355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Бальмонт » Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки » Текст книги (страница 14)
Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:17

Текст книги "Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки"


Автор книги: Константин Бальмонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

Земля смерти

Поэзия, в истинно-творческие свои мгновения, имеет дар говорить проникновенные слова. Эти слова, рисуя картину, придают ей свойства многоповторной значительности. То, что было выразительным в свою эпоху и в своем месте, делается живым и ярким в другой стране и в иной исторический час. Укоризна, направленная к давно ушедшему, направляется метким и ранящим острием к ныне живущему. Предвещание, высказанное грядущему, которое уже давно стало прошлым, применимо к нашему настоящему.

Таковы многие из слов, сказанных пророками. Через дали времен и перенесенные в обстановку совсем иного места, они звучат нам как голос сегодняшнего дня, как взволнованный всклик текущего часа.

Разве не о нас говорил Амос, пастух, смиренно утверждавший: «Я не пророк и не сын пророка; я был пастух и собирал сикоморы. – Но Господь взял меня от овец и сказал мне: „Иди, пророчествуй…“ И ведь это он сказал: „Вот, Я придавлю вас, как давит колесница, нагруженная снопами… За то и дал я вам голые зубы во всех городах ваших и недостаток хлеба во всех селениях ваших… Ибо злое это время…“»

Какие сегодняшние эти грозные слова.

И разве не странно похожи на нашу действительность слова пророка Исайи: «Как сделалась блудницею верная столица! Правда обитала в ней, а теперь – убийцы… Серебро твое стало изгарью… Князья твои законопреступники и сообщники воров… И будет вместо благовония – зловоние, и вместо широкой епанчи – узкое вретище, вместо красоты – клеймо…»

К разряду таких вдохновенных слов, – чья значительность художественная красноречиво многоразлична и совпадает пронзительным своим смыслом с перепутанной сетью условий не одного только времени и не одного только места, – принадлежит поразительная по силе трагическая песнь современного итальянского поэта, Анджоло Орвиэто, в книге, изданной в Милане, в 1902-м году «Verso l'Oriente», «К Востоку». Она была написана в применении к голодающей Индии. Но каждый русский, в ком бьется человеческое сердце, – я хотел бы добавить, каждый европеец, в котором можно подозревать присутствие человеческого сердца, – не может не почувствовать, как много в этих стрелометных строках – нашего злого часа, нашего текущего дня.

Земля смерти
(Анджоло Орвиэто)
 
Неумолимы Солнце и созвездья
На небе, не смягченном облаками,
Угрюмо поглощенном только зноем
Без примиренья. Тщетно к небесам
Земля раскрыла сотни ртов сожженных
И тысячи воспламененных уст,
В горячке распростертая и в бреде.
Все небо ясной ночью – только звезды,
Обширная волнообразность звезд,
А днем – поток пылающего Солнца.
Могила – плодородная Земля
Для всех своих зародышей несчетных.
И если ветер до нее коснется,
По нивам он не устремит прилив,
Содружественный с мощным ладом Моря,
Одни, от долгой пыли побелев,
Застыло-строго всходят к небу пальмы,
Как-будто осыпь беглых звезд своих
Безгласно вознося к тем вечным сестрам,
И в зное нестерпимом, как стада
Рассеявшихся буйволов, блуждают
Толпы людские, привиденья-жертвы
Съедающего голода. О, пальмы,
Дозорные прозрачной высоты,
Так это правда, что блуждают старцы
Иссохшие, чья борода спадает
По темной груди, – женщины-скелеты,
И дети, что, как веточки под ветром,
Гонимы острым голодом, блуждают
По пустырям и через силу рвут
Какой-нибудь иссохший желтый стебель,
Сожженный Солнцем, из песку исторгнут
Коренья захиревшие, чтоб жадно
Зубами изглодать? Так это правда,
Что, если кто из воющего стада
Падет бессильный в тяжком забытьи,
Под ясным небом коршуны сберутся
И вороны, – толпой придут шакалы,
В ночи горячей, с звездами без сердца,
С пылающими звездами Креста?
О, сколько дымных там костров пылает,
О, сколько человеческих огней
На шири обездоленной равнины.
Дым едкий, запах терпкий подле вас.
О, пальмы, стражи в воздухе прозрачном,
И в дыме стоны, стонам нет конца.
А Ганг священный мчит свой ток прозрачный,
Чрез землю мертвых в Море, унося
И прах костров и то, что не сгорело
До истребленья в гложущем огне.
Как маленькая лодочка на влаге,
Кружатся обгорелые останки
Под небом красной меди, к Океану;
Над ними племя воронов чернеет,
И коршуны стремят кривой свой клюв.
Нежнейший странник, Шелли, сердце-пламень,
Зажженное над синими волнами,
Так значит был напрасен твой напев,
И ты напрасно, цвет бессмертно-юный,
В священных вспевах разбросал любовь,
Благоуханье вечно молодое?
Из Индии нажим прорвался смерти,
Из той земли, где царствуют твои,
С другим нисходит током он попутным,
С другой рекой, широкою, как Ганг,
Ток золота, которого хватило-б,
Чтоб это истребленье обуздать
И миллионам тех, что умирают,
Дать жизнь. Но смерть дают, того желая.
Вот почему и буры жертва смерти,
И жертвы смерти – сонмы краснокожих.
Владычествовать – глупое желанье –
Рим затенен, Наполеон погашен.
Ты, божеский, смири ту злую хоть,
Заставь на миг притихнуть Лондон пьяный.
Вся Индия – безмерное рыданье,
Хор плача, умиранье, море мертвых.
Я видел их, по лестницам широким
Сходящих к Гангу, женщин Бенареса,
Твоих волшебниц, Индия, святыня.
С ресницами чернейшими, с очами
Глубокими, что пламенны и кротки,
Высокие и стройные, сполна
Окутаны в покров, как в дни Эллады,
Торжественные, ясные, рядами
По лестницам широким нисходили
Те женщины, на голове неся
Кувшин из бронзы в отсветах скользящих,
Держа его с изяществом верховным.
И вот, меж этих отсветов металла
И блеска глаз, под небом, полным светов,
Вдруг, над кувшином той, что всех красивей,
Легко запрыгал черный-черный ворон.
Текучий Ганг, ты видишь все в пробеге,
Скажи, в какой из хижин угасает
Красивая? Иль под какою пальмой
Она, скелет бродячий, тщетно бродит,
О горсти зерен, о плоде убогом
Напрасно просит, тщетно умоляя
Глазами – а глаза ее какие!
Смотри, британец, посмотри и видь!
К тебе глядят в пустынях бесконечных
Внимательные миллионы глаз,
Сияя напряженно крайним блеском,
Дрожат и умирают звезды неба.
И миллионы рук к тебе простерты,
Таких же рук, как твоего отца,
Твоей жены, твоих детей. Подумай,
Быть может, ты в свой самый крайний час
Увидишь те чудовищные руки,
Все эти руки, что к тебе простерты,
Как туча бесконечная в великом
Смятеньи меж землей и Солнцем в небе,
Меж Солнцем и тобой!
 
Огненные лепестки

Когда с человеком, который дорог, случится несчастье, только тогда вполне чувствуешь, как он тебе дорог. То, что его любишь, – знаешь всегда. Но несчастие бросает особый резкий свет, и в этом жутком свете впервые то, что было видно раньше, становится явным вдвойне и особенно.

Вся Япония для меня, с тех пор как я ее узнал, один дорогой человек, живущий в красивом саду, где и мне было дано грезить, в изысканном необычном саду, который был создан этим человеком, около трудового поля, им возделанного, близ высокого леса криптомерий, им выхоленного, под гармонической горой, им обожествленной, около буддийского храма, полного резных чертогов, овеянного тихим гулом колоколов, оживленного молитвенным шорохом, и шепотом, и ровным гулом, напоминающим молитвенно-трудолюбивый улей.

Много излюбленных судьбою я видел благословенных уголков земли. Много раз, в путях, я был счастлив на далеких живописных островах Океании или в горном уюте солнечных стран. Но нигде я не испытал того, что в Японии. Несколько недель счастья, в раме сказочной красоты, и ни одной минуты испорченной, ни единого мгновенья, чем-нибудь затемненного. Ниппон, Корень Солнца, умеет быть таким. Древо Солнца, в корне своем, растет из чистого золота.

Солнечный остров одна Жемчужная Раковина.

 
Мне памятен любимый небом край.
Жемчужного он раковиной в море
Возник давно, и волны в долгом хоре
Ему поют: «Живи. Не умирай».
Живи. Светись. Цвети. Люби. Играй.
Ты верным сердцем с Солнцем в договоре.
Тебя хранит, весь в боевом уборе,
Влюбленный в Корень Солнца самурай.
Весь остров, как узор живого храма.
Взнесенный ирис, как светильник, нем.
Как слово песни – чаша хризантем,
Окно в простор. В нем золотая рама.
Поля. Сады. Холмы. И надо всем
Напев тончайших линий, Фуджи-Яма.
 

Так говорил я, год тому назад, посылая привет своим японским друзьям в Токио.

Но многоцветная, многовековая сказка Солнечного острова развернулась на полосе земли, которая служит тонкой крышей в дворце подземного Огня. Колыхнулось слишком сильно это скрытое пламя, никогда не успокаивающееся. Разломился труд миллионов заботливых рук. Погибли несосчитанные тысячи жизней. Подземный Огонь напал на любимцев Солнца.

Живы ли мои друзья, преданной любовью любящие Россию? Живы ли вы, Нобори Сиому, Айка Осэ, Нобуру Катаками?

Я знаю, что жители Японии, любящие праздник и знающие цену будням, по свойствам своего исторически испытанного нрава, никогда не потеряют присутствия духа, при самых жестоких испытаниях судьбы.

Есть старинное японское предание. Знатный воитель, с соколом на руке, охотился в окрестностях Янаки. Он шел пешком и смотрел туда-сюда. Видит храм, вошел в его ограду. В тот час, бонза того храма, старец восьмидесяти лет, прививал отводок к плодовому дереву. Дряхлые руки, с кожей, изборожденной солнцем и ветрами, днями и ночами, десятилетиями и мыслями, не кончающими свою пряжу в старой голове, держали юный-юный отпрыск. Свита воителя отстала, и никого не было около него. Даже и не глянул на него старец, продолжая свою работу. И забавным он показался знатному воителю. «Что ты делаешь, бонза?» спросил он его. Холодно ответил старец, удивленный этой бесцеремонностью: «Прививаю отводок». Улыбнулся воитель и говорит: «В твоем ли возрасте это делать? Ведь ты же не знаешь, доживешь ли ты до того, как это дерево расцветет». «Кто ты?» ответил старый бонза: «ты, говорящий так поверхностно и без глубины? Подумай же. Эти деревья взростут для тех, кто мне наследует. Здесь встанет не сад, а целый лес, и раскинет свою тень над храмом. Для храма делаю я то, что делаю, не для себя». «Истинно слово твое», сказал воитель, «и верно оно в совершенстве». А когда пришла свита знатного воителя, красуясь его гербами, он принес почетные дары хранителю храма, видевшему восемьдесят весен и восемьдесят зим. Так рассказывает это предание, родившийся в Янаке, Муро Киусо, он, что жил в деревенском домике, прозывавшемся Голубиное Гнездо. И, окончив свой сказ, он прибавлял: «Поймите хорошенько мое сердце и стройте так».

Я раскрываю древнюю Книгу Поэтов Ниппона, и вот что приходит мне в голову. Когда с дорогим человеком случилось несчастье и ему тяжело, нужно быть с ним и нужно молчать, потому что никакое слово не скажет в беде того, что исчерпало бы эту беду. А если нельзя с ним быть, нужно добросить до него несколько таких слов, которые он любит. И мне хочется попытаться передать по-русски несколько пятистрочных разных поэтов, которые издавна любимы на Солнечном острове.

Если взять несколько белых роз, найти утонченный одухотворенный огонь алого цвета и обрызгать этим пламенем белые розы, – концы лепестков их будут обожжены, белые лепестки будут казаться обрызганными алой кровью. Такие белые розы есть в действительности. Но японские танки, полетные пятистишия, легче их и воздушное. Века и века японское сердце, мужское и женское, училось, в зрелищах красоты и в великой борьбе, отбрасывать ненужное, начиная певучую повесть сердца, которая есть стих. Трудно состязаться с тем, кто века научался играть былинками, как музыкальными струнами, и в десять слов пяти строк влагать, намеками и утончением, метко схваченную картину и выразительно сказанный связный сказ. Мои русские строки будут тяжелее щебечущих японских строк, которые улетают, как стая птиц, улетают, как золотые листья в сентябрьском воздухе, уплывают легко, как рыбки, ускользают, как дальние облачка в синеве, как отражения цветка в воде.

БУННИЯ НО ЯСУХИДЭ (8-й в.)

 
В дыханьнгорном
На всех деревьях
Заржавел лист.
Зовется бурей
Дыханье гор.
 

ОНО НО КОМАЧИ (9-й в.)

 
Вся краска цветка,
Потускнев, побледнела,
Пока я глядела,
Как лик мой проходит
Меж ликов земных.
 

214

ЦУРАЙЮКИ (9-й в.)

 
Сердцу-ль человека,
После мглы разлуки,
Вспомнить человека?
Но цветы все те же,
Дышут так, как прежде.
 

МИНАМОТО НО ШИГХЕЮКИ (10-й в.)

 
Как волны, что бьются
Под ветром о скалы,
Один,
Я схвачен печалью,
В тоске.
 

ФУДЖИВАРА КИННТО (11-й в.)

 
Шум водопада
В далекой дали
Умолк давно.
Но светочимя,
Слышу, плывет.
 

ИМПЕРАТОР СУТОПУ (12-й в.)

 
Пороги в пене.
Поток скалою
Разъединен.
Соединится –
Вот мысль моя.
 

ЦУНЭНАГА АСОН (13-й в.)

 
Хотя я только
Слуга смиренный,
Но я хочу,
Чтоб шла до неба
Моя дорога.
 

ФУДЖИВАРА НОБУЙОШИ (14-й в.)

 
Оставить в мире
Хоть лист словесный,
Мой знак чуть-чуть,
Как лист бамбука,
Глядящий в пруд.
 

МУРО КИУСО (17-й в.)

 
С одним и тем же, –
Я знаю, – сердцем
Сосна веков
И цвет минутный,
Вьюнок, лик утра.
 

ДЖИПЕННША ЯККУ (18-19-й в.)

 
Разлука с жизнью.
Немножко дыма
От фимиама.
Немножко пепла.
Земля, прощай.
 

Вот я сплел, как умел, цветочную перевязь из цветов, выросших в далеких садах, и бросаю ее в голубую Атлантику. Пусть доплывет она до синезеленых громад Тихого океана. Как малый дар, самомалейший, пусть достигнет она до Солнечного острова, который не погибнет никогда, ибо, если восстают на него иногда духи подземного Огня, за него и над ним всегда лик Солнца.

К молодым поэтам

Ко мне часто приходят гости, с которыми я не знаю, что делать. Юноша, молодой поэт, девушка, молодая поэтесса. Придут и спрашивают, есть ли у них талант и надо ли печатать то, что они пишут. Девушки обыкновенно скромны и за. Юноши обычно самолюбивы и развязны, и в девяти случаях из десяти они совершенно бездарны.

Мне хотелось бы, чтоб никогда меня никто не спрашивал, есть ли у него талант. На самом деле, ведь глупо спрашивать кого либо другого, умен я или нет. Каждый это пусть сам знает про себя. Не более находчиво и спрашивать, есть у меня талант или нет. Творчество есть нечто глубоко-интимное, внутреннее, личное. Кто полюбил, тот не будет спрашивать, любит ли он. Его собственное сердце настойчиво твердит ему: «люблю». И поэт, когда он чувствует в себе творческий дар, сам отлично знает: «я – поэт». Если я полюбил, я смело пойду туда, куда меня зовет любовь, и, если трудно достичь любимой, я не буду спрашивать у старших, как мне ее достичь.

Вопрос: «печататься ли мне?» равносилен вопросу: «жениться ли мне? выходить ли замуж?» Опять-таки, кто полюбил воистину, не будет об этом робко спрашивать папу и маму, а с спокойной и глубокой твердостью заявит отцу и матери, или нежно сообщит им, что совершилось великое таинство сердца, и никакая сила не должна и не может разлучать двух любящих любимых.

Затем, если предположить, что я могу в точности рассмотреть, есть ли дар в таком-то начинающем писателе, какой смысл в том или ином моем приговоре? Если я скажу: «есть, пишите», это будет лишь тавтология, ибо талантливый человек все равно не может не выразить свой талант. Если я скажу: «нет таланта, не пишите», бездарный человек, чего либо захотевший, еще упрямее, нежели человек талантливый, и, конечно, он меня не послушается, и будет писать еще азартнее.

Но кроме того, как же я могу в точности рассмотреть, есть здесь талант или нет. Один начинает бледно, а из него выходит мастер исключительный: пример тому – Тургенев. Другой начинает блестяще, а из него ровно ничего не выходит; примеров тому неисчислимое множество так называемых гениальных детей и подростков, из которых образуются тщеславные тупицы с вывихнутым мозгом. И если талантливому юноше я ошибочно скажу: «таланта нет», я только причиню ему боль напрасную. И если я ошибкой скажу бездарному: «есть талант», – я только поощрю безбожное посягательство на красоту божеского слова.

Это все – как в сказке: «направо пойдешь – чести лишишься, налево пойдешь – коня потеряешь, а прямо пойдешь – и с тебя голову снимут».

Нет, уж пусть лучше буду я сам знать свою душу, свой талант, свое творчество, свою любовь. А другой в этом никто не указка.

Я могу, однако, высказывать общие мысли о том, что такое творчество вообще, и как творит и работает истинный поэт, как растет и расцветает веселящий душу цветок.

Поэт – стихия. Ему любо принимать разнообразнейшие лики, и в каждом лике он самотождественен. Он льнет любовно ко всему, и все входит в его душу, как солнце, влага и воздух входят в растение. Поэт – облако, птица, звенящая мошка. Поэт – море, ветер, цветок и звезда. Поэт – малое дитятко, влюбленный юноша, празднующий свою весну, задумавшийся о вечности старец, дервиш, объятый бешеной пляской, задымленный кузнец, ударяющий молотом. Поэт есть голос времен, он – послушное орудие мировых свершений, он росинка, которой радостно напоить подорожник, он свирель, без которой нельзя любить красиво, он боевая труба, под звуки которой весело идут на смерть.

Лик поэта разнообразен, многообразен до бесконечности. Но как ни много в лице поэта черт, в этом многообразии есть свои пробелы. Некоторых черт в поэте никогда не бывает. Так, поэт изменчив, он изменчивей морской волны и дрожащей паутинки, но никогда поэт не был изменником. Измена, изменничество, низость предательства несовместимы с достоинством поэта, и я не знаю в истории ни одного поэта, который бы предал свою родину. Может быть, если б темные ряды предателей знали это и были бы способны воспринимать касание поэзии, многих исторических низостей не совершилось бы.

И еще нет некоторых черт в лике поэта. Сколько свойств ни вмещает в себя поэт, он не вмещает в себе страха, и ему незнакома трусость. Пушкин и Лермонтов не боялись стать под пулю, когда им показалось, что так должно. И Шелли без страха утонул в море. И лорд Байрон не боялся умереть на поле битвы, сражаясь за независимость Эллады.

Поэт открыт душою миру, а мир наш – солнечный, в нем вечно свершается праздник труда и творчества, каждый миг создается солнечная пряжа, – и кто открыт миру, тот, всматриваясь внимательно вокруг себя в бесчисленные жизни, в несчетные сочетания линий и красок, всегда будет иметь в своем распоряжения солнечные нити и сумеет соткать золотые и серебряные ковры.

Поэт – облако. Но да вспомнит, кто хочет это понять, как создается облако, сколько малых капель сочетаются в долгой работе своим воздушным дыханием, прежде чем мы увидим белое руно, которое посереет, и потемнеет, и отяжелеет, и раскинется чудовищем, чтоб затем заиграла алая молния и в музыке грома возникла серебряная пляска дождя.

Поэт – цветок. Но сколько подземных минут знают корни растения, прежде чем оно расцветет необманчивой алою чашей и голубой звездой и белым бокалом лилии. Лишь в таинстве молчания и долгой ощупи, лишь в глубинах почерпает растение силу сиять победным приветом вышине.

И если ветер есть воплощение стремленья, он долго скопляет свои легкие дыханья, чтоб возникнуть бурей. И если море есть голос вечности и самая освободительная стихия, это – оттого, что оно знает величайшие препятствия для своего движения, и вот вечно движутся потоки океана и преобразуют землю, а когда море трудится, кажется, что оно поет псалом или напевает колыбельную песенку.

Стих должен быть крепким. А для этого нужно скрутить себя. Уметь в весенний свой день сидеть над философской книгой, и английским словарем, и испанской грамматикой, когда так хочется кататься на лодке и, может быть, можно с кем-то целоваться. Уметь прочесть и 100, и 300, и 3000 книга, среди которых много-много скучных. Полюбить не только радость, но и боль. Молча лелеять в себе не только счастье, но и вонзающуюся в сердце тоску. И в годину несчастия своей родины не убегать от них, а вбирать их в себя. Чтоб они через тебя кричали и пели. И вопреки несчетным скопищам, питающимся суесловием и трусостью, молча пойти на жестокие поля войны, где новые смогут расцвести цветы именно в новой, молодой душе, которая, пройдя через горнило пытки самоотвержения и встретя новые невиданный сочетания звуков, красок, положений, лиц, создаст новые поэтические сущности и откроет новые поэтические формы.

Долго ждать, долго молчать, но, заговорив, иметь что сказать.

 
Птенец испытывает крылья,
Не отлетая от гнезда.
Из недр щедротных изобилья
Прорвется вспевная вода.
Но прежде долгий путь подземный
Пройдет во мраке взрывный ключ,
Пред тем как с миром бой безшлемный
Зачнет, дробя граниты круч.
И сплав руды, пред коей камень
Смягчит свой сплоченный объем,
Пройдет через упорный пламень,
Чтоб засветиться лезвием.
Не так ли ты, вещатель слова,
Что будет брошено в века?
В час вожделения святого
В тебе давнишняя тоска
Поет, свивая жгут цветка.
 
Горячий цветок

Горячий конь, горячащее вино, горячий цветок, облитый летним солнцем, когда лето еще сильно, но в листве деревьев тревожащее душу присутствие красных пятен среди изумруда, – вот образы, которые приходят мне в голову, когда я вижу этого не потерявшегося в бурях крепкого коренастого человека с добрыми умными глазами. – Эти образы еще настойчивее рисуются мысли, когда я читаю и перечитываю лучшую повесть Куприна «Суламифь».

Написать красивое стихотворение, звучное и красочное, написать занимательный рассказ, изящный очерк, захватывающую повесть, это не так трудно в наши дни, после всех великолепных достижений, сделанных русскими поэтами и прозаиками, имена которых составляют целое звездное небо. Но и при богатстве выработанных литературных форм есть темы и задачи, которые являются и для самых неподдельных талантов не только пробным камнем, но обычно и камнем преткновения. Написать нескучную идиллию – задача почти невыполнимая. Превратить упоительную идиллию в пронзительную трагедию – задача, доступная только виртуозу. Нарисовать совершенный мужеский лик, совершенную девушку-женщину, рассказать безупречную повесть двух сердец, магнетически скованных настоящею страстью, для этого нужно иметь не только особый дар, но и быть способным самому к настоящей страсти и целомудренно подслушать ее голос в своем сердце в единственную счастливую минуту, посланную судьбой.

Когда Куприн писал «Суламифь», в его горячем сердце пели звезды и цветы, и к воспринимающему его уму, зачаровавшемуся сказкой веков, рассказанной и нерассказанной, говоримой и вечно недосказанной, сходились тонкими цветистыми нитями, чтоб закрутиться в пышный узел, шепоты трав, голоса зверей, всклики человеческого вечного сердца и веянья таких влюбляющих благовоний, что, читая эту повесть, любишь, снова любишь, в первый раз любишь.

Багряница и виссон, шитый золотом; золотые цепи и венцы; цветы и светильники; множество мрамора; златокованные чаши и блюда; иссеченные в камне изображения львов и херувимов, – я взял наудачу лишь несколько слов 5-ой страницы повести, как берут пригоршню драгоценных камней, как берут пригоршню цветущих трав летнего луга, для того чтобы сразу украситься, для того чтобы в одну секунду ощутить радость мира и его многокрасочность.

В напряженном воздухе, и душистом, цветет страсть человеческого сердца, себя угадавшего и другое увидевшего в роковую единственность алмазной секунды. И если, воспринявший всю красоту творящего и неизбывно творческого мира, красивый и мудрый царь Соломон любил белолицых, черноглазых, красногубых хеттеянок, которые так же рано и прелестно расцветают и так же быстро вянут, как цветок нарцисса, – и если он любил желтокожих египтянок, неутомимых в любви и безумных в ревности, – и сладострастных вавилонянок, у которых все тело под одеждой было гладко как мрамор, – и молчаливых застенчивых моавитянок, у которых роскошные груди были прохладны в самые жаркие летние ночи, – и хрупких голубоглазых женщин с льняными волосами и нежным запахом кожи, которых привозили с севера, через Баальбек, и язык которых был непонятен для всех живущих в Палестине, – он, искавший единственной среди всей этой пламенной множественности, как мог он, много-чувствовавший и многозоркий, не увидать наконец самоцвет, горящий ярче всех рубинов и сапфиров, ту чуть-подросшую юную девушку, ту пастушку стад бессмертных, которой пропета в веках «Песнь песней», со стихом недопетым, загадкой оставшимся, допетая и разгаданная в повести Куприна.

В «Песни песней», в этом ярком узоре, остались волнующие душу прорывы, пробелы дымки, в которых мысли чудятся, как замгленные призраки. Какие они? Что они делают? Что там было? Художник заглянул в колодец своей влюбленной души и увидел там отраженье звезды, которая плыла по высокой, глубокой лазури и повела его домысл, и он увидал тайну, и забросал прорывы узора великолепными цветами. Целомудренно, но с тонкою страстностью, художник явил, как любила в любви полюбленная любимица. Да.

 
Она отдалась без упрека,
Она целовала без слов…
 

Но и все нежнейшие слова она сумела сказать в краткий праздник истинной любовности.

Склонившись к самому ее уху, царь шепчет ей что-то, царь нежно извиняется, и Суламифь краснеет от его слов и закрывает глаза. Потом с невыразимо прелестной улыбкой смущения она говорит: «Братья мои поставили меня стеречь виноградник… а своего виноградника я не уберегла».

 
Чащами леса зелеными
Ходит, кто счастья ждет.
Здесь между белыми склонами
Черный узывчивый грот.
Счастия с жадностью чающий
Входит в притихнувший сад.
Здесь забродил опьяняющий,
Ягода снов, виноград.
Розами дышит румяными
Счастья желающий рот.
Здесь содроганьями пьяными
Встречный готовится мед.
Жемчуга много нагружено
Грузною силой волны.
Здесь роковая жемчужина,
К ней дотянуться должны.
 

Куприн опустил руку в море, и дотянулась угадчивая рука до единственной жемчужины. Раньше, читая высокую «Песнь песней», я только в душе своей предощущал эту жемчужину. Куприн дал мне радость увидать явственно несказанно прекрасный лик, и я уже не забуду его никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю