сыто, пресыщенно, смотрели с нее черные ряды разнеженных коршунов. И четкие пальмы, с веерами их листьев, лиловые орхидеи, свисавшие с деревьев, огненные лепестки пламецвета, все говорило о знойной стране, но флейты пели о Севере, пели о Севере, и я слышал свист метели, я видел белоствольные березы, о которые бьется взметенный снег, видел сосны, широкие ели, тосковал в бесконечной зиме.

Почему эти флейты так странно звучат? Отчего их вид так причудлив? Почему в достижении звуковых вершин так явственен крик убитого? Отчего эти флейты белеют в густеющих сумерках?

Я встал с своего места и подошел к людям, бывшим у костра. Я мог говорить на их языке. Временами, когда я блуждаю, я могу говорить со всеми, на любом языке – как те, кто одержим Дьяволом.

Я спросил людей с темными лицами, кто они, что они, о чем повторно поет их долгая песня, какая странная, какая страшная чара в их белеющих флейтах. Они мне ответили.

«Откуда мы родом – мы сами незнаем. Наших отцов заманили сюда и бросили. Мы вечно тоскуем о дальнем. Нас завлекли, завели, обманули. Мы отовсюду окружены Тайной. Мы отовсюду скованы Морем, и у нас нет кораблей. Мы служим врагам, которые живут вон там, под охраною круговой башни. И, когда кто-нибудь на нас посмотрит ясней, чем другие, его отмечают, его окружают, его уводят в высокую башню, оттуда еще мы слышим зов его голоса, потом Человек-Светло-взор погасает, его тело бросают коршунам, его кости бросают нам, мы из них делаем флейты и поем нашу боль и надежду».

«Да, у нас есть надежда», сказал один из них. «Ибо две есть печали: одна – от силы, другая – от слабости; первая – крылья людей высоких, вторая – камень людей утопающих».

И один за другим каждый сказал свое слово.

«Бедный народ», промолвил один, «одна лишь величье мы знаем, величье неволи».

«Сколькие умерли, сколькие умерли», промолвил другой.

«К чему стремиться? Повсюду нас ночь обоймет», был еще голос.

«Мы крики, мы стоны», был еще голос. «Мы отсветы раковин».

«Мы с теми, что проиграли, играя в судьбы».

«Нам снятся солнца без блеска, грядущие боги в оковах, моря, доныне еще не названные, вечно текущие к счастливым берегам».

И один воскликнул безумно: «Я родом невольник, но духом мститель».

И другой воскликнул безумно: «Я сплю, я вижу, есть путь, хоть длинный. Скитаюсь всюду, взбираюсь всюду, на концы света, где поют ангелы».

И раздался голос: «Если нет свободы, у нас есть амулеты – амулет мести, драконит».

«Месть – услада богов», закричал самый дальний.

И все закричали, склоняясь один к другому, так что лиц их не было видно: «Пой и проклинай».

«Уйди – или пой и проклинай», закричали они мне, как исступленные, и музыка флейт зазвучала опять, от самого нежного звука до страшного вопля убитого. От костра на мое лицо упал красный отсвет. Я отступил от них. Я вспомнил свой Север, я понял, что в это самое время там рождается красное Солнце рассвета, и с отчаяньем бросился на землю.

2

Я вернулся на Север, не мыслью одною, но также и телом. Я стал своим со своими, северным с Севером, с Русскими Русским. Нет, уж скажу – Славянин со Славянами. Славянин, это слово – светлее, звучнее, и больше вмещает в себя. В этом слове не только есть сила: – грозная сила, смягчаясь, приобретает в нем вечный характер. Грубость откинута в нем, преображенною. К льдяному Северу протянулся Юг, румяные ленты рассвета и заката перекинулись в нем от Востока и до Запада, на плоских равнинах выросли горы, вечные, снежные, глубокие, обрывистые; между серыми лицами возникли светлые; бронзовые лица стали красотой; суша обнялась с текучею влагой; зашумело кругземное Море; мысли Коперника коснулась Земного Шара; блеснули рыцарские мечи; заиграла музыка; тонко затрепетал воздушный польский танец; развернулась улыбчивость вежливой мазурки; заиграла музыка, музыка флейт.

С детских дней до Русского слуха доходили вкрадчивые звуки Польской речи, замирали, слабели, снова доходили, скоро возникнут вкрадчиво и властно, вкрадчиво, но властно. Брат и Сестра были долго в разлуке. Они должны соединиться. Разлука создает ложные мысли, ложные чувства, ложные продольности пространства и фантазии. Все это гибнет от блеска лучей. Брат и Сестра устремятся друг к другу в первый же миг Свободы.

Польская речь – энергия ключа, который взрывает горы. Русский язык – разлитье степей, развернутость вольных равнин. Гордая бронзовая музыка согласных – влажная протяжная мелодия гласных – два языка, Польский и Русский – два великих теченья Славянской речи.

Когда звучит вдали Польская речь, Русский слух жадно прислушивается: – «Ведь это мой родной язык? Ведь это говорят по-русски? Нет, постой. Что-то есть еще. Я понимаю и не понимаю. В простое вмешалось таинственное. Не говорил ли я сам так, когда-то, давно-давно? Мы были вместе – потом я ушел».

О, в этой встрече есть странная прелесть – грустная песнь разлуки и свиданья.

Польский язык учит Русскую речь силе: он есть энергия. Там, где они совпадают, они одинаково сильны, или соперничают с вечной победой и без поражения, будучи оба содружно красивы. Там, где они разошлись, в протяжных звуках Русской речи слышится мягкость серебра, в судорожно-сжатых порывах Польской речи слышатся вскрики железа и бронзы. Русский скажет: «Ветер». Поляк молвит: «Wiatr». Русский промолвит: «Ничего». Поляк бросит: «Nic». Русский крикнет: «К оружию». Поляк отзовется: «Dobroni».

Нам, Русским, нужен Польский язык, ибо он учит мести. Учит силе. Быстроте.

Русским нужна Польская душа. Ибо Польские судьбы велики и печальны, красивы и безумны. Они учат разбегу морского вала, бесстрашию замысла, твердости в самом паденьи за паденьем до дна есть восстанье из мертвых.

Величие жертвы – источник всемирной бессмертной Красоты. Чем туча темнее, тем страшнее гроза, тем ярче расцветы цветов и деревьев в опьяняюще свежем воздухе.

Я вернулся на Север. Это было осенью. Золотой Сентябрь слился с вольным дыханьем Октября, с бодрящей его свежестью. Золотая осень побледнела, стала серой, в потускненьи смешались в ней грязь и кровь, завыли вьюги, и был дикий Декабрь. Мимо меня проходили толпы, мимо меня проходили солдаты, мимо меня проносили трупы, мимо меня пронеслись победные вскрики смелых, быстро сменившись хохотом наглых и стонами раненых. Лик Человека изменился и надолго стал ликом Зверя. Несколько дней свободы для честных и пристыженности – подлых сменились разгульностью наглого варварства, какого, мне кажется, еще не было нигде. Колесо Времени совершило свой полный круг, комья грязи сорвались с него, и мысль опять вступила в младенчество, вместо – слов был лепет, вместо быстрых и стройных движений – были судорожные хватанья и отвратительность цепляющихся рук. Младенчество дряхлости. Не светлый ребенок, а мерзкий Кощей. Сказка. Живые сказки. И, слыша в душе замирания флейт, я измененным голосом шептал.

 
Я с ужасом теперь читаю сказки,
Не те, что все мы знаем с детских лет,
О, нет, живую боль в ее огласке
Чрез страшный шорох утренних газет.
 
 
Мерещится, что вышла в круге, снова,
Вся нежить, тех столетий темноты,
Кровь льется из Бориса Годунова,
У схваченных ломаются хребты.
 
 
Рвут крючьями язык, глаза и руки,
В разорванный живот втыкают шест,
По воздуху, в ночах, крадутся звуки,
Смех вора, вопль захватанных невест.
 
 
Средь бела дня на улицах виденья,
Бормочут что-то, шепчут в пустоту,
Расстрелы тел, душ темных искривленья,
Сам Дьявол на охоте. Чу! – «Ату!
 
 
Ату его! Руби его! Скорее!
Стреляй в него! Хлещи! По шее! Бей!»
Я падаю. Я стыну, цепенея.
И я их брат? И быть среди людей!
 
 
Постой. Где я? Избушка. Чьи-то ноги.
Кость человечья. Это – для Яги?
И кровь.  Идут дороги все, дороги.
А! Вот она. Кто слышит? Помоги!
 

Мысль изнемогала. В воспоминании дрожали дыханья свободного Моря и лепестки пламецвета, а рядом – какая-то безумная дьявольская игра. Паутина на мозге. Черные птицы колдуют. Вороны. Помню.

 
Черные вороны, воры играли над нами.
Каркали. День погасал.
Темными снами
Призрак наполнил мне бледный бокал.
И, обратившись лицом к погасающим зорям,
Пил я, закрывши глаза,
Видя сквозь бледные веки дороги с идущим и едущим сгорбленным Горем,
Вороны вдруг прошумели как туча, и вмиг разразилась гроза.
Словно внезапно раскрылись обрывы.
Выстрелы, крики, и вопли, и взрывы.
Где вы, друзья?
Странный бокал от себя оторвать не могу я, и сказка моя
Держит меня, побледневшего, здесь, заалевшими снами – цепями.
Мысли болят. Я, как призрак, застыл.
Двинуться, крикнуть – нет воли, нет сил.
Каркают вороны, каркают черные, каркают злые над нами.
 

Как душные испарения Маремм окутывают мозг чадом и создают бред лихорадок, сих уродством и с их смертельностью, так в наших Северных болотах возникли удушающие пары, поднялись из низин своих, распространились, разошлись, расползлись, отвратительные, как насекомые, как гады, как удав, как спрут. Отъелись человеческим мясом. Из бессильных теней стали толстыми, жирными. Насели на горло и сердце людей. Укрепили свои скользкие нетвердые лики. Ведьмы лихорадки. Тринадцать Сестер. Тресуницы, что пляшут под страшную музыку. Ведома нам их пляска. Наша Славянская «Danse-МасаЬге».

 
Сестры, Сестры, Лихорадки,
Поземельный взбитый хор.
Мы в Аду играли в прятки.
Будет. Кверху. Без оглядки.
Порадеет хор Сестер.
 
 
Мы остудим, распростудим,
Разогреем, разомнем.
Мы проворны, ждать не будем.
Сестры! Сестры! Кверху! К людям!
Вот, мы с ними. Ну, начнем.
 
 
Цепко, крепко, Лихорадки,
Снова к играм, снова в прятки.
Человек – забава нам.
Сестры! Сестры! По местам!
Все тринадцать – с краснобаем.
Где он? Жив он? Начинаем.
 
 
Ты, Трясея, дай ему
Потрястись, попав в тюрьму.
 
 
Ты, Огнея, боль продли,
Прах Земли огнем пали.
 
 
Ты, Ледея, так в озноб
Загони, чтоб звал он гроб,
 
 
Ты, Гнетея, дунь на грудь,
Камнем будь, не дай дохнуть.
 
 
Ты, Грудея, на груди
Лишку, вдвое погоди.
 
 
Ты, Глухея, плюнь в него,
Чтоб не слышал ничего.
 
 
Ты, Ломея, кости гни,
Чтобы хрустнули они.
 
 
Ты, Пухнея, знай свой срок,
Чтоб распух он, чтоб отек.
 
 
Ты, Желтея, в свой черед,
Пусть он, пусть он расцветет.
 
 
Ты, Корчея, вслед иди,
Ручки, ноженьки сведи.
 
 
Ты, Глядея, встань как бес,
Чтобы сон из глаз исчез.
 
 
Ты, Сухея, он уж плох,
Сделай так, чтоб весь иссох.
 
 
Ты, Невея, всем сестра,
Пропляши ему «Пора».
 
 
В Человеке нет догадки.
Цепки, крепки Лихорадки.
Всех Сестер тринадцать нас.
Сестры! Книзу. Кончен час.
 

Я устал быть участником и зрителем этой инфернальной пляски. Я плясал и плясал и плясал. Я кружился до бешенства, до исступленья. Я плясал до отчаянья, дико, до боли, до смерти. Я упал. И снова я в комнате. Не на кладбище, нет, в своей комнате. Вот, я касаюсь стены, я касаюсь постели, я сижу у стола. Забыться. Побыть с поэтами. Они ведь чаруют. Они зачаруют отчаянье. Их строки танцуют, скользят, убаюкивают.

Я раскрыл «Праздник мертвых», «Dziady», Мицкевича. Странные строки открылись: – «Вампир».

 
«Serce ustalo, piers juz lodowata,
Sciety sie usta i oczy zawarly:
Na swieciejeszcze, leczjuz пiе dla swiata;
Coz, to za czlowiek? Umarly».
 

(«Upior»)

Это звучит по-русски похоже:

 
Сердце устало, грудь уж льдом одета,
Стиснуты губы, очи – в скрытой тризне;
Все еще на свете, но уж не для света:
Кто ж человек тот? Умерший. Без жизни.
 

Не хочешь ли быть таким? спросила насмешливо мысль. Их много, – таких умерших, отвернувшихся, в жизни без жизни живущих. Покойно.

Я перевернул страницу. Я смешал все страницы. И в поэме «Konrad Wallenrod» я увидел слова: «Ту milczysz? Spiewaj i przeklinaj»! – «Ты молчишь? Пой и проклинай!» В душе задрожали звуковые рыданья. Спуталось разное вместе, как это бывает во сне. Заиграла музыка флейт. И в «Празднике мертвых» я нашел дьявольский танец – вежливую мазурку Польской речи – песнь Польского узника.

 
Какому б злу я ни был отдан, –
Рудник, Сибирь, – о, пусть. Не зря
Я буду там: я верноподдан,
Работать буду для Царя.
 
 
Куя металл, вздымая молот,
Во тьме, где не горит заря,
Скажу: пусть тьма, пусть вечный холод,
Топор готовлю для Царя.
 
 
Татарку выберу я в жены,
Татарку, в жены, говоря:
Быть может, выношен, как стоны,
Родится Пален для Царя.
 
 
Когда в колониях я буду,
Я огород себе куплю,
И каждый год, поверя чуду,
Лен буду сеять, коноплю.
 
 
Из конопли сплетутся нити,
В них серебро мелькнет, горя,
К ним, может, честь придет – о,
То будет шарфом для Царя.
 

Эту песню поет Феликс, польский мученик русского варварства, забитый в тюрьму, одна из бесчисленных жертв того зверя Самодержавия, который осуществил наш давнишний кровавый Декабрь, достойный праотец позорного ничто, безымянного, безликого, но умеющего с точностью вскрывать жилы – другим. И, услышав эту песню, другой узник, Конрад, запевает другую, а хор ему подхватывает. Эта другая песня безумна, как вскрик человека замученного. Вот, он сейчас умрет, вот уж он умирает, но кричит, говорит, хочет высказать все до конца, успеет, успеет сказать.

 
Песнь моя уж в могиле была, уж холодной,
Кровь почуяла, вот, из земли привстает,
Смотрит вверх, как вампир, крови ждущий, голодный,
Крови ждет, крови ждет, крови ждет.
Мщенья, мщенья! Где враг, там берлога.
С Богом, – пусть даже, пусть и без Бога!
 
 
Песнь сказала: пойду я, пойду ввечеру.
Буду грызть сперва братьев, им дума моя,
Тот, кого я когтями за душу беру,
Пусть вампиром предстанет, как я.
Мщенья, мщенья! Где враг, там берлога,
С Богом – или хотя бы без Бога!
 
 
Мы потом из врага выпьем кровь – будем пить.
Его тело разрубим потом топором,
Его ноги нам нужно гвоздями пробить,
Чтоб не встал, как вампир, с жадным сном.
 
 
И с душою его мы пойдем в самый Ад,
Все мы разом усядемся там на нее,
Чтоб бессмертье ее удушить, о, сто крат,
И пока будет жить, будем грызть мы ее.
Мщенья, мщенья! Где враг, там берлога.
С Богом – пусть даже, пусть и без Бога!
 

«Конрад, ради Бога, остановись!» кричит испуганный один из узников. «Это языческая песнь!» – «Как он ужасно смотрит!» восклицает другой. «Это сатанинская песнь»! Но Конрад продолжает петь, под звуки смеющейся, плачущей флейты – «с товариществом флейты», как примечает Мицкевич.

 
Я взношусь, я лечу, на вершину скалы,
Я высоко над родом людским,
Между пророков.
Я грядущего грязно-чернеющий дым
Расторгаю, разрезавши саваны мглы
Оком своим,
Для того чтобы выявить свет сибиллинских уроков.
 

Я опять смешал страницы, и увидел слова, мне слишком известные:

 
«Бедный народ! как мне жаль твоей доли:
Одно лишь геройство ты знаешь – геройство неволи».
 

И я прикоснулся к другому Славянскому поэту, Зигмунту Красинскому, и в его «Иридионе» прочел: «Я родом невольник, но духом мститель» («Irydion», Wster). И в его «Неоконченной Поэме» прочел: «С теми, что проиграли, играя в судьбы, вечно я – ибо они должны быть безнадежны – ибо им нужен я». («Niedokouczony Poemat»). И в его «Небожественной Комедии» я прочел: «Скитаюсь всюду, взбираюсь всюду», – на концы света, где поют ангелы («Nieboska Komedja»).

Где же маяк в этих скитаниях? Что влечет эту душу изгнанника идти и идти? Кто зовет его? И печальный Красинский ответил: «Солнца без блеска, грядущие боги в оковах, моря доныне еще не названные, вечно текущие к счастливым берегам». («Irydion», IV). И, как дальнее эхо, донеслось: «Еще твои прадеды пели, что месть есть услада богов» (ib., III).

И я понял, что две есть печали: одна – как крылья, другая – как камень. Я отбросил книги поэтов, и, вспомнив, что душа – крылатая, сказал себе: «Загляни теперь в свою душу».

3

Я взглянул в колодец души, и, ощутив бездонность, почувствовал безмерное одиночество. Передо мной прошло все то, чем я могу жить как я, как один, или вдвоем, или втроем.

Жить, наслаждаясь умно и утонченно. Независимо от времени – и временно выдвигаемых явлений. Независимо от стиснутых чудовищ, составляющих массу, людей, человечество. Не один ли я? Один вхожу я в мир, один из него выхожу – пусть и тут и там у меня есть провожатые – один я, один, один. Взглянуть на все так – сквозь призму, художник ведь я, любовник, любимый, поэт, познающий, всегда познающий, всегда созерцающий, в самой вспышке вулкана, кипящей вот тут в груди, сохраняющий светлую сферу видения, виденья. Бог цветов. Бог зеркальности. «Любви!» зазвучали струны. «Люби!» зарыдали свирели. И вдруг чей-то шопот и смех. Шопот насмешки. Моя побледневшая душа говорила с чьей-то бледною дрогнувшей душой. Вечный он говорил, и с ним вечная, его, она. Я был в морях ночей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю