Текст книги "Буймир (Буймир - 3)"
Автор книги: Константин Гордиенко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Мать достала из печи теплую воду. Наталка смыла кровь, обтерла чистым рушником, проворно забинтовала чистым полотном грудь, стянула потуже бок. Солдатское обмундирование спрятали, на бойца натянули старый ватник, из которого клоками торчала вата, перевязали крест-накрест платком, надели рваную шапку, положили на теплую лежанку, накрыли всяким хламом, чтобы он согрелся. Всю одежду подобротнее от немцев спрятали – сложили в кадки и закопали в огороде. Все так делали.
Намучились мать с дочерью, пока стащили с бойца сапоги, согрели ноги. Наталка долго растирала негнущиеся пальцы, потом, обмотав ноги теплыми портянками, натянула драные валенки. Сергей начал согреваться. Мучила жажда, сохло во рту. Жадно пил кисленький взвар.
Варвара Снежко горевала над бойцом, тихонько приговаривала: где ж мой сыночек дорогой, кто ему в беде пособит, позаботится ли о нем чужая мать, как я о тебе, согреет ли чья добрая душа? Да и жив ли он, может, в донских степях снега замели его, не знает того ни родная мать, ни сестра.
Сергей лежал пластом, его то в жар бросало, то в холод. Сводило ноги, ломило, огнем жгло нутро, он беспрестанно припадал к кувшинчику. Наталка жестким рушником вытирала взмокший лоб, уговаривала, чтобы постарался уснуть, надо силы копить. Мягкий девичий голос навевал сон; прислушиваясь к разрывам, преодолел забытье, бросил: наши приближаются – и умолк.
Наталка ждала рассвета, как жизни, молила судьбу, чтобы отвела извергов от порога.
На задворках хаты залопотали немцы, мать прянула в сени, умоляя дочь – беги из хаты! – сама не зная, где искать спасения. Смерть идет в хату!
Наталка замерла на пороге:
– Никуда я не пойду! Собой его загорожу!
...Моя ли тут судьба, твоя ли, голубчик, – немцы миновали хату.
3
Поставили в ряд на току стариков – костлявые, седобровые, смотрят угрюмо... Артиллерист заставляет брать с машины снаряды и подносить к орудию, что било через бугор, сдерживая наступление советских войск.
Гитлеровцам приходит конец, вот они и шалеют.
Артиллерист толкает в спину стариков – Самсона, Протаса, Касьяна давайте снаряды; те поглядывают исподлобья и ни с места.
Мертвоголовец кричит, стервенеет – шнелль!
– Против своих-то сынов снаряды? Не дождешься, вражий сын!
Затрещал автомат, померк милый сердцу мир – мир садов и цветущих гречишных полей...
В эти дни в хатах, погребах, окопах народу набивалось полно – на людях все не так страх берет. Никому не хотелось умирать в одиночестве: сходилась родня, соседи, чтобы судьба каждого была на виду.
Немцы заходили в пустые хаты – злобствовали.
Меланка Кострица пригласила соседей-стариков, матерей с детьми: "У меня просторная хата", – истопила печь кукурузными стеблями, наварила галушек. В нос шибает духовитым укропным паром, да не принимает душа варева... Ведь судьба людей решается, вокруг полыхает, гремит, грохочет. Хозяйка постелила на земляной пол соломы – клин ржи посеяла на огороде, под головы положила большие охапки, накрыла рядном. Люди пригрелись, но никто не спал, мучило чувство обреченности: не за горами освобождение, да покуда ты его дождешься... Дети, притихшие, напуганные, жались к матерям. Не раздевались, не разувались, все улеглись вповалку, с одной-единственной мыслью – скорее бы пришло освобождение. Какой уж тут сон – не подожгли бы мертвоголовцы наши хаты. Одни только дети забылись сном. Окна завешены мешковиной, на выступе печи едва курилась коптилка. Багряные сполохи разрывали ночной мрак, больше намучаешься, чем отдохнешь, пока эту ночь передремлешь.
...Занимался рассвет. Грохот затих. Люди поднимались, протирали глаза. Кое-кто всю ночь проклевал носом на лавке, не решаясь лечь. Женщины прибирали тряпье, которым укрывали детей, перевязывали платки, расчесывали волосы. Матери прикорнули около детей – жаль было будить.
В раскрытые двери ударил морозный пар, кружил по полу, выстуживал хату. На пороге покачивался гитлеровец, водил осоловелыми глазами. Хата онемела, матери заслонили собою детей. Смертным огнем полоснул автомат, люди падали, корчились, стонали.
Уложив всех на пол, автоматчик выскочил из хаты. Но, видимо, не удовлетворился содеянным. В людскую гущу полетела граната. Оглушила, ожгла, ослепила... Осыпался потолок, раскололась печь, разлетелся во все стороны кирпич. Раненые подплывали кровью.
Меланка Кострица – ее с девочкой спасла печь, заслонила от пуль и осколков – пришла в себя. Кинулась к иссеченному осколком сундуку – стоны раненых заставили опомниться, – достала полотняную сорочку, рвала на полосы, перевязывала пострадавших. Легкораненые помогали ей.
В те грозные дни сельчане жались друг к дружке, держались кучно, не задумываясь о том, что гитлеровцам легче скопом истреблять людей, нежели отдельными семьями.
Ошалевший от ярости эсэсовец – связка кур перекинута через плечо бегает со смоляным факелом по улице, поджигает хаты. Все село спалить готов.
Вышла за порог бабуся:
– Нате курочку, только не жгите хаты...
И курицу взял, и хату поджег.
Бушует пламя над школой, и пять тополей, как свечки, горят. Немцы в классе свалили в кучу парты, столы, скамейки – дерево сухое, – зажгли, ветер огонь раздувает, гудом гудит... Снаружи обложили школу соломой, минами и тоже зажгли.
Чтобы не сгореть в собственной хате, люди сбились в погребе огородника Харлампия. Погреб выкопан на пригорке, просторный, обшит горбылем. Примостились на картошке, свекле, капусте, настелили одеяла, у кого были, дремали за кадками с квашеной капустой, огурцами, помидорами, думали землей отгородиться от беды.
На рассвете прибежали во двор автоматчики, – разнюхали-таки, что в погребе прячутся люди. Не иначе как навел кто-нибудь.
Мертвоголовец открыл люк, разглядел в душной темени людское скопище, – страх светился в устремленных на него глазах. Угрожающе прорычал:
– Вег, рус!
Матери завопили, поднимая на руках детей:
– Это киндель...
Старики выставили бороды, думали старостью защититься...
Садовник Арсентий, вылезший первым, сгоряча схватил замахнувшегося гранатой гитлеровца за руку:
– Что ты делаешь, ирод, не видишь разве, что здесь одни дети да старики?
Больше он ничего не успел сказать. Скорее озадаченный, нежели обозленный этим неожиданным сопротивлением, немец огрел его автоматом по голове, и садовник осел. Гитлеровцы забыли даже, что в руках у них оружие, топтали потерявшего сознание садовника сапогами...
В погребе видят, что тут не до шуток, повылезали друг за дружкой на свет: мы мирные старые люди, разве не видно? Да по приказу автоматчиков встали в ряд, седобородый дед рядом с мальчонкой, вытянули руки над головой. Докуда же можно их так держать? У молодицы Марины замерзли пальцы, она хотела надеть рукавицу, так немец полоснул из автомата – и руки обвисли.
Долговязый эсэсовец заглянул в погреб, чуть не наполовину свесился туда, высматривал по темным углам, все ли вышли, посветил фонариком и вдруг как взвизгнет. В углу на ведре с фасолью притулился плотник Салтивец, пожилой уже человек. Ноги отнялись со страху или, может, понадеялся так уцелеть.
Немец швырнул в погреб гранату.
"...Граната упала около меня, шипит – либо руку оторвет, либо сразу смерть; схватил за длинную ручку, отбросил в угол. Граната разорвалась, я захлебнулся дымом, посекло меня осколками – конец мне, уже у меня пальца нет, уже у меня руки нет, уже и лица нет, горе мне..." – пронеслось в затуманенном сознании иссеченного осколками Салтивца.
Наверху люди поворачивались к автоматчикам спинами, загораживали собой детей, чтобы не так пугались, – страшно смотреть смерти в глаза.
Огородник Харлампий, рослый, дюжий, презрительно глядел в лицо смерти.
Некоторые не теряют надежды на спасение, взывая к человеческому разуму. Матери с детьми лежали вповалку на снегу. Чем провинились перед тобой, вражина, седобородые деды, малые дети?
Овчар Деревянко, худой, чернобородый, держа над головой негнущиеся, посиневшие на морозе руки, пытался вразумить автоматчиков:
– Мы мирные люди, вот и сынок мой, Грицко Деревянко, двенадцать годков ему, в школу ходит, – показывал он на подростка, переминавшегося с ноги на ногу рядом с отцом, – подними и ты, сынок, руки...
Коротконогий мертвоголовец, в чьих руках была жизнь этих людей, равнодушно застрочил из автомата, и отец с сыном упали в снег.
К матерям с детьми подошел головастый, густобровый мертвоголовец с окровавленным ножом.
Татьянка дергает мать за рукав:
– Мама, давай убежим, а то заколют.
Килина хотела уже было метнуться в овраг – пусть стреляют вдогонку, так дочка снова просит:
– Мама, не бросайте бабусю...
Килина разрывалась между дочкой и матерью.
Мертвоголовец притворно-ласково говорит:
– Не бойся, девочка, не бойся, подними головку...
...И как только может этот выродок смотреть в невинные глаза собственного ребенка, радоваться домашнему очагу, улыбаться ясному дню?
...Угасла весенняя зорька, земная радость, оживляющая день. В хрупком тельце билось большое отзывчивое сердце, жаждавшее обнять весь мир.
Расстрелянные разборсаны по всему просторному двору, некоторые корчились, стонали. Автоматчики переходили от одного к другому, добивали. Притомились, пора и отдохнуть. Отдышаться. Встали в круг, закурили. Белозубые улыбки, беззаботные лица. Отошли малость усталые руки, опали набухшие жилы. Водили помутневшими глазами по двору; мол, ничего не примечали, вообще ничего не произошло, а если и случилось, так самое обычное. Разминались, кряхтели, потягивались. Потом принялись за свое.
...Ветроносная зима выдалась, метет, вьюжит, лютый ветер поднимает снежные вихри, обжигает, занесло балки, овражки, понаметало сугробы на дорогах. Кони по брюхо в снегу, где им пушку вытянуть, когда сами валятся в замёты.
Гитлеровцы выгнали людей вытаскивать батарею. Люди приминают снег, утаптывают валенками, разгребают лопатами, проталкивают машины, орудия. Крутая дорога вьется по взгорью; когда на минуту уляжется ветер и посветлеет вокруг, она видна как на ладони. Буймир лежит в ложбинке, а тут надо переправляться через бугор. Старики набрасывали на себя шлеи, тащили орудия, матери с детьми шли следом. Не рвутся больше снаряды над врагом гитлеровцы заслонились матерями и детьми.
Где уж очень намело, люди деревянными лопатами разгребали проход.
Мария Рожко, рослая женщина, одного ребенка несла на руках, трое брели, увязая в снегу. Дети, набравшиеся страху за эти дни, выбивались из сил, стараясь не отстать от матери, порой в изнеможении садились на снег. При виде занесенного над ними немецкого сапога поднимались, плелись дальше. Хорошо, что обоз едва тащился. Мария урывками растирала, согревала детям ручки, чтобы не обморозились.
Восьмидесятилетнюю Марфу сын ведет под руку, то на одну сторону дороги перетянет, то на другую.
Иван Козуб от ветра валится, его тоже ведут под руки.
Хима Кучеренко встала на рассвете – тесто подбить. Как подойдет тесто, затопит печь, напечет хлеба, будет чем освободителей приветить. Дед выглянул в окно – хата горит. Метнулись к двери – дверь снаружи приперта. Старик выбил окно, вылез, дочка за ним, а Хима осталась – хоть что-нибудь из одежды спасти хотела. И тесто поставлено. Когда выбрасывала подушки, уже ставни горели, обожгла руки. С улицы немец по окнам из автомата бьет, не дает из горящей хаты выбраться. Хима как раз в окно лезла, когда ей прострелило ногу – пуля прошла у самой косточки. Сняла сапог, дочка Ирина фартуком перевязала рану, подскочил автоматчик, погнал семью прикрывать батарею, которая как раз ползла улицей. А сапог подцепил автоматом и забросил далеко в снег. Под гору да сгоряча женщина еще ступала обвязанной ногою, только не ставила ее на пятку, а боком. Нога закоченела, на снегу кровь. Дочка скинула с головы платок, обмотала посиневшую ногу.
В хлеву ревет коровенка, не пробьется сквозь огонь, и навоз горит, где спрятана швейная машина.
Автоматчики подгоняли возчиков, пробивавшихся через сугробы, поснимали с них кожухи, с деда Тимка стащили валенки, так одна женщина бросила ему платок. Он обмотал им сухую ногу, на другую натянул рукавицу.
Замерзшие старики в холстинных рубахах, словно вытканных из снеговой пряжи, взывали к белому свету – ой, кто же нас вызволит из беды?
Матери выбились из сил, меркнет свет в глазах, – придется, видно, замерзать в чистом поле с малыми детьми.
Мария Рожко, тащившая за собой троих ребятишек, перемигнулась с женщинами, давая понять, – переходите, мол, на другую сторону дороги, чтобы наши могли по гитлеровцам стрелять. Автоматчики заметили, что женщины придерживаются обочины, разогнали, чтобы не сбивались в кучу. Сами рассыпались по толпе стариков, женщин и детей, прятались за их спины, как за прикрытие.
Пока немецкая батарея пробивалась через заносы, то и дело застревая в снегу, советские разведчики в белых халатах ложбинками двинулись в обход. По полю буран гуляет – застилает все вокруг, скрывает отряд. Определив, на какое расстояние растянулся обоз, разведчики залегли в сугробах по обочинам дороги. Пока добирались, упарились. И теперь снег приятно холодил, отходили жилы.
Батарея приближалась с гвалтом, с воплями, снежные вихри кружились над толпой. Злые окрики, щедрые тумаки. Испуганные дети цеплялись за матерей, прокладывавших дорогу. По бокам шли автоматчики, подгоняли изможденных стариков, которые, надсаживаясь, тянули орудия, толкали машины, разутые, раздетые, с расхристанной грудью, на тонкой шее вздулись жилы, ноги обмотаны тряпьем. На машинах, в теплых кожухах, зябко поеживались пулеметчики.
Сквозь снежную завируху прорвалась, осветила все вокруг ракета – над врагами нависла кара. Сугробы полоснули частым огнем. Оседали в снег вражеские автоматчики, пулеметчики не успели даже сбросить с себя тулупы. Рядом с шоферами полегли в кабинах офицеры. Уцелевшие гитлеровцы прятались за спинами стариков и детей, бить по ним из автоматов было не так-то просто. И тогда люди, словно их осенило свыше, попадали в снег, зарылись в сугробы, прикрывая собою детей. Враги заметались, захваченные врасплох неожиданным нападением, не зная сил противника. И пулемет тут не выручил бы, когда батарею обступили кольцом белые балахоны. Чуя, что пришел им смертный час, немецкие автоматчики с воем бегали по дороге, крутились волчком. Орудийная прислуга залегла в канаве, сплошным огнем поставила заслон, рассчитывая, по-видимому, выбраться из окружения с наступлением темноты. Но разведчики ползком подобрались по рыхлому снегу к канаве. В скопление гитлеровцев полетели гранаты.
Когда с автоматчиками и артиллеристами было покончено и выстрелы стихли, матери бросились к своим освободителям, слезами радости орошали солдатскую грудь.
Солдаты выбрасывали из машин тулупы, одеяла, подушки, валенки. Одевали закоченевших людей, закутывали ребятишек.
Дети доверчиво жались к людям в пропахших табаком и потом полушубках.
Девчата помогали санитарам перевязывать раненых, а те, разгоряченные боем, казалось, не чувствовали холода. Раненый боец участливо всматривается в бледное, привлекательное лицо Кучеренковой Ирины:
– Какая ты худенькая!
– Когда зимой хлеб молотили, в пазухе зерно домой тайком носила, простудилась...
– Теперь поправишься...
И столько теплоты было в его словах, что девушка в тон ему ответила:
– Могло быть хуже...
Мол, если бы вы не освободили нас. Слава вам!
Санитар вытер спиртом сочившуюся кровь, залил рану риванолом, перевязал, забинтовал ногу и Химе Кучеренко, да еще наказал, чтобы наведывалась, когда в село прибудет санчасть.
Хима горевала:
– Придет весна, как я огород копать буду? На селе калек и без меня хватает...
Скупые на слова старики в беспамятстве обнимали солдат – дорогие сыночки, избавили наши седые головы от надругательства.
Люди возвращались в сожженное село, старики без шапок, с просветленными лицами несли на руках детишек, уговаривали женщин не отчаиваться.
...В разбитые окна сечет стужа, на скамье смертный убор – расшитый разноцветными нитками рушник, на рушнике, в белой рубашке, с веночком на голове, с восковым крестиком в руках, под кисейным покрывалом лежит мальчик.
Односельчане принесли его в хату – как согнулся, упав, так и закоченел на снегу – легкий, изошел кровью. Положили на теплую лежанку, чтобы оттаял, не могли иначе расправить. В живот фашист всадил пулю, в ноге рана и в боку две.
Жалийка, поседевшая, убитая горем мать, тихо плакала, перебирала закостеневшие пальчики, гладила ножки, – и зачем я тебя на свет родила не ко времени? И за что ты, боже, наказал меня? Или я кого обидела? Моя ты травиночка, не дали тебе дорасти, доучиться, наглядеться на белый свет. Как же ты ждал наших освободителей, а когда они пришли, ты уже на лавке лежал. Рученьки мои трудовые, косарик мой дорогой. И что я теперь отцу скажу? Ночь просидела в четырех стенах – ни одна не отзывается...
Красные бойцы обступили гроб, склонили головы. Суровые лица, запавшие глаза. Горе матери передалось воинам, пальцы судорожно сжимали автоматы.
Только есть ли во всем свете сила, способная помочь материнскому горю? С сердцем, опаленным гневом, бойцы выступали в поход.
4
Среди рева пушек нежным материнским сердцем ты услышала слабый детский плач.
Умирала сраженная вражьей пулей Федора Харченко. Грудной ребенок, посинелый, застывший, лежал рядом.
Лизавета выхватила дитя из смертного побоища и, преодолевая опасный вал, побежала к овражку, – там, в стороне от улицы, стояла ее хата. Ни грохот разрывов, ни свист пуль – ничто не могло остановить женщину, материнское сердце пробило огненную завесу.
Унылая хата, где жили бездетные Андрей и Лизавета – он сторожевал на ферме, Лизавета работала в полевой бригаде, – посветлела, ожила, огласилась детским плачем и криком, словно бы даже теплее стали и стены. Муж с женой склонились над ребенком. Лизавета достала скаточку полотна... Тревога их берет. Дитя простыло, задубело; на роду им, знать, написано ребячью жизнь спасать.
Стоявшая в овражке неприметная хатка вдруг преобразилась. Не узнать и хозяев, будто заново родились.
Лизавета склонилась над ребенком, отогревала, укутывала. Дитя хрипело, кашляло, ножка почернела – обморозило левую ножку. Личико синее, глазенки быстрые, испуганные – невеселое дитя, страху натерпелось. Лизавета обкладывала ребенка подушками, приговаривала: чем же я буду тебя кормить, дитятко? Лютый враг загубил родную мать... а тебя на снег выбросили замерзать...
Вынула из печи тыкву, от нее пар идет. С ложечки кормила сладенькой кашкой, ребенок жадно сосет, лижет... А и перекормить опасно...
Пока Лизавета укутывала ребенка да причитала над ним, Андрей – даром что без ноги, а быстрый, проворный – сунул под мышку ковригу хлеба и пошел молока ребенку у соседей раздобыть.
К счастью, Красная Армия уже вытеснила врага из Буймира и погнала его сквозь снега и метели на запад.
Андрей, пожалуй, не решился бы на подобное путешествие, если бы не ребенок. Шел, потерянный, по сожженной улице, – известно, какие сейчас у людей достатки, откуда взяться молоку. Коровы в хлевах сгорели, а где и уцелела какая коровенка, так не доится... И людей-то, почитай, полсела уничтожил враг.
Андрей ковылял огородами, глухими закоулками, балками да овражками, где еще уцелели хаты, смутно представляя, куда податься, кого просить... Взывал к белу свету...
Кто поймет его горе? В доме голодное, обмороженное дитя плачет, разрывает материнское сердце. Как тут вернешься с пустыми руками?
С надеждою заглядывал через плетни. Где попадалась на глаза навозная куча, несмело переступал через обгорелые бревна, загромождавшие двор, плачущим голосом молил:
– Люди добрые, да как же это так? Выручите, грудное дитя объявилось в доме...
Глухая тишина...
У людей, может, свое горе...
Остановился посреди улицы, задумался: беда, что творится вокруг. Словно ребенок глаза ему раскрыл. Горько на душе у названого отца.
Бабка Мотря увидела – стоит в горьком раздумье человек. Спросила, какая беда у него, метнулась в хату, вынесла кувшинчик молока, пособила горю: вернула малютке силу, Андрею душевное равновесие, веру в доброе человеческое сердце.
Окрыленный, заторопился Андрей домой, увязал в сугробах, боялся упасть или – того хуже – разлить молоко. Даже упарился. Бережно ослабевшей рукой поставил на стол кувшинчик, и сразу стало веселее в хате, просияла мать. Животворная капля молока появилась, не дадим захиреть тебе, Галя, напоим молочком. Тепленьким, чтобы не раздувало животик. Душистый пар расходился по хате от горячего молока, малышка жадно припала к молоку, сосала, причмокивала, захлебывалась. Лизавете боязно – не опоить бы ребенка, а малышка задыхается, плачет, не оторвать никак, ручками держит чашку, а пальцы-то не сгибаются. Андрей смахивает слезу...
Лизавета сходила к своей матери, взяла гусиного жира. (Мать приберегла – спасала им обмороженных бойцов.) Дома перышком мазала ребенку левую ножку, которая вся волдырями пошла. Волдыри лопались, саднили, ребенок мучился.
Дни и ночи не спала мать, на подушечку ребенка укладывала, качала, баюкала с Андреем напеременку.
Люлька в доме завелась, детский плач, – ожила хата.
Не раз Лизавета в отчаянии говорила:
– Легче родить, чем тебя, дитя, выходить... Родная-то мать прижмет к груди – уймет разом и боль и голод. А чем мне тебя успокоить?
Тут еще соседям-погорельцам помогать надо. Люди копали землянки, ставили обгорелые столбы на подпоры, укладывали матицу... На матицы клали поперечины, прикрывали бурьяном, хвоей, чтобы холод сверху не проникал, присыпали песком... Из обгорелых досок сбивали широкие нары, где всей семьей и ложились поперек. Днем на них же сидели. Мастерили стол, выкладывали плиту. Несколько дней землянку просушивали, пока дети были у соседей. Вот Андрей с Лизаветой по очереди и помогали людям строить жилье.
Когда ножку залечили, ребенок повеселел. Лизавета варила настой из трав, купала ребенка. В хате стоит густой пахучий пар, дитя плещется в корыте, что-то лепечет...
Сжалилась над тобой судьба, девочка, обогрела, обласкала...
Муж с женой купают дитя, и неизвестно, кто больше доволен, то ли малышка, то ли сами родители. А теплой водицей станут поливать, дитя жмурит глазенки, улыбается беззубым ротиком, тут Андрей с Лизаветой и вовсе млеют от радости.
– Чего лепечешь? Что хочешь сказать, дитя? Радуйся, знай! Врага красные бойцы прогнали. Село освободили. Чуешь? Потому и ты жива-здоровехонька, веселишься.
Никак из воды не вытащить дитя, упирается, кричит. Заверни-ка нас, батька, в теплое одеяло, вытирай чистым полотном. Напои теплым молочком. Клади в колыбельку. Спи спокойным сном, дитя!
Зелье начало простуду выгонять, – сыпь высыпала на теле. Опять ребенок изводится, опять не спят ночи отец с матерью.
Однажды взволнованная Лизавета сообщила мужу новость:
– Андрей, смотри-ка, уже зубки прорезаются у нас, по два зубика растет!
Они долго засматривали в рот малыша...
– Так вот почему она мается!..
Ребенок растет веселый, крепкий. И уже слово "ма-ма" стал говорить, святое слово, от которого слезы навертываются на глаза женщины.
Вся жизнь в доме вокруг ребенка вертится:
– Мать испечет булочку...
– Коровка прибавит молочка...
– Курочка снесет яичко...
– Деревце уродит ягодку...
Все для тебя, дитя!..
Счастье в доме поселилось, развеяло тоску, сиротливость, внесло мир и лад в семью. Ни ссор, ни грызни.
Выдался денек погожий. Лизавета завертывает ребенка и зовет Андрея:
– Закутай-ка нас, отец, в теплое одеяло, вынеси на солнышко.
Пригревало весеннее солнце, таяли снега, лоснилась жирная земля на огородах, от яркого света рябило в глазах, во дворе зеленый стебелек пробивался из-под рыхлого снега. Андрей расхаживает с ребенком по двору, грачи подняли гвалт, возвещают приближение весны... Стоит перед окнами, прислушивается к стрекотанию машинки, приятнее музыки не может быть для слуха – хорошо, что машинку в яме припрятали... Лизавета строчит малышке платьице, веселенькое такое.
Старая хата полна уюта, человеческого тепла. Бабка Мотря, проходя мимо и глядя, как хозяева хаты на дитя любуются, рада от души:
– Бог людей дитем благословил...
Лизавета примеряла платьице ребенку, приговаривала:
– Ты мой цветочек... Неужели мы тебя не оденем, не обуем? Теплую одеженьку справим на зиму. А как станешь ходить, пошьем валеночки, чтобы в тепле была обмороженная ножка.
Души не чают в ребенке, есть о ком заботиться, по рукам, как по волнам, дитя ходит. Весело в доме стало. И уже отец мастерит тележку, придет лето – забава ребенку.
...Вечерняя пора настает, домой тянет, уже близко дом, сердце так и прыгает в груди: мать на пороге, малышка радостно встречает, и плачет-то, и смеется, так вся и тянется. Незабываемая минута!
Матери все мерещится, что хотят враги разлучить ее с малышкой, просыпается среди ночи, склоняется над ребенком.
– Чтобы я тебя отдала кому! Моя ты касаточка, сердцем приросла к тебе. Только бы ворога Красная Армия доконала. А там выходим тебя, вырастим... Разумной да крепенькой, мастерицей на все руки...
...Малого, беспомощного ребенка спасли люди, отогрели... А может, и ребенок людей?..
Вовек не угаснет материнская любовь на земле – пока солнце не погаснет, ибо тогда остынет земля.
5
Мусий Завирюха вернулся в родное село, на опаленную землю. Навстречу ему, будто родного отца завидев, бежали матери с детьми, радуясь и плача в одно и то же время. Насмотреться не могли, налюбоваться на пышнобородого воина, а он – при всех орденах и медалях – стоял посреди улицы, низко кланялся миру. Размахивал мохнатой, перевитой красной лентой шапкой, проникаясь горем и болью односельчан.
...На пожарище обрушенная печь стоит, на уцелевшей ее стене задымленный подсолнух радует глаз – солнечное соцветие, созданье девичьей руки, а самой дивчины уже нет на свете, погибла от немецкой пули.
Душевным теплом опахнуло Мусия Завирюху родное село, согрело, но и растревожило.
Уничтожено все достояние трудовых рук – клуб, школа, фермы, – полсела выгорело, в оставшихся хатах потрескались стены, выпали из гнезда матицы.
Кто измерит глубину материнского горя, перенесенных людьми обид.
Женщины обступили Мусия Завирюху, воспряли духом, полны надежд...
Садовник Арсентий торопливо ковыляет по улице навстречу Мусию. Как упали друг дружке на грудь, примолкли люди, присмирели, – только и видно было, как содрогались костлявые плечи. Арсентий не плакался, не жаловался, без того видно: искалечили человека, чуть с белым светом не распрощался. Подоспели бородачи-плотники Аверьян, Келиберда, Салтивец, пасечник Лука просветленные, лохматые, в слезах, – а сколько закадычных друзей враг загубил, не о них ли теперь дума?
Варвара Снежко с Жалийкой вышли на ту пору с ведрами по воду, увидев Мусия, заволновались, начали причитать:
– А мы-то хоронили вас, оплакивали. В немецких газетах писали, отряд Мусия Завирюхи загнан в болото, в непроходимые чащи, нашел себе там могилу...
Право же, развеселили своими причитаниями командира, Мусий Завирюха ни в воде не тонет, ни в огне не горит!
Гнедой конь, что стоял под седлом поодаль, бил копытом землю и лизал снег, двинулся, к всеобщему удивлению, в толпу, положил голову с белой метиной на плечо Мусию – напоминает о себе, улица поражена, – кто сует коню присоленный ломоть хлеба, кто свеклу, рады приветить и коня и всадника.
Женщины еще не выплакались, не все горе свое выложили Мусию Завирюхе, не отпускают его. К ним присоединились Хима Кучеренко с Меланкой Кострицей и Веремийкой.
– А где же наши соседки дорогие, неутомимые труженицы Мавра с дочкой? А как жить будем и работать? В хозяйстве калеки одни, развалины да пожарища.
Чудные эти женщины! Мусий Завирюха уверен – недалек час, когда земля опять даст буйный урожай, зацветут сады, огороды. И озеленят землю неутомимые женские руки.
Платки сбегались со всех закоулков, и Мусий Завирюха посреди говорливой улицы, пышнобородый, мужественный, неунывающий, подбадривает женщин:
– Придется нам подумать о том, как помочь Красной Армии урожаем, чтобы скорее добила врага!
Сказал привычным, деловым тоном, со свойственной ему решительностью.
Простые эти слова всё поставили на место, – уже не мучило чувство растерянности, не разбегались беспомощно мысли, когда порой отчаяние брало.
Арсентий и Аверьян, как и следовало ожидать, стали на страже очередных задач, принялись успокаивать улицу:
– Трудностей нам бояться? Мы что? Мы советские люди? Или как?
Бесхитростным словом, за которым чувствовался твердый характер, бородачи окончательно завоевали сердца односельчан. Гора с плеч свалилась, печали будто ветром сдуло, вернулась уверенность в своих силах, даже маловерам перелилась в жилы.
Женщины вдруг засуетились, – человек с дороги, устал, хата сгорела, приютиться негде, а мы ему голову морочим! Наперебой зазывали Мусия Завирюху отведать горячего борщика.
– Навестите мою земляночку...
– ...и мою...
– ...у меня есть где и конька поставить...
По-другому заговорили, уже не тужили, – а где ж наши светлицы?
...На месте сгоревших хат копали землянки, соседи помогали погорельцам. Под снегом земля оттаяла, таскали из блиндажей бревна, настилали верх, вмазывали стекла. Разбирали печи, ставили плиты, теплая земляночка согревала душу.
Мусий Завирюха подбадривал соседок:
– За лето-другое вылезем из земли!
Соседки поражались – видно, имеет силу в руках человек!
Мусий не стал говорить, что у него была встреча с секретарем райкома Нагорным. Разговаривали долго по душам, остро чувствуя порой свою беспомощность – ненасытная орда вытоптала, уничтожила все наши труды, – у каждого в памяти цветущий Буймир. Погоревали, вспомнили тучные поля, обильно плодоносящий сад. Хорошо, что хоть племенной скот спасли, отправили за Волгу. Надо восстанавливать сельское хозяйство – а чем и как? Говорили о нуждах села, о планах, тракторах, инвентаре, о семенах... Чем сеять и как сеять? Что восстанавливать в первую очередь (ферму не успеем, школу частично – приведем в порядок несколько классов), понадобится пропасть строительного материала. Нагорный все старательно записывал. Что касается железа, его всюду полно валяется, только успевай подбирать...
...Резвый конь разбивал затянутые ледком лужи, мчался наперегонки с ветром, всадник посматривает по сторонам, развевается прокуренная борода, алеет среди снежных покровов красная лента на шапке Мусия Завирюхи.
Нагорный не прибегал в беседе с Мусием к газетным выражениям, привел лишь, к слову, одну мудрую поговорку: захотят люди – и на гору втащат, не захотят – и с горы не спустят... И эта поговорка застряла у Мусия в голове, потому-то он теперь и объявил односельчанам:
– Неужели мы так беспомощны?.. Советская власть дает нам лес на восстановление...