Текст книги "Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки"
Автор книги: Константин Бальмонт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Поэзия Борьбы
(Идеализованная Демократия)
Человека пою Наших Дней.
Уитман
Мы живем в смутное разорванное время – разорванное как туча, которая протянулась от конца до конца Неба, и выбрасывает из себя молнии. Гроза – преобразительница. Все предметы изменены тогда в своих очертаньях и красках. То, что казалось малым, странно выступает и беспокоит глаз. То, что казалось и было огромным, скрылось затянутое темным саваном, а, быть может, и вовсе сожженное пламенем. Краски – другие. Вместо спокойной и тихой лазури, серые, темные, медные, рдяные, алые, красные сказки цветов. Лица темнее – и мгновенно ярче. Лица другие в грозу. Звуки доходят до своей полярности. Громкие голоса превращаются в шепоты, призрачные шопоты меркнут, тонут в Молчании. А из Безмолвия, в котором не было намека на звук, обрушиваются бешеные громы. И слева, вон там, на обширной равнине, уж засветились живые поляны, под Солнцем, под разорвавшимися ожерельями дождя. А справа, где мрачной громадой чернел, враждебный быстрому стремленью, старый бор, зажглись исполинские факелы, смертный праздник упорных стволов, до которых коснулся поцелуй молнии.
Из Жизни – Смерть, из Смерти – Жизнь. И вращается мировое колесо, меняя понятие о верхе и низе, и раздробляя отжившее старое во имя вперед устремленного нового, чтоб снова свежей сделалась Земля, и чтоб могильное «Стук-стук» костлявой руки Привиденья превратилось в веселый зов Молодости, громко стукнувшей о дверь – и вот отворяющей дверь, на волю, на Солнце, на воздух.
Один поэт воскликнул: «Six years, six little years, six drops of Time» («Шесть лет, шесть малых лет, шесть капель Времени»). И правда, шесть лет – такая малость. Но менее, чем в этот малый срок, о, лишь в месяцы, в недели, пред нами развивается циклическая драма перемен. Меняются государства, внешне и внутренне, до полной неузнаваемости; неразбиваемый металл понятий, казавшихся несокрушимыми, бросается в плавильник, и превращается в текучую влагу; война двух народов превращается в войну двух рас; мы превышаем размахи Эсхиловских драм, заглушаем топоты Гуннов; в несколько минут гибнут надежды миллионов, и корабли за кораблями идут уснуть на дно морей; хищные птицы, – народы-зрители, народы-соперники, – глядят со стороны – и точат когти, и готовят клювы, для новых битв и столкновений; а внутри государств иные встречные теченья торопливых весенних ручьев; звоны льдин, загрязненных и грязью и кровью, перед тем как им вовсе растаять; замолкают крикливые наглые, говорят бессловесные; орды сумасшедших играют в страшный маскарад, и думают застрелить, расстрелять мышленье, и хотят благородство – повесить на виселице. А Земля, как Земля, в этот миг замышляет свое, любит зрелища, и, взметнув из Везувия пепел и лаву, напугав детской красочной вспышкой мелкорослых и слишком пугливых людей, разразилась в космическом хохоте, чуть качнулась, перебросила шутку, и эхо отозвалось в Калифорнии, Великий океан зарадовался, возликовали и гении Огня, увидев, что строители двадцатых этажей, желая бороться с пламенем, стали играть в динамит. Но ни человек не испугает Человека, ни Земля не испугает Человека. Он будет жить, он будет строить – и, чтоб строить, он будет разрушать.
Недалеко, не так далеко от этой цветущей златоносной Калифорнии, где быстры, как феи, нарядные колибри, еще в прошлом столетии, десятки лет тому назад, возникли слова, вещие и обнимающие понятием современности то, чужое, минувшее, с нашим, теперешним, переживаемым, слова, написанные как будто бы для нас. Кто-то могучий, видящий и провидящий, самозабвенно восклицал.
Годы современности
Годы современности! годы несвершенного!
Ваш горизонт ростет, я вижу, что он расступается
Для более сильных, торжественных драм,
Я вижу не только Америку, не только народ Свободы, я вижу, другие народы готовятся,
Я вижу ужасные входы, уходы со сцены, сочетания новые,
солидарность рас, Я вижу грядущую эту силу, неудержимо вступающую на мировую сцену,
(Старые силы, старые войны, сыграли ль они свои роли? Действия, им надлежащие, кончены ли?),
Я вижу Свободу, во всеоружии, победную, гордо надменную,
С Законом с одной стороны и с Миром с другой,
Изумительна эта триада, все они вышли на бой против мысли о касте;
К каким историческим развязкам мы близимся с такой быстротой?
Я вижу людей в их маршах и в их контр-маршах, спешат и спешат миллионы,
Я вижу, что все рубежи и границы аристократий старинных разрушены,
Я вижу – межи Европейских владык все стерты,
Я вижу, что в этот день Народ начинает свои рубежи означать (все другие долой),
Доныне еще никогда столь острых вопросов не ставили,
Никогда еще не был простой человек, и дух его, более силен,
и более богоподобен, Чу, как он нудит, торопит, не оставляя массы в покое!
Шаг дерзновенный его на земле и на море повсюду,
Великого он океана коснулся и в нем создает поселенья,
Колонизует архипелаги,
Своим паровым кораблем, телеграфом своим электрическим,
Газетой, и массой военных орудий,
Конторами, нити свои разбросавшими в мире,
Меж всех географий он звенья кует, и связует все страны;
Что за шопоты это, о, страны, бегут перед вами, проходят под глубью морей?
Все народы беседу ведут? создается ли это у шара земного единое сердце?
Человечество хочет ли слиться в сплошное одно?
Ибо, видишь, тираны трепещут, короны тускнеют,
Упорствуя в духе своем,
Земля – лицом к лицу с новой эрой,
Пред всеобщею, быть может, войною божественной,
Не знает никто, что случится вот-вот, дни и ночи такими наполнены знаменьями;
Вещие годы! пространство, пока я иду и тщетно стараюсь его проницать,
Наполнено призраками,
Те вещи, что скоро свершатся, деянья еще не свершенные
Бросают вокруг меня тени свои.
Этот натиск, стремленье и пыл, в которые трудно поверить,
Лихорадочность снов исступленных, их странность, о, годы,
Сновидения ваши, о, годы, как они проникают в меня,
(Наяву ли я или во сне, я не знаю)!
Америка, вместе с Европой, завершенные, смутно темнеют,
Уходят за мной они в тень,
Несвершенное, столь исполинское, как никогда не бывало,
Идет и идет на меня!
Другие строки, сказанные тем же вещим, в далекие дни Франко-Прусской войны, и Коммуны, кажутся положительно написанными для нас, Русских, переживающих 1905–1906 годы.
Европе,
72-й и 73-й Годы Соединенных Штатов
Внезапно из ветхой и сонной берлоги, из душной берлоги рабов,
Как будто бы вспыхнула яркая молния, сама на себя удивляясь,
Ногой придавивши лохмотья и пепел, и стиснувши руки на горле владык.
О, надежда и вера!
О, боль завершения жизней всех тех,
Кто был изгнан за то, что любил свою родину!
О, сколько, порвавшихся в пытке, сердец!
Вернитесь назад в этот день и забейтесь для жизни свободной!
А вы, которым платят за услугу
Грязнить Народ, заметьте вы, лжецы.
Хотя несчетны были истязанья,
Убийства, и бесчестность воровства
В извилистых и самых низких формах,
Хотя из тех, кто беден, выжимали
Достаток весь, грызя его как черви,
Хоть обещанья с королевских уст
Нарушены, и тот, кто обещался,
Отметил подлым смехом свой обет,
И хоть во власти тех, кто был обижен,
Владыки были, все ж свои удары
На них еще не устремила месть,
И головы не срезаны у знати:
Народ презрел свирепости владык.
Но мягкость милосердия была
Как дрожжи для погибели горчайшей,
И струсившие деспоты вернулись,
С своей приходит каждый с полной свитой,
При нем – палач, святоша, вымогатель,
Солдат, законник, барин, и тюремщик,
И сикофант.
А сзади всех, ползет, глядите, призрак
Как бы туман, в покрове бесконечном,
Лоб, голова, и весь – в багряных складках,
Лица и глаз никто не видит,
Из всех одежд, из красных одеяний
Приподнятых рукой, лишь палец видно,
Изогнутый, кривой, во всем подобный
Змеиной голове.
Меж тем тела лежат в могилах свежих,
Кровавые тела погибших юных,
Веревка тяжко с виселицы пала,
Летают пули, принцы их послали,
Приспешники властей хохочут,
И это все должно явить свой плод.
Тела погибших юношей, тела
Замученных, повешенных, сердца
Пронзенные свинцом жестоко-серым,
Теперь как будто холодны, недвижны,
Но невозможно их убить.
Они вознесены святою смертью,
Они живут в других, таких же юных,
Внемлите, короли,
Они живут в других, опять готовых
На вызов вам.
Над каждым, кто убит был за свободу,
Над каждою подобною могилой
Ростет трава, которой имя – вольность,
И в свой черед посеет семена,
И ветры разнесут их для посевов,
Дожди, снега – кормильцы им.
Да, каждый дух, которого от тела
Освободит оружие тирана,
Здесь будет, от земли он не уйдет,
Он будет проходить по ней незримо,
Шептать, предупреждать, и торопить.
Свобода, пусть отчаются другие,
Я никогда в тебе не усомнюсь.
Дом заперт? и хозяина нет дома?
Пусть, все равно, готовы будьте, ждите,
Он будет скоро, вестники его
Приходят вдруг.
Кто он, этот провидец, так говорящий? Не один ли из тех, которые вскормлены бурей, и умеют говорить только гневные мятежные слова, полные однозвучного красноречия военных труб и барабана?
Нет, он всеобъемлющий.
Ему доступны были все тона. Слышал он рев Океана, слышал и журчанье ручейка. И, знавший раскаты военных орудий, он несколькими словами умел вводить душу в тишину, нежную, как легкий шелест кустов цветущей сирени, над которой начали виться, в хороводе, ночные бабочки. Сумерки он понимал.
Сумерки
Истомность усыпительных теней,
Чуть скрылось солнце, сильный свет рассеян,
(И я рассеюсь скоро, отойду),
Туман – нирвана – ночь – покой – забвенье.
Светлый, как дневной свет, любивший все четкое, что закончено в своих очертаниях, как закончены под Солнцем все краски и черты, этот поэт действия, бард пересоздания, преображался порою как бы в лунатика, который твердо идет по обрывным путям с закрытыми глазами. Он видит сквозь веки, он входит в пещеры ночных сновидений и сливается с душами спящих, читает в них, тайно вникает в закрытые таинства душ.
Я блуждаю всю ночь в сновиденья,
Я шагаю легко, я шагаю бесшумно и быстро,
Останавливаюсь, наклоняюсь с глазами раскрытыми,
Над глазами закрытыми спящих,
Я блуждаю, смущаюсь, теряюсь, себя забываю,
Не согласуюсь, противоречу,
Медлю, гляжу, наклоняюсь, на месте стою.
Как торжественно, тихо лежат они,
Как дышут спокойно они, дети в своих колыбелях.
Несчастные вижу черты людей пресыщенных,
Облики белые трупов, багровые лица пьяниц,
Болезненно-серые лица тех, что сами ласкают себя,
Тела на полях сраженья, с кровью глубоких ран,
Сумасшедшие в комнатах наглухо запертых,
Дурачки невинно-блаженные,
Новорожденные, эти из врат исходящие,
И умирающие, эти из врат исходящие,
Ночь проникает их, ночь их объемлет.
Брачная спит чета спокойно в своей постели,
Он положил ладонь на бедро супруги, она
Положила свою ладонь на бедро супруга,
Сестры нежно спят бок-о-бок в своей постели,
Мужчины нежно спят бок-о-бок в постелях своих,
И спит с ребенком своим мать, закутав его.
Слепые крепко спят, глухие спят и немые,
Спит узник спокойно в тюрьме, и спит блудный сын,
Убийца, что будет повешен завтра, как спит, как спит он,
И тот, кто убит, как он спит?
Спит женщина, любящая без взаимности,
Спит мужчина, любящий без взаимности,
И спит голова того, кто весь день строил планы, и деньги, деньги сколачивал,
И тот, кто характером бешен, и тот, кто предатель, спят, все спят.
Я стою в темноте, опустивши глаза, близь тех, кто страдает всего и всего беспокойней,
Я на несколько дюймов от них рукою своей провожу, успокаивая,
Я взором пронзаю тьму, существа иные являются, Земля от меня отступает в ночь,
Я вижу, что это было красиво, и я вижу, что то, что не земля, красиво.
Я иду от постели к постели, я сплю с другими спящими,
С каждым рядом по очереди,
Мне снятся во сне моем сны, все сны других уснувших,
И я становлюсь другими уснувшими, спящими.
Я пляска! – играйте вы там!
Я кружусь все скорей и скорее!
Я вечно-смеющийся – вот, новая светит луна, и сумерки,
Я вижу веселые игры, в прятки, куда ни взгляну я, повсюду проворные духи,
Вновь прятки и прятки опять глубоко в земле и в море,
И там, где не море, и где не земля.
Кто же он, этот поэт? Он – отвечатель. Еще минутку маленькой тайны. Есть вопрошающие, есть просто говорящие, не идущие дальше разговора, и есть – их немного – Отвечатели. Он единый из этих последних.
Теперь внимайте утренней песне моей, я возглашаю вам знамения Отвечателя,
Городам и фермам пою я, в то время как в утреннем свете они предо мной простираются.
Отвечателя ждут, все ему отдаются, его слово решающее, и окончательное,
Его принимают все, в нем существуют, купаясь как в свете, в нем себя замечают.
Человек есть властительный зов и вызов,
Прятаться тщетно.
У него ключ сердец, и ему отвечает ручка дверная.
Желанность его всемирна, поток красоты не больше желанен не больше всемирен, чем он.
Каждое существованье имеет свое наречие, каждая вещь имеет свое наречье и речь,
Он разрешает все языки в свой собственный и дает его людям.
Он идет в Капитолий совершенно спокойно,
Он бродит в Собрании, где заседают исполнители Воли Народной.
Потом мастеровые считают его мастеровым,
И солдаты предполагают, что он солдат, и матросы, что море ему известно,
И писатели принимают его за писателя, и художники за художника,
И земледельцы видят, что мог бы он с ними землю пахать и любить их,
Все равно какое бы ни было дело, он эту работу может исполнить или уже исполнил,
Все равно какой бы ни был народ, он мог бы найти в нем братьев своих и сестер,
Англичане считают его из Английского рода и племени,
Еврею Евреем он кажется, Русскому Русским, он привычный и близкий, ни от кого не далек,
На кого он ни взглянет в кофейне для странствующих, тот его тотчас признает своим,
Итальянец или Француз в нем уверены, Немец уверен, Испанец уверен, островитянин Кубанец уверен,
Инженер, или палубный с великих озер, или с Миссиссиппи, или с Гудсонова залива, или с Помэнока признают его своим.
Джентльмен чистой крови признает его чистокровность,
Хулиган, проститутка, разгневанный, нищий себя узнают в путях его, он странно их преображает,
Вот уже больше не низки они, они едва узнают себя, так они выросли. –
Время, всегда без перерыва, указует себя в частях,
Что всегда указует Поэта, это толпа приятных и дружных певцов, и слова их,
Слова певцов суть часы и минуты света и тьмы, но слова создателя поэм суть общий свет и всеобщая тьма,
Его глубокий взгляд внутрь обнимает все вещи и весь человеческий род.
Певцы не рождают, рождает только Поэт,
Певцы желанны, и их понимают, довольно часто они являются, но редок был день, было редко и место рожденья создателя поэм, Отвечателя,
(Не каждый век, и не каждые пять столетий содержали подобный день, при множестве всех их имен).
Певцы равномерно идущих часов различных столетий, быть может, имели явное имя, но каждое имя такое есть имя певцов,
Имя каждого есть – певец глаз и красок, певец слуха, звуков, певец размышленья, певец сладкогласный, певец тьмы и ночи, певец для гостиной, певец-чаровник любовный певец, или что-нибудь в этом роде.
Все в это время, и во все времена, ждут слов истинных поэм,
Слова истинных поэм не просто лишь нравятся,
Поэты воистину суть не свита Красоты, но священные владыки Красоты.
Божественный инстинкт, широта и объемность взгляда, закон разума, здоровье, дерзость тела, отьединенность,
Веселость, солнечный загар, свежий воздух, таковы суть немногие из слов поэм.
Моряк и путник, он их держит в основе своей, создатель поэм, Отвечатель,
Зодчий, геометр, химик, анатом, френолог, художник, он всех их имеет в основе своей, создатель поэм, Отвечатель.
Слова истинных поэм дают вам больше, чем поэмы,
Они дают вам из чего вам создать для себя поэмы, религии, политику, войну, мир, поведение, историю, опыты, повседневную жизнь, и всякую вещь иную,
Они Красоты не ищут, их ищут,
Касаясь их, или за ними немедля, во веки веков, идут
Красота, стремленье, жажда истомная, любовная боль,
К смерти они приуготовляют, однако ж они не конец, а скорее начало,
Они никого не приводят к пределу его, и не делают полным, довольным,
Кого захватят, того уносят в пространство, чтоб смотреть на рождение звезд и познать одно из значений,
Чтобы с полною верою в путь устремиться, умчаться вперед по звеньям несчетным, и больше покоя не знать никогда.
Отвечатель, слова которого властно проникают в нашу душу, и поэзия которого, всеобъемлющая и водопадно-могу-чая, есть сторожевой маяк на преломленьи двух цивилизаций, феодально-аристократической, еще владеющей, в измененном виде, обширными пространствами Земли, и демократически всечеловеческой, имеющей возникнуть как историческое «Завтра» на обломках современных неправосудностей, этот апостол нового человечества, долженствующего обнять своей мыслью всю Землю, есть Американский поэт Уолт Уитман, слишком мало известный в Европе, слишком мало ценимый и в Америке, ибо он разрушает своим творчеством все условности, личные и общественные, а современная Америка, также как современная Европа, вся еще – в переломе, в изломе старого и рождающегося нового.
Говоря об Уолте Уитмане, трудно сообщать так называемые фактические данные: его жизнь – сказка действительности, фантазия в простом, долгий и проникновенный взгляд внутрь, меняющий своей напряженностью, своей напряженной блестящестью, все, до чего он коснется. В этой беспрерывной, всю жизнь продолжавшейся поэме превращения простого в сложное, будничного в чудесное, привычного и малого в космическое и стихийное, заключается основная черта личности Уолта Уитмана. Он считал общепринятые биографии великих людей полным непониманием натуры великого человека, идущего всегда особыми, тайными, для него самого едва ощутимыми путями. Последуем его примеру, и возьмем из его так называемой биографии лишь необходимые даты, и лишь те черты отдельности, в которых чувствуется великая отъединенная душа Отвечателя.
Уолт Уитман родился в 1819-м году, в Штате Нью-Йорк, в Лонг-Айленде; умер в 1892-м году; написал одну книгу стихов «Leaves of Grass»(«Побеги Травы») и том политических статей. Как будто немного для такой длинной жизни. Но десятки томов знаменитых поэтов, сыгравших свою историческую роль, создали эфемерные цветущие сады, красиво возникшие, и красиво переставшие быть живыми, а том, чуждых рифмы и обычной напевности, стихов Уитмана таит в себе возможности для новых и новых посевов, молодые заросли могучих лесов грядущего[23]23
Лучшее издание стихов Уолта Уитмана: Leaves of Grass, by Walt Whitman. Complete edition. Boston. Small, Maynard and Co. – Остерегаю от лицемерных Английских изданий, с пропусками. – Лучший этюд об Уитмане, которому я многим обязан: John Addington Symonds, Walt Whitman. London. 1893.
[Закрыть].
Прекрасны и красноречивы отдельные черты из того, что составляло земной лик Уитмана. Он был совсем седой в тридцать лет. У него был взгляд глубокого возраста в его юности, и взгляд юности в преклонном возрасте. Как орел изменяет полетом понятие высоты, стирая различие между равниной и горами, так духовный полет этого гения слил воедино разнствующие человеческие возрасты, вознесясь над всеми. Он обращал на себя внимание проходящих своей высокой статной фигурой: шесть футов в вышину и тело гладиатора. Когда он проходил по улице какого-нибудь людного города, или прогуливался по палубе какого-нибудь парохода, он невольно приковывал к себе внимание, и все кругом спрашивали: «Это морской капитан в отставке?» «Это актер? Это военный офицер? Это священник?» «Быть может он был владельцем контрабандистского корабля? Или торговцем невольниками?»
Оживленный румянцем, голубоглазый, с лицом внимательным и проникновенным, истый сын Неба и Земли. Радостный вид звериного, красиво-звериного здоровья, более указывающий на охоту или греблю, нежели на сиденье за конторкой и письменным столом, этими каторжными станками, с которыми он был очень знаком, но которые не сумели его победить. Воля жизни и гармония в том, что можно назвать обрядностью каждого дня. В пище и личной чистоте и опрятности он разборчив и царственно-прост, как высокорожденный брамин. Это как будто один из тех, которые первыми видели восход Солнца и рождение Вечерней Звезды. Один из начинателей. Его вид – как бы вид, как бы взгляд земли, моря, и гор. Черты его лица – античный образец, ныне вышедший из моды, и почти не встречающийся в современных лицах. Оживленная статуя. Мыслящее тело, человек из отшедшего или еще не созданного народа, достойного быть живым основаньем скульптуры. Не только ум, как в знакомых нам лицах, но жизнь. Не книжное теоретизирование жизни, а переживание ее. Вся его фигура окружена ореолом мужественности. Она дышет, в своем совершенном здоровьи и мощи, торжественным очарованием сильного. Таким являлся Уитман пред глазами его видевшими.
В этом во всем он слит гармонично с своим поэтическим творчеством, с своей книгой, прекрасно названной «Побегами Травы». Первое издание ее, в виде тонкого томика, содержащего двенадцать поэм и прозаическое предисловие, появилось в Бруклине, в 1855-м году. Этот томик был зерном книги, постепенно потом разроставшейся, и в посмертном издании являющей из себя убористый том в 400 слишком страниц. «Побеги Травы» были встречены криками проклятий и взрывами хохота. «Когда книга возбудила такую бурю гнева и всеобщего осуждения», говорил своему другу Уитман, «я отправился к восточному краю Лонг-Айленда, и провел там над морем позднее лето и весь конец его, счастливейшие в моей жизни. Потом вернулся в Нью-Йорк, с твердым решением, от которого никогда впоследствии не отступал, идти вперед с моим поэтическим предприятием собственной своей дорогой, и завершить ее так хорошо, как смогу». Вся дальнейшая жизнь Уитмана связана с выполнением задуманного и решенного. Между 1855-м и 1892-м годами издания следовали одно за другим, и из первичных 12-ти поэм естественно выросли все остальные.
Когда Уитман выступил с своей книгой, Эмерсон написал ему приветственное письмо, где говорит о начале великой дороги, которая, однако, уже должна была иметь где-то долгую предварительную предпочву, для такого прыжка. «Солнечный луч», говорил он, и послал экземпляр «Побегов Травы» Карлэйлю. Торо сказал об Уитмане: «Он – Демократия». Линкольн, увидев его из окон Белаго Дома, сказал слова, тождественные со словами Наполеона, увидевшего Гёте: «Да, это – Человек». Публика однако думала иначе, и, устрашенные ее яростью, книгопродавцы отказались продавать издание 1856-го года. А Уитман пел и пел торжествующие песни.
В 1862-м году Уитман поступил в братья Милосердия, чтобы ухаживать – сперва за своим раненым братом, волонтером Джоржем Уитманом, потом за Бруклинскими солдатами. Он работал в госпиталях, посещал поля сраженья. Это отразилось в его поэзии. Не только в ней. Постоянное ухаживанье за солдатами, в обстановке ужасных ран, гангрены и тифа, в переполненных душных госпиталях, подорвало его крепкую натуру. В 1864-м году он серьезно захворал. Поправился. Вернулся к работе в Вашингтоне. Но недуг уже в скрытности был. В 1873-м году его поразил паралич. Три года – между жизнью и смертью, и затем – инвалид. Но он весел, он бодр, он не жалуется. Он исполнен непоколебимой веры в жизнь. Бедность, лишенья не побеждают его, хотя усиливают телесные страданья. Телесные ли только? Мы не знаем. И со сломанными крыльями он все-таки был мощной, гордой птицей, завершившей земную жизнь эпически-ясно, стихийно-величественно.
Если влияние поэзии Уолта Уитмана еще доныне не стало широким, это указывает не на малые достоинства его книги, а на малые достоинства современных душ, любящих общедоступную красивость, душ плоских, душ пошлых. Не луч мал, а трясина велика. Но и оттуда, из этой трясины, луч исторгает белые цветы, и цветы золотые, и цветы красноцветные. И если большой толпе чуждо имя великого барда Америки, на отдельные души он производит впечатление неизгладимое и единственное по своей силе. «Когда в возрасте 25-и лет», говорит известный Английский историк Искусства Симондс, «я впервые прочитал „Побеги Травы“, эта книга повлияла на меня, быть может, более, чем какая либо другая, исключая Библии; более чем Платон, более, чем Гёте». Эти слова мыслящего, написавшего блестящую книгу о творчестве Микель-Анджело и прожившего свою жизнь с Английскими поэтами Шекспировской эпохи и Итальянскими мастерами златоцветной живописности, говорят более, чем тупое незнание несведущих.
Как хорошо суммировал Симондс, итог Уитмана, в его целом, четверичен: Америка; Самость; Пол; Народ. Это певец вольной Америки, безбрежной могучей страны прерий и людных городов, омываемой двумя океанами, страны развития и будущего; это певец Личности, не связанной никакими путами, личности, которая неудержимо ищет себя, и, когда сама себя находит, светится светом божественно-ярким; это певец Тела во всех его хотеньях и жаждах, во всей его роскоши, в страсти родниковой, водопадно-блестящей и брызжущей, в страсти говорящей свободным языком, как говорят гении, звери, боги, и ветры; это певец Народа, как мощного целого, который был в веках Истории лишь смутным многоглавым чудовищем, просыпавшимся, кровожадно или героически, на несколько мгновений перед новым сном, но который отныне, отныне уж не будет таким, уж не такой, уж пробужден на целый исторический цикл, ему предназначенный, его имя принявший, цикл всенародности, всечеловеческой благоволительной связи – между страной и страной, между общественными группами и группами, между общественным целым и личностью, между отдельным человеком и человеком.
Говорят, что каждый родится под своею Звездой. Я сказал бы, что Уолт Уитман родился под многозвездным влиянием Млечного Пути, потому-то он так хочет связать все души в гроздья звезд. Заставить все Человечество излучить, в нем скрывающийся, свет, и, перенеся таким образом Небо на Землю, воистину бросить Землю в космическую пляску светил – преображенной.
В каждом есть все, говорит Уитман. Нужно в каждом пробудить его самого, и он будет все. Через ясность и правду пола, через полную правду пред самим собой, чрез гармоническую связь с своей родной страной и всей Землей, объятой ежесекундностью стремленья, мы приходим к ощущению чудесности бытия. Сердце не может жить без чуда. Но мы ищем его в призрачной далекости, между тем как оно всегда близко.
Чудеса
Что это, кто это там носится с чудом?
Что до меня, я не знаю кроме чудес ничего,
Брожу ли я в Маннагатте по улицам,
Или свой взор устремляю над крышами в высь, к небесам,
Или с босыми ногами хожу по прибрежью, по самому краю воды,
Или стою под деревьями в чаще леса,
Или днем говорю с кем-нибудь, кого я люблю,
Или ночью, в постели, сплю, с кем-нибудь, кого я люблю,
Или сижу за столом и спокойно обедаю,
Или гляжу на чужих, что едут вон там против меня в карете,
Или слежу за пчелами, как они в летний полдень хлопочут, вьются вкруг улья,
Или смотрю, как животные кормятся в поле,
Или смотрю на птиц, на волшебность игры насекомых, летающих в воздухе,
Или смотрю на волшебность закатного солнца, на звезды,
что светят светло и спокойно,
На изысканный тонкий серп молодой луны весной;
Это вместе с другим, одно и все, для меня чудеса,
Все в общей связи, но каждое все же отдельно и на месте своем.
Для меня каждый час света и тьмы есть чудо,
Каждый кубический дюйм пространства есть чудо,
Каждый квадратный ярд земной поверхности тем же покрыт,
Каждый фут внутреннего тем же кишит.
Для меня глубокое море есть беспрерывное чудо,
Рыбы, которые плавают – скалы – движение волн – корабли с людьми на судах,
Какие еще чудеса есть страннее?
Ничего нет чудеснее отдельной, отъединенной, полновольной и полночувствующей личности, которая в себе находит свой законченный мир, и пути к тому, что называется внешним, не – я, Вселенной. Уитман поет именно этого одного, отъединенного.
Мы не чувствуем, что наше тело божественно. Мы не чувствуем и не знаем, что движения страсти, связанные с нашим телом, суть поэма Красоты, которую нужно лелеять. Глубоко извращенные историческим Христианством, полные неумной грубости, самоневниманья, самонебреженья, воплощенные духи несоразмерности частей, среди которых голова стала каким-то самостоятельным от других частей тела чудовищем, насевшим на них, давящим их, насилующим их, искажающим их, мы почти неспособны понимать красоты живущего тела, прекрасного во всех своих движениях и побужденьях, здорового, законченного, одухотворенного, страстного, убедительно-узывчиво-страстного.
Уитман восстановляет человеческое тело в его утраченных правах. Он возвращает ему первородный его венец, и природно-правдивыми, прямо к цели идущими строками заставляет нас чувствовать ошибочность наших обычных восприятий тела и неиссякаемые свойства красоты телесности. «Электрическое тело», восклицает Уитман.
Я пою электрическое тело,
Полчища тех, кого я люблю, окружают меня, и я окружаю их,
Они не хотят меня отпустить, пока не пойду я с ними, пока, не отвечу им,
И сниму с них порчу, и их наполню полнотою души.
И еще полагали, что те, кто тела оскверняют свои, могут прятаться?
И еще сомневались в том, что тот, кто живых оскверняет, так же дурен, как тот, кто оскверняет мертвых?
И в том, что тело значит столько же, сколько душа?
Но, если тело не есть душа, что же есть душа?
Любовь тела мужского и женского опровергает все счеты, тело само опровергает все счеты,
Тело мужское прекрасно, и прекрасно женское тело.
Выраженье лица посмеивается над изъясненьями,
Но выраженье мужчины стройного, статного не только в его лице,
Оно в его членах также, в его суставах, оно любопытно видится в суставах кисти его и бедра,
Оно в походке его, и в том, как держит он шею, в сгибе его поясницы, колен, одежда его не скрывает,
Видеть, как он идет, это столько же, сколько есть в лучшей поэме, может быть больше,
Вы медлите, чтобы увидеть спину его, и задний изгиб его шеи, и линию плеч.
Барахтанье полных здоровых детей, груди и головы женщин, складки их одеяний, их манера держаться на улице, очертанье фигур их к низу,
Пловец обнаженный, плывущий в купальне, которого видно, когда он плывет, в прозрачном зеленом сияньи, или лежит с лицом, обращенным вверх, и молча качается вправо и влево в подъеме воды,
Склоненье вперед и назад гребцов в их гребных судах, ездока в седле его,
Девушки, матери, хозяйки, во всем, что они ни делают,
Группа рабочих, сидящих в полдень, у открытых своих котелков, меж тем как жены им служат,
Няня с ребенком, дочь фермера, в саду или на скотном дворе,
Парень, киркой расчищающий землю к посеву, кучер в санях, свою шестерню через толпу направляющий,
Борьба двух борцов, двух юных матросов, возросших, веселых, здоровых, с открытыми лицами, естественных, вольных после работы своей, на закате солнца,
Плащи и куртки отброшены, объятье любви и упора,
Схватка вверху и схватка внизу, растрепаны волосы, разметались, слепят им глаза,
Маршировка пожарных в их форменном платье,
Возвращенье с пожара неторопливое, замедленье, когда вдруг опять призывает их колокол, внимательность насторожившихся,
Совершенные позы, естественные, разнообразные, наклон головы, изогнутая шея, считанье,
Таких я люблю, – я весь распускаюсь, свободно иду, у груди материнской я с малым ребенком,
Плыву я в пловцами, с борцами борюсь, в ногу иду с пожарными, замедляю свой шаг, считаю, и слушаю.
Уолт Уитман рисует простого сильного человека, старика-фермера, десятки лет вдыхавшего в себя свободный воздух и запах солнца, «отца пяти сыновей, и в них отцов сыновей», он говорит об этом сыне Природы, что, «когда он шел на охоту или рыбную ловлю, с пятью сыновьями своими и многими внуками, вы сразу его увидали бы, он был самый красивый и сильный в этой толпе», – и вы чувствуете, что это так и должно было быть: ведь слишком восемь десятков он прожил, он дольше всех других дышал землей и солнцем, он дольше других ежедневно причащался первородного бытия, и потому вам радостно долго и долго быть вместе с ним, касаться его, – ведь таинств Природы вы здесь касаетесь. Уитман поет как птица, когда говорит о чарах этих телесных, этих духовных касаний.