355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Бальмонт » Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки » Текст книги (страница 35)
Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:17

Текст книги "Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки"


Автор книги: Константин Бальмонт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)

 
Вот это женская форма,
С головы до ног от нее ореол исходит божественный,
Она привлекает к себе притяжением неумолимым, неотрицаемым,
Я привлечен дыханьем ее так, как будто бы я не больше чем беспомощный пар, все кругом отпадает, кроме меня и этого.
Книги, искусство, религия, время, зримая плотность земли и то, чего ждал от небес, и чего ужасался в аду, все растаяло,
Безумные нити растут из этого, ростки пробиваются неудержимо, неудержимый ответ,
Волосы, грудь, бедра, ноги, изгиб их, небрежно упавшие руки разъятые, и мои разомкнулись,
Отлив, приливом ужаленный, и прилив, отливом ужаленный, любовная плоть восстающая, крепнущая и полная сладостной боли,
Безграничные светлые брызги любви горячей, безмерной, дрожащая влага густая любви, белоцветный пленительный сок,
Новобрачная ночь любви, верно и нежно входящая в зарю распростертую,
Волнообразно входящая в день, хотящий и отдающийся, Потерявшаяся в этом нежном разрыве объявшего сладко-телесного дня.
Это узел, а после ребенок рождается женщиной, человек порожден есть от женщины,
Омовенье рожденья, слиянье большого и малого, и новый опять исход.
Не стыдитесь, о, женщины, исключительность вашего права – что вы обнимаете все остальное в себе, результаты всего остального,
Вы ворота тела, и вы же врата души.
Если я вижу душу мою отраженной в Природе,
Если сквозь дымку я вижу Кого-то в невыразимом здоровьи, законченности, красоте,
Вижу склоненную голову, руки крест на крест, Женщину вижу я. –
Мужчина не меньше душа, и не больше, он также на месте своем,
Он также есть все качества, он сила и действие,
Яркая вспышка вселенной, что ведома, в нем,
Презренье подходит к нему, хотенья и вызов идут к нему очень,
Самые дикие страсти, страсти без удержу, благословенье в предельности, скорбь до предельности, очень ему к лицу, и к лицу ему гордость,
Гордость мужчины с полным размахом успокоительна и превосходна есть для души,
Знанье идет к нему, он его любит всегда, он каждую вещь по воле своей испытует,
Что б ни пришлось обозреть, и какое б то ни было море с парусами какими б то ни было, он свои измерения лотом наконец завершает лишь здесь,
(Где как не здесь завершит он свои измеренья?). –
Тело мужчины священно и тело женщины священно,
Кто б это ни был, неважно, оно есть священно – разве ничтожней всего оно в артели рабочих?
Пусть это будет тело одного из них, с загрубелым лицом, эмигрантов, сейчас лишь причаливших к пристани,
Каждому место его, или место ее, в процессии.
Все есть процессия,
Вселенная есть процессия с совершенным размерным движеньем.
 

Кто умел так говорить о теле, должен был найти для выражения страсти особые слова, каких не встретишь у другого. И на самом деле, если взять любовные стихи других поэтов, поймешь, что это – любовные стихи. Если взять строки страсти у тех поэтов, которые все свое творчество основали на страсти, поэтов нежных, утонченных, по праву наименованных сладкопевцами, мы найдем у них много пленительных шопотов, звуков напевных, и вскриков, и чар усыпляющих, сладко влюбляющих, слов поцелуйных. Но только стихийный буйный Уитман, чуждый комнатного воздуха, спел такой гимн страсти, который, думается мне, является единственным среди всех других.

«Один час безумья и радости» – сплошная страсть, сплошная нежность, сплошной вскрик вольной души, влюбившейся в тело, полюбившей его, души, обвенчавшейся с телом на свадебном празднестве яркой внезапности. Тут не лепеты наши, не двери и лестницы, не закрытые окна и погасшие свечи, а разрыв скалы от касания молнии, и радость мгновенно взметнувшейся влаги дремавших в сокрытом ключей.

 
Один час безумья и радости!
О, исступленный! Не умеряй меня!
(Что это так освобождает меня в этих бурях?
Что означают вскрики мои среди молний и бешеных ветров?).
О, испить мистических бредов глубже, чем кто бы то ни было!
О, дикие и нежные боли! (Я их вам завещаю, дети мои,
Я их вам возвещаю, не без причины, о, жених и невеста!).
О, отдаться тебе, кто бы ты ни была, и взять тебя, отдающуюся, вопреки всему миру!
Возвратиться в Рай! О, стыдливая, женственная!
Привлечь тебя близко к себе, и впервые прижать к тебе губы мужчины, который решителен!
О, смущение, трижды завязанный узел, глубокий и темный пруд,
Весь свободный и светом залитый!
О, умчаться туда, где наконец достаточно места, достаточно воздуха!
Быть вольным от прежних цепей и условностей, я от моих и ты от твоих!
Найти неожиданно лучшее, что есть в Природе, и им наслаждаться небрежно!
Почувствовать рот свой свободным, который был замкнут,
Почувствовать ясно, что нынче, или когда бы то ни было, я доволен собой, я доволен!
О, что-то, чего не знал! что-то во сне заколдованном!
Ускользнуть совершенно от всяких зацепок чужих, от якорей, трюмов!
Вольно нестись! вольно любить! броситься прямо в опасность без удержу!
Заигрывать с гибелью, звать ее, ну-ка поди сюда!
Восходить, возлетать к небесам любви, мне назначенной!
Подниматься туда своей опьяненной душой! Погибнуть, раз это должно!
Весь остаток жизни наполнить часом, часом одним полноты и свободы!
Коротким часом одним безумья и радости!
 

Уолт Уитман – освобожденный и свободный. Он вестник освобождения для всех, кто к нему прикоснется, как всех освобождает вид Моря, водопада, или великих рек, шум ветра, гул грозы, разлитие красок рассвета по небу, и тайна углубления многозвездной лазури, по которой стелются покровы Ночи. Уолт Уитман – размах. Он – птица в воздухе. Он – как тот морской орел, который зовется фрегатом, остро зрение у этой птицы, и питается она летучими рыбами, и вся как бы состоит из стали; она – как серп, как коса, крылья у нее – как воздушные ятаганы, когда она парит в воздухе; играя металлически-морским отливом перьев, она вся – боевое стремленье. Так она и зовется по-английски: Man-of-War-Bird, Птица-боец. В один из морских часов своих, Уитман спел этой птице гимн, в котором мы чувствуем крылья, ощущаем Море и Воздух, в их слитной безбрежности.

Птица-боец
(Фрегат)
 
Ты, спавший на буре всю ночь,
Проснувшийся весь обновленный на своих непомерных крылах,
(Гроза разразилась? Ты выше поднялся, над дикой,
На туче покоился, туча качала тебя, рабыня баюкала),
Ты синяя точка теперь, далеко, далеко на небе,
Плывешь,
Меж тем как на палубе здесь я слежу за тобой, выплывая на светлую полосу,
(Сам – точка, лишь атом в пловучей пустыне миров).
Далеко, далеко на море,
После ночи с свирепым приливом, усеявшим берег обломками,
С новым днем, как сегодня, счастливым и ясным,
С зарей возрастающе-розовой,
С ослепительным солнцем, в просторе лазурного чистого воздуха,
Ты тоже являешься вновь.
Ты, рожденный соперничать с вихрем, (ты, ветер, все ветры),
Ты, готовый схватиться с простором небес, с ураганом, с землею и с морем,
Ты, воздушный корабль, паруса никогда не роняющий,
Дни, ночи, недели, без устали, прямо, вперед, чрез пространства, чрез царства, ты кружишься, мчишься,
Ты в сумерках был в Синегале, ты утром в Америке,
Ты играешь меж вспыхнувших молний, и в тучах громовых,
В них, в эти забавы ты душу мою захвати, –
О, что б это был за восторг! твой восторг!
 

Тяжелым камнем падает птица вниз, на добычу. Тяжелым камнем падает мысль поэта, который воистину обладает крыльями и смотрит не в маленький замкнутый угол ограниченной мечтательности, а глядит на Мир и Жизнь во всей их объемности.

После воздушных ликующих строк Жизнь подарит глядящему на нее иные строки. Поэт, упиваясь отдельностью, вольностью, только что реял в провалах воздушных пространств. Но вот перед ним странное что-то, что он зовет – Городской мертвый дом.

 
У ворот городского мертвого дома,
Когда праздно я шел, уходя дорогой своею от криков,
Я с любопытством замедлил шаги, ибо вот, отверженный призрак, тело несут проститутки умершей,
Тело ее никто не зовет, они положили его на сырой, на кирпичный пол,
Тело ее, божественной женщины, я вижу тело ее, я лишь один на него смотрю,
Ни эта холодная тишь, ни вода, что каплет из крана, ни мертвенный запах ответа во мне не находят,
Лишь дом этот – дивный дом – этот тонкий красивый дом погибший,
Этот бессмертный дом, больше чем все ряды зданий, когда либо выстроенных,
Красивый страшный обломок жилище души – сам душа,
Никем не воззванный дом, избегаемый всеми – прими дыханье одно от моих содрогнувшихся губ,
Возьми слезу одинокую, меж тем как я ухожу, как мысль о тебе,
Мертвый дом любви – дом греха и безумья, разбитый, разрушенный,
Дом жизни, недавно еще полный смеха и говора – но бедный о, бедный дом, и тогда уже мертвый,
Месяцы, годы исполненный откликов, убранный дом – но мертвый, но мертвый, мертвый.
 

Мысль Уитмана, в живом живая, среди болей чужих горящая болью своей и чужой, не случайна останавливается на чудовищных следствиях наших общих уродливостей. Она слышит и видит все.

 
Я сижу и гляжу на все скорби мира, на весь его гнет и стыд,
Я слышу рыданья, припадок рыданий юношей, полных раскаянья, после дел уже сделанных,
Я вижу убогую жизнь старухи, гонимой своими детьми, умирающей, полной отчаянья, скорбной, худой,
Я вижу, как муж обращается дурно с женой, я вижу, как соблазнитель вовлекает в обман юных женщин,
Я вижу, как ревность и жжет и грызет, как любовь без ответа старается спрятаться, я вижу все это здесь на земле,
Я вижу все то, что свершают сраженье, чума, тиранния, узников вижу и мучеников,
Я вижу голод на море, смотрю, как матросы жребий бросают, кто будет убит, чтобы жизни других сохранить,
Я вижу, как наглые люди заносчиво унижают рабочих, теснят бедняков, и негров, и всех угнетенных;
Все это – всю эту низость и пытку, которой конца нет, я все это взором объемлю,
Вижу, слышу, молчу.
 

В этих поэтических перечислениях перед нами два разряда бичей, которые хлещут и хлещут нас. Одни носят как бы вечный характер, во всяком случае характер всеисторический. Не будем пока говорить о них, хотя и о них, как об устранимых, говорить в своей поэтической теодицее Уитман. Бичи другие, легко устранимые, временные, чисто-условные, хлещут нас также больно, уродуют, мстят, забивают нас насмерть. Эти бичи – неправосудности нашей жизни, в основных ее устроениях. Мы живем в злом доме, фундамент его – на трупах, на полутрупах, на живых мучимых. Нужно разрушить злой дом и построить другой. Мы – люди, мы – строители, неужели не властны мы выстроить все, что подскажет нам чувство, и нарисует мысль!

Путь строенья – борьба. Борьба отъединенного с собой, и бой отъединенного с слитной громадой соединенных чудовищ, которые живут неправосудностями.

Путь строительства – путь, усеянный красными цветами. Уитман это знает. Но он себя хочет отдать, лишь бы этот путь существовал. «Капайте, капли», говорит он.

 
Капайте, капли! оставляйте вены мои голубые!
О, капли меня! медленные капли, сочитесь!
Чистосердечно от меня отпадая, капайте, капли кровавые,
Из ран, нанесенных, чтоб волю вам дать, на волю из плена вас выпустить,
Из лица моего, изо лба моего, и губ,
Из груди моей, изнутри, где я был сокрыт, вытесняйтесь, красные капли, исповедальные капли,
Запятнайте страницу каждую, запятнайте каждую песню, которую я пою, кровавые капли,
Дайте узнать им ваш алый жар, дайте блистать им,
Насытьте их вами, совсем пристыженными, мокрыми,
Сияйте над всем, что я написал или что еще напишу, кровавые капли,
В вашем свете да будет все видно, капли румяно-красны.
Да будет все видно, и да будет все пересоздано. Все заново.
 

Путь пересоздания Уитман видит в торжестве Демократии. Но он понимает это слово не в том жалком ограниченном партийном смысле, как понимают и применяют это слово теперь. Не политически-экономическая формула для него это, а религиозно-философская система, в которую политически-экономические вопросы входят лишь как часть, я сказал бы – как внешняя часть.

Уитман утверждает, что основные элементы достойной жизни и национального величия – сильный характер, независимая личность, искренняя религиозность – не церковная, конечно, религиозность разумеется здесь, а благоговейное восприятие всех ощущений бытия, гармонизирование наших диссонансов, вольное слитие отдельных звуков и мелодий в одну всемирную Симфонию.

Уитман убежденно говорит, что демократическая идея, надлежащим образом ухваченная, и систематически приложенная к поведению, вполне достаточна, чтобы перестроить общество на здоровом основании, и дать современным народам ту идеальность, которой им не хватает, и без которой жизнь некрасива. Из давящей земли исторгнуть на волю расцветающий стебель. «Из всего этого», говорит Уитман, «из всех этих жалких условий, выйти, вдохнуть в них возрождающее дыхание здоровой и героической жизни, я разумею вновь найденную литературу, не простое копированье и отраженье существующих поверхностей, или сводническое подслуживанье к тому, что называется вкусом – не только забавлять, проводить время, прославлять красивое, утонченное, прошлое, или являть техническую, ритмическую, грамматическую ловкость – но литературу, являющуюся основой жизни, религиозную, согласующуюся со знанием, с полномочной властью управляющую стихиями и силами, научающую и воспитывающую людей, и – быть может, самый ценный из результатов ее – свершить освобождение женщины, из этих невероятных заточений и пут глупости, модничанья, и всякого рода малокровного худосочия – и таким образом обеспечить сильную и нежную женскую расу – вот что нужно».

Осуждая всю прошлую Европейскую литературу, Уитман говорит: «Великие поэты – включая Шекспира – отравны для идеи гордости и достоинства простого народа, жизненной крови Демократии. Образцы нашей литературы, как мы их получаем из других стран, из-за моря, имели свое рождение при дворах, они грелись и выросли на солнечном свете в замке: все отзываются милостями принцев».

Пересоздать Религию, Литературу, Воспитание, всю Жизнь – на основах Демократии. Чтобы она цветком, плодом, сияньем, светом вошла в человеческие нравы. «Литература не знает о безмерном богатстве скрытой силы и способностей народа, об обширных его художественных контрастах светов и теней». Гордый замысел Уитмана: из Нового, основанного на Демократии, как на всеобъемлющем, всезахватывающем принципе, создать равноценность историческому Прошлому, великому при всех своих ужасах и неправосудностях, великому, прекрасному, но изжитому безвозвратно. И прекрасному как Прошлое, как картина отошедшего, но отвратному, когда Прошлое, изжитое, хочет быть Настоящим, и цепляется уродливо за живое и молодое, как жадный Вампир, вставший из могилы, не надлежащим образом закопанной.

Чтобы Прошлое стало совсем Минувшим, а Новое расцветающим и цветущим, нужна борьба, и во имя этой борьбы Уитман обращается с заветом к Поэту, к каждому человеку, который захотел бы быть красивым, быть во всем своем – Поэтом: – «Вот что ты должен делать: Люби землю и солнце и животных, презирай богатство, давай свою скудную лепту каждому, кто тебя попросит, поддерживай неразумного, заступись за слабого, посвящай, что заработаешь и свою работу, другим, ненавидь угнетателей, не вступай в препирательства о Боге, имей терпенье с людьми и снисходительность, не склоняйся ни перед чем известным или неизвестным, или перед каким либо человеком или соединением численным людей – веди себя свободно с сильными людьми, неполучившими воспитания, и с молодежью, и с матерями семей – пересмотри умом все, что тебе говорили в школе или в церкви или в какой-нибудь книге, и отвергни все, что оскорбляет твою собственную душу; и твоя собственная плоть будет великой поэмой, и будет иметь роскошнейшую красноречивую гибкость, не только в словах, но и в безгласных линиях губ и лица, и между ресницами глаз твоих, и в каждом движеньи и суставе твоего тела. Поэт не будет терять свое время в бесплодности. Он узнает, что почва уже разработана, почва возделана: другие могут не знать этого, он узнает. Он прямо подойдет к мирозданию».

Во имя борьбы за Новое, Уитман поднимает бранное знамя, и поет боевую песню, «не только для этого дня, но на тысячу лет поет эту песню». В утренний час он слышит говор-перекличку Поэта, Знамени, Ребенка и Отца. Он заносит для нас на пергаменте «Песнь рассветного Знамени».

Песнь рассветного Знамени

Поэт

 
О, новая песнь, свободная песнь,
Ты бьешься, ты бьешься, ты бьешься, ты бьешься,
Зовы тебя порождают, и четкий напев голосов,
Голос ветра и зов барабана,
Голос знамени, голос ребенка, и голос моря, и голос отца,
Низко здесь на земле, и высоко там в воздухе,
На земле, где стоят отец и ребенок,
И в воздухе вышнем, куда глаза устремляются,
Где бьется рассветное знамя.
 
 
Слова! что вы, мертвые книжности!
Нет больше слов, ибо глядите и слушайте,
Песня моя здесь звучит на открытом воздухе,
Я должен петь вместе с знаменем, с бранным стягом.
Скручу я струну, и вкручу в нее
Желанье мужчины, желанье ребенка, я вкручу их в нее,
Жизнью струну я наполню,
Я вмещу в нее яркий конец штыка,
Я вкручу в нее пули и свисты картечи,
(Как тот, кто несет угрозу и символ далеко в грядущее,
С голосом трубным крича:
Пробудитесь, восстаньте, Пробудитесь, восстаньте!).
Я стих изолью с потоками крови, полный волненья и радости,
Стих текучий, иди же скорее, соперничай
Со знаменем, знаменем бранным.
 

Знамя

 
Сюда, ко мне, певец, певец,
Сюда, ко мне, душа, душа,
Сюда, ко мне, ребенок малый,
Мы будем в облаках носиться,
С ветрами будем мы играть,
С ветрами будем мы кружиться,
С безмерным светом веселиться.
 

Ребенок

 
Отец, скажи, что там в небе манит меня длинным пальцем,
И что это мне в то же время говорит, говорит?
 

Отец

 
Ничего, дитя, ты не видишь в небе,
Посмотри, там в домах, сколько ярких вещей,
Открываются лавки меняльные,
Посмотри, приготовилось сколько повозок,
Чтоб ползти среди улиц с товарами;
Сколько ценности в них, и труда сколько вложено,
Как желает их вся земля.
 

Поэт

 
Свежим и розово-красным солнце восходит все выше,
Море в дали голубой плывет и бежит и плывет,
Ветер над лоном морским веет, стремится к земле,
Ветер сильный идет с запада, с юго-запада,
Пеной молочной-белой играет над гранью вод.
 
 
Но я-то не море и не красное солнце,
Я не ветер с ребяческим смехом его,
Я не ветер, который и хлещет и бьет,
Но я тот, кто, незримый, приходит, поет,
Прихожу, и пою, и пою, и пою,
Я тот, кто лепечет в ручьях и дождях,
Я птицам известен в полях и в лесах.
Они мне щебечут и утром и вечером.
Я тот, кто известен прибрежным пескам,
И знают шипящие волны меня,
И знамя, и бранное знамя,
Что мечется, бьется вверху.
 

Ребенок

 
Отец, да оно живое,
Как там много людей, там дети,
Вот, мне кажется, вижу – оно
Говорит с своими детьми,
Я слышу, оно говорит и со мной.
Как это волшебно!
О, оно расширяется – быстро растет –
Отец, Оно покрывает все небо.
 

Отец

 
Перестань, перестань, глупый мальчик,
То, что ты говоришь, печалит меня,
И мне очень не нравится;
Смотри с другими, опять говорю,
Смотри не вверх, на знамена,
Взгляни, мостовая какая внизу,
И заметь, как прочны дома.
 

Знамя

 
Говори с ребенком, певец,
Говори всем детям на юг и на север,
Все забудь, укажи этот день,
Я вьюсь, развеваюсь по ветру.
 

Поэт

 
Я вижу не эти лишь полосы знамени,
Я слышу раскатные топоты армий,
И слышу я оклик, зовет часовой,
Я слышу ликующий вопль миллионов,
Я слышу Свободу в воззваньях людей.
Гремят барабаны, безумствуют трубы,
Я сам между ними – восстал, и лечу,
Я вольная птица лесов и утесов,
Я вольная птица морей,
С высот я взираю, на крыльях, на крыльях,
И мне ли пленительный мир отвергать,
Я вижу бесчисленность пашен, амбары,
Я вижу работы, я вижу рабочих,
Я вижу несчетность телег и телег,
Я вижу, я слышу, летят паровозы,
Я вижу огромные мощные склады,
Я вижу на Западе груды зерна,
Над ним задержавшись, я рею,
Я вижу на Севере лес строевой,
И вновь я на Юге, и всюду работа;
Окинувши целое зорким оглядом,
Я вижу, как ценны сбиранья и жатвы,
Я вижу, что значит Единство великих,
Надменных, в единое слитых, владений,
(А сколько их будет еще!),
Я крепости вижу над гулом портовым,
Приходят, уходят, плывут корабли,
И все же, и все же, над всем этим миром
Подъемлю я малое длинное знамя,
Возникшее в виде меча.
Проворно летит оно, мечется, бьется,
Войну указуя и вызов,
Мой стяг уже поднят над глыбами зданий,
Грозит лезвием это звездное знамя,
Прочь мир от земли и воды!
 

Знамя

 
Все громче и громче, сильнее, смелее,
Все дальше и дальше, певец,
Пронзи своим голосом воздух,
Не мир и богатства показывай детям,
Довольно об этом, мы ужасом будем,
Теперь уж мы ужас, теперь мы резня.
Что значит обширность надменных владений?
Их пять, или десять, их сколько, их сколько?
И сколько там складов и лавок меняльных?
Все, все это наше, все земли, все воды,
И море, и реки, и нивы, и долы,
Для нас паруса кораблей,
Для нас эта ширь многотысячноверстая,
Для нас города с многолюдным их грохотом,
Для нас миллионы людей, –
О, бард, ты и в жизни и в смерти – верховный,
Смотри, мы высоко, мы бранное знамя,
Так пой же, не только для этого дня,
На тысячу лет спой теперь эту песню,
Для малой, для детской души.
 

Ребенок

 
О! отец, я домов не люблю,
Никогда их любить я не буду,
И монеты не нравятся мне,
Но хотел бы подняться я вверх,
Отец, мой отец, это знамя люблю я,
Я хотел бы, и должен стать знаменем.
 

Отец

 
Мальчик родной, ты тревогой меня исполняешь!
Этим знаменем быть слишком было бы страшно,
Мало ты знаешь о том, что такое сегодняшний день,
И что после сегодня, всегда, навсегда,
Здесь выгоды нет никакой,
А опасность на каждом шагу,
Выйти во фронт и стоять перед битвами –
И какими еще! –
Что у тебя с ними общего?
Со страстями неистовых, с этой резней, с преждевременной смертью?
 

Знамя

 
Так вот, я пою эту смерть и неистовых,
Все сюда, да, всего я хочу,
Я, бранное знамя, подобное видом мечу,
Новый восторг, исступленный,
И стремленья детей, этот лепет их,
Со звуками мирной земли я солью,
И с влажными всплесками моря,
Корабли, что на море сражаются в дыме,
И льдяность холодного дальнего Севера,
С шелестеньями кедров и сосен,
И дробь барабанов, и топот идущих солдат,
И Юг, с его солнцем горячим,
И белые гребни заливной волны
Берегов Востока и Запада,
И все что замкнуто меж ними,
Водопады и реки бегущие,
И горы, и поле, и поле, и лес,
О, весь материк в его целости,
Без забвенья малейшего атома,
Все сюда, что поет, говорит, вопрошает,
Все сюда, мы вберем и сольем это все,
Мы хотим, мы возьмем, мы берем, мы поглотим,
Довольно улыбчивых губ
И музыки слов поцелуйных,
Из ночи восставши для дела благого,
Теперь уж не вкрадчивым голосом мы говорим,
А как вороны каркаем в ветре!
 

Поэт

 
Крепнет все тело мое,
Жилы мои расширяются,
Все ясно теперь для меня.
Знамя, как ширишься ты, приближаясь из ночи,
Я тебя воспеваю надменно,
Я тебя возглашаю решительно,
Я прорвался, и нет больше пут,
Слишком долго я глух был и слеп,
Мой глаз и мой слух утончились,
Ребенок их мне возвратил,
Я слышу, о, бранное знамя,
Твой насмешливый зов с высоты,
Безумный! безумный! О, знамя,
Но я же тебя пою.
О, да, ты не тишь домов,
Ты не пышность и тяжесть богатства,
Возьми здесь любой из домов,
Коли хочешь, любой здесь разрушь,
Ты их разрушать не хотело,
Но разве им можно стоять,
Хоть час, если ты не над ними?
О, знамя, не ценность ты вещи,
Тебя не купишь на деньги,
Но что мне все внешности жизни,
Что пристани мне с кораблями,
Вагоны, машины, машины,
Тебя лишь отсюда я вижу,
Из ночи, но с гроздьями звезд,
Ты света и тьмы разделитель,
Ты воздух вверху разрезаешь,
Ты солнечным блеском согрето,
Ты меряешь пропасть небес,
В то время как дельные с делом,
Толкуют про дело, про дело,
Ребенку ты вдруг полюбилось,
Ребенок увидел тебя,
О, ты, верховодное знамя,
О, стяг боевой и змеиный,
В выси, недоступной змеею,
Ты вьешься и ты шелестишь,
Ты образ, ты только идея,
Но кровь будет здесь проливаться,
И яростно будут сражаться,
И как ты возлюблено мной.
Над всеми, и всех призывая,
И всеми державно владея,
Ты вьешься, рассветное знамя,
Являя нам звездный свой лик,
И всех я и все оставляю,
И вижу лишь бранное знамя,
И знамя одно воспеваю,
Которое в ветре шумит!
 

Там где у обычного стихотворца получается лишь политическое стихотворение, имеющее определенно-данный, однодневный, одноместный смысл, у поэта, знающего, что значит быть «на крыльях, на крыльях», возникает гимн, совмещающий в себе временное с вечным, художественную красоту с чисто-человеческим призывом, проникновенную узывчивость живого голоса, убедительность мгновенья, и священный характер столетий. В «Песни рассветного Знамени» мы чувствуем, знакомую нам с детства, балладность Erlkonig'a, музыкальность сказочности, вспоминаем наш собственный лепет, когда, в детстве, впервые нас коснулось широкое веяние мировой жизни, ребенку более понятное, чем взрослому, если взрослый чужд поэзии героизма, живой философии вечно-стремительного, вечно-боевого бытия. Мы чувствуем всю драматичность повторного, в исторических зрелищах неизбежного, столкновения между отцами и детьми, между естественным самосохранительным упором, который хочет быть на месте, хотя бы место перестало уже быть очагом покоя, а стало местом неправды и духовной заразы, и между полуслепым и веще-зрячим молодым разбегом, которому хочется сделать свой прыжок, и который, если разбежится достаточно, явно покажет, что пропасти можно пересечь – не перекидывая моста. Быстро, сразу, победительно.

Пропевший «Песнь рассветного Знамени» – это военный трубач, для многих битв и многих войск. Трубач, от которого сердцу становится радостно, и легче становится идти сомкнутым строем.

Принц Сэхисмундо, герой драмы «Жизнь есть сон», в котором Кальдерон воплотил тип человека как человека, впервые, после тюремной тоски, ощутивши возможность исполнять все свои прихоти, не хочет ни забав ни развлечений, и говорит –

 
Лишь грому музыки военной
Мой дух всегда внимать готов.
 

Подобно этому Уолт Уитман, наделенный дарами от творческих фей так щедро, что мог бы всю жизнь забавляться игрушками красок, страстей, и нарядностей, не хочет покоя, не хочет упоительности. Он берет трубу, и возвещает бой.

Расставаясь с ним, унесем в душе его боевой возглас.

Еще один боевой возглас. Вскрик поэта борьбы.

Громче ударь барабан
 
Громче ударь, барабан! – Трубы, трубите, трубите!
В окна и в двери ворвитесь – с неумолимою силой,
В храм во время обедни, пусть все уйдут из церкви,
В школу, где учится юноша, силою звуков ворвитесь,
Жениху не давайте покоя – не время теперь быть с невестой,
Возмутите мирного пахаря, который пашет и жнет,
Гремите сильней, барабаны – громче, сильнее ударьте,
Резкие трубы, трубите – звучи нам, призывный рог!
 
 
Громче ударь, барабан! – Трубы, трубите, трубите!
Над суетой городов – над уличным шумом и грохотом.
Постели готовы для спящих, чтоб спать эту ночь в домах?
Не надо, не нужно, чтоб спящие спали в постелях своих.
Торговцы торгуют? – Не надо! – Не нужно теперь торгашей.
Оратор еще не умолк? Певец будет петь пожалуй?
В суде адвокат защищает дело свое пред судьей?
Скорей же, скорей, барабаны – рассыпьтесь гремящею дробью,
Пронзительно, трубы, трубите, – звучи нам, призывный рог!
 
 
Громче ударь, барабан! – Трубы, трубите, трубите!
Переговоров не надо – разубеждения прочь,
О боязливом не думать – о слезах и моленьях не думать,
О старике, умоляющем юношу, помыслы прочь,
Голос ребенка да смолкнет, зов материнский да смолкнет,
Ждущие похорон трупы, пусть даже вздрогнут они,
Страшную весть возвестите, боем своим, барабаны,
С воплем трубите нам, трубы – звучи нам, призывный рог!
 

Так умел говорить поэт, у которого были седые волосы в молодости и молодые глаза в старости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю